— Нет, не могу. Скажите Карлу, что его мать зовет.
— Ладно. Прощай, Ники!
Ник босиком пошел по тропинке через луг позади сарая. Тропинка была гладкая, роса холодила босые ноги. Он перелез через изгородь в конце луга, спустился в овраг, увязая в топкой грязи, и пошел в гору через сухой березовый лес, пока не увидел огонек в доме. Он перелез через загородку и подошел к переднему крыльцу. В окно он увидел, что отец сидит за столом и читает при свете большой лампы. Ник открыл дверь и вошел.
— Ну как, Ники? — спросил отец. — Хорошо провел время?
— Очень весело, па. Праздник был веселый.
— Есть хочешь?
— Еще как!
— А куда ты дел свои башмаки?
— Я их оставил у Гарнеров в фургоне.
— Ну, пойдем в кухню.
Отец пошел вперед с лампой. Он остановился у ледника и поднял крышку. Ник вышел в кухню. Отец принес на тарелке кусок холодной курицы и кувшин молока и поставил их перед Ником. Лампу он поставил на стол.
— Еще пирог есть, — сказал отец. — С тебя этого хватит?
— За глаза!
Отец сел на стул у покрытого клеенкой стола. На столе появилась его большая тень.
— Кто же выиграл?
— Петоски. Пять — три.
Отец смотрел, как он ест; потом налил ему стакан молока из кувшина.
Ник выпил и вытер салфеткой рот. Отец протянул руку к полке за пирогом. Он отрезал Нику большой кусок. Пирог был с черникой.
— А ты что делал, па?
— Утром ходил рыбу удить.
— А что поймал?
— Одного окуня.
Отец сидел и смотрел, как Ник ест пирог.
— А после обеда ты что делал? — спросил Ник.
— Ходил прогуляться к индейскому поселку.
— Видел кого-нибудь?
— Все индейцы отправились в город пьянствовать.
— Так и не видел совсем никого?
— Твою Прюди видел.
— Где?
— В лесу, с Фрэнком Уошберном. Случайно набрел на них. Они недурно проводили время.
Отец смотрел в сторону.
— Что они делали?
— Да я особенно не разглядывал.
— Скажи мне, что они делали.
— Не знаю, — сказал отец. — Я слышал только, как они там возились.
— А почему ты знаешь, что это были они?
— Видел.
— Ты, кажется, сказал, что не разглядел их?
— Нет, я их видел.
— Кто с ней был? — спросил Ник.
— Фрэнк Уошберн.
— А им… им…
— Что им?
— А им весело было?
— Да как будто не скучно.
Отец встал из-за стола и вышел из кухни. Когда он вернулся к столу, Ник сидел, уставясь в тарелку. Глаза его были заплаканы.
— Хочешь еще кусочек?
Отец взял нож, чтобы отрезать кусок пирога.
— Нет, — ответил Ник.
— Съешь еще кусок.
— Нет, я больше не хочу.
Отец собрал со стола.
— А где ты их видел? — спросил Ник.
— За поселком.
Ник смотрел на тарелку. Отец сказал:
— Ступай-ка ты спать, Ник.
— Иду.
Ник вошел в свою комнату, разделся и лег в постель. Он слышал шаги отца в соседней комнате. Ник лежал в постели, уткнувшись лицом в подушку.
«Мое сердце разбито, — подумал он. — Я чувствую, что мое сердце разбито».
Через некоторое время он услышал, как отец потушил лампу и пошел к себе в комнату. Он слышал, как зашумел ветер по деревьям, и почувствовал холод, проникавший сквозь ставни. Он долго лежал, уткнувшись лицом в подушку, потом перестал думать о Прюди и наконец уснул. Когда он проснулся ночью, он услышал шум ветра в кустах болиголова около дома и прибой волн о берег озера и опять заснул. Утром, когда он проснулся, дул сильный ветер, и волны высоко набегали на берег, и он долго лежал, прежде чем вспомнил, что сердце его разбито.
Переводчик: А. Елонская
9. КАНАРЕЙКУ В ПОДАРОК
Поезд промчался мимо длинного кирпичного дома с садом и четырьмя толстыми пальмами, в тени которых стояли столики. По другую сторону полотна было море. Потом пошли откосы песчаника и глины, и море мелькало лишь изредка, далеко внизу, под скалами.
— Я купила ее в Палермо, — сказала американка. — Мы там стояли только один час: это было в воскресенье утром. Торговец хотел получить плату долларами, и я отдала за нее полтора доллара. Правда, она чудесно поет?
В поезде было очень жарко, было очень жарко и в купе спального вагона. Не чувствовалось ни малейшего ветерка. Американка опустила штору, и моря совсем не стало видно, даже изредка. Сквозь стеклянную дверь купе был виден коридор и открытое окно, а за окном пыльные деревья, лоснящаяся дорога, ровные поля, виноградники и серые холмы за ними.
Из множества высоких труб валил дым — подъезжали к Марселю; поезд замедлил ход и по одному из бесчисленных путей подошел к вокзалу. В Марселе простояли двадцать пять минут, и американка купила «Дэйли мэйл» и полбутылки минеральной воды. Она прошлась по платформе, не отходя далеко от подножки вагона, потому что в Каннах, где стояли двенадцать минут, поезд тронулся без звонка, и она едва успела вскочить. Американка была глуховата — она боялась, что звонок, может быть, и давали, но она его не слышала.
Поезд вышел с марсельского вокзала, и теперь стали видны не только стрелки и фабричный дым, но, если оглянуться назад, — и город, и гавань, и горы за ней, и последние отблески солнца на воде. В сумерках поезд промчался мимо фермы, горевшей среди поля. У дороги стояли машины; постели и все домашнее имущество было вынесено в поле. Смотреть на пожар собралось много народа. Когда стемнело, поезд пришел в Авиньон. Пассажиры входили и выходили. Французы, возвращавшиеся в Париж, покупали в киоске сегодняшние французские газеты. На платформе стояли солдаты негры в коричневых мундирах. Все они были высокого роста, их лица блестели в свете электрических фонарей. Они были совсем черные, и такого высокого роста, что им не было видно, что делается в вагонах. Поезд тронулся, платформа и стоявшие на ней негры остались позади. С ними был сержант маленького роста, белый.
В спальном купе проводник откинул три койки и застелил их. Американка всю ночь не спала, потому что поезд был скорый, а она боялась быстрой езды по ночам. Ее койка была у окна. Канарейку из Палермо, в закутанной шалью клетке, вынесли в коридор рядом с уборной, подальше от сквозняка. В коридоре горел синий фонарь. Всю ночь поезд шел очень быстро, и американка не спала, ожидая крушения.
Утром, когда до Парижа оставалось совсем немного, американка вышла из умывальной, очень свежая, несмотря на бессонную ночь, очень здоровая на вид, — типичная американка средних лет. Раскутав клетку и повесив ее на солнце, она отправилась в вагон-ресторан завтракать. Когда она вернулась в купе, постели были уже убраны и превращены в сиденья, канарейка отряхивала перышки в солнечном свете, лившемся в открытое окно, и поезд подходил к Парижу.
— Она любит солнце, — сказала американка. — Сейчас запоет.
Канарейка встряхнулась и начала чистить перышки.
— Я всегда любила птиц, — сказала американка. — Я везу ее домой, моей дочке… Вот она и запела.
Канарейка чирикнула, и перья у нее на шее взъерошились, потом она опустила головку и зарылась клювом в перья. Поезд пролетел через мост и шел очень чистеньким лесом. Один за другим мелькали пригороды Парижа. В пригородах были трамваи, и на стенах, обращенных к полотну, большие рекламы: Белль Жардиньер, Дюбонне и Перно. Все, мимо чего проходил поезд, выглядело словно натощак.
Сначала я не прислушивался к разговору американки с моей женой.
— Ваш муж тоже американец? — спросила она.
— Да, — отвечала моя жена. — Мы оба американцы.
— Я думала, что вы англичане.
— О нет, — сказала жена.
— Может, вам это показалось потому, что я ношу подтяжки? — сказал я.
Американка не слышала. Она была совсем глухая и понимала собеседника по движениям губ, а я не смотрел на нее. Я смотрел в окно. Она продолжала разговаривать с моей женой.
— Я так рада, что вы американцы. Из американцев выходят самые лучшие мужья, — говорила она. — Вы знаете, из-за этого нам пришлось покинуть Европу. В Веве моя дочь влюбилась в иностранца. — Она помолчала. — Они были безумно влюблены друг в друга. — Она опять замолчала. — Я ее увезла, конечно.
— Но теперь это у нее прошло? — спросила моя жена.
— Не думаю, — ответила американка. — Она ничего не ест и совсем не спит. Как я ни старалась, она ничем не интересуется. Она ко всему равнодушна. Не могла же я позволить, чтобы она вышла за иностранца. — Она помолчала. — Один из моих друзей говорил мне, что иностранец не может быть хорошим мужем для американки.
— Да, — сказала моя жена, — думаю, что не может.
Американка похвалила дорожное пальто моей жены, — оказалось, что она уже лет двадцать заказывает платья в том же самом ателье на улице Сент-Оноре. У них есть ее мерка и знакомая vendeuse, которая знает ее вкус, подбирает ей платья и посылает их в Америку. Посылки приходят в почтовое отделение недалеко от ее дома, в центре Нью-Йорка. В почтовом отделении их вскрывают для оценки, пошлина не очень высокая, потому что платья всегда простые, без золотого шитья, без отделки, и не кажутся дорогими. До теперешней vendeuse, Терезы, была другая vendeuse, Амели. Их было всего две — за все двадцать лет. Couturier оставался все время один и тот же. А вот цены повысились. Хотя при нынешнем курсе это неважно. Теперь у них есть мерка ее дочери. Она уже совсем взрослая, и мерку едва ли придется менять.
Поезд подходил к Парижу. Укрепления сровняли с землей, но трава здесь так и не выросла. На путях стояло много вагонов: коричневые деревянные вагоны-рестораны и коричневые деревянные спальные вагоны, которые в пять часов вечера отправятся в Италию, если поезд по-прежнему отходит в пять; на этих вагонах были таблички: «Париж — Рим»; и вагоны пригородного сообщения, с сиденьями на крышах, которые дважды в день бывают переполнены, если все осталось по-старому; мимо мелькали белые стены домов, и бесчисленные окна. Все было словно натощак,
— Американцы — самые лучшие мужья, — говорила американка моей жене. Я снимал чемоданы. — Только за американцев и стоит выходить замуж.
— А давно вы уехали из Веве? — спросила моя жена.
— Осенью будет два года. Вот я и везу канарейку ей в подарок.
— А этот молодой человек был швейцарец?
— Да, — ответила американка. — Из очень хорошей семьи. Будущий инженер. Они там и познакомились, в Веве. Подолгу гуляли вместе.
— Я знаю Веве, — сказала моя жена. — Мы провели там медовый месяц.
— Неужели? Надо думать, это было чудесно. Мне, конечно, и в голову не приходило, что она может в него влюбиться.
— Веве чудесное место, — сказала моя жена.
— Да, — сказала американка. — Не правда ли? Где вы там останавливались?
— Мы жили в «Трех коронах», — сказала моя жена.
— Хороший старый отель, — сказала американка.
— Да, — сказала моя жена. — У нас была очень хорошая комната, и осенью там было чудесно.
— Вы были там осенью?
— Да, — сказала моя жена.
Мы проезжали мимо трех вагонов, которые попали в крушение. Стенки вагонов были разворочены, крыши смяты.
— Посмотрите, — сказал я, — здесь было крушение.
Американка взглянула в окно и увидела последний вагон.
— Именно этого я и боялась всю ночь, — сказала она. — У меня бывают иногда ужасные предчувствия. Никогда больше не поеду ночным экспрессом. Должны же быть другие удобные поезда, которые ходят не так быстро.
Тут поезд вошел под навес Лионского вокзала, остановился, и к окнам подбежали носильщики. Я передал чемоданы в окно, мы вышли на тускло освещенную длинную платформу, и американка вверила свою особу попечениям одного из трех агентов Кука, который сказал ей:
— Одну минуту, мадам, я найду вашу фамилию в списке.
Подкатив тележку, носильщик нагрузил на нее багаж; и мы простились с американкой, чью фамилию агент Кука уже отыскал в ворохе отпечатанных на машинке листков и, отыскав, сунул листки в карман.
Мы пошли за носильщиком и с тележкой по длинной асфальтовой платформе вдоль поезда. В конце платформы, у выхода, контролер отбирал билеты.
Мы возвращались в Париж, чтобы начать процесс о разводе.
Переводчик: Н. Дарузес
10. АЛЬПИЙСКАЯ ИДИЛЛИЯ
Жарко было спускаться в долину даже ранним утром. Лыжи у нас на плечах оттаивали и сохли на солнце. Весна еще только начиналась в долине, но солнце уже сильно припекало. Мы шли по дороге в Голотурп, нагруженные лыжами и рюкзаками. На кладбище, мимо которого мы проходили, только что кончились похороны. Я сказал "Grüss Gott" пастору, когда он, уходя с кладбища, поравнялся с нами. Пастор поклонился.
— Странно, что пасторы никогда не отвечают, — сказал Джон.
— Я думал, ему будет приятно сказать "Grüss Gott".
— Они никогда не отвечают, — сказал Джон.
Мы остановились посреди дороги и смотрели, как церковный сторож засыпает свежую могилу. Тут же стоял чернобородый крестьянин в высоких кожаных сапогах. Сторож перестал работать и выпрямился. Крестьянин в высоких сапогах взял заступ из рук сторожа и стал засыпать могилу, разравнивая землю, как разравнивают навоз на грядках. Майское утро было так ясно и солнечно, что свежая могила казалась нелепой. Не верилось, что кто-то мог умереть.
— Вообрази, что тебя хоронят в такое утро, — сказал я Джону.
— Хорошего мало.
— Ну, — сказал я, — пока что этого не требуется.
Мы пошли дальше по дороге, мимо городских домов, к гостинице. Мы целый месяц ходили на лыжах в Сильвретте и рады были очутиться в долине. В Сильвретте мы хорошо походили на лыжах, но там уже наступила весна, — снег был крепок только рано утром и потом к вечеру. В остальное время мешало солнце. Мы оба устали от солнца. Некуда было от него спрятаться. Только скалы и хижина, выстроенная у ледника под выступом скалы, отбрасывали тень, а в тени пропотевшее белье замерзало. Без темных очков нельзя было посидеть перед хижиной. Нам нравилось загорать дочерна, но солнце очень утомляло. Оно не давало отдохнуть. Радовался я и тому, что ушел от снега. В Сильвретте уже слишком сильно чувствовалась весна. Мне немного надоели лыжи. Мы слишком долго пробыли в горах. У меня во рту остался вкус талой воды, которую мы пили, собирая ее с железной крыши хижины. Я не мог отделаться от этого привкуса, когда думал о лыжах. Я радовался, что на свете существуют не только лыжи, и я радовался, что ушел от неестественно ранней высокогорной весны к этому майскому утру в долине.
На крыльце гостиницы, раскачиваясь на стуле, сидел хозяин. Рядом с ним сидел повар.
— Привет лыжникам! — сказал хозяин.
— Привет! — ответили мы, прислонили лыжи к стене и скинули рюкзаки.
— Хорошо было наверху? — спросил хозяин.
— Отлично. Только слишком много солнца.
— Да, в это время уже слишком много солнца.
Повар остался сидеть. Хозяин вошел с нами в дом, отпер контору и вынес нашу почту — пачку писем и несколько газет.
— Давай выпьем пива, — сказал Джон.
— Давай. Только здесь, не на воздухе.
Хозяин принес две бутылки, и мы выпили их, читая письма.
— Не выпить ли еще? — сказал Джон. На этот раз пиво принесла служанка. Она улыбнулась, откупоривая бутылки.
— Много писем, — сказала она.
— Да. Много.
— Prosit, - сказала она и вышла, захватив пустые бутылки.
— Я уже забыл, какой вкус у пива.
— А я нет, — сказал Джон. — Там, в хижине, я часто вспоминал его.
— Ну вот, — сказал я, — дорвались наконец.
— Ничего нельзя делать слишком долго.
— Нельзя. Мы пробыли там слишком долго.
— До черта долго, — сказал Джон. — Не годится делать что-нибудь слишком долго.
Солнце светило в открытое окно и пронизывало бутылки с пивом на столе. Бутылки были наполовину пусты. Пиво в бутылках пенилось не сильно, потому что оно было очень холодное. Когда его наливали в высокие кружки, пена поднималась и кольцом окаймляла края. Я смотрел в окно на белую дорогу. Деревья по обочинам дороги были в пыли. Дальше виднелись зеленое поле и ручей. На берегу ручья среди деревьев стояла лесопилка с водяным колесом. Лесопилка была открыта с одной стороны, и я видел длинное бревно и пилу, ходившую вверх и вниз. Никто не направлял ее. По зеленому полю расхаживали четыре вороны. На дереве сидела еще ворона и смотрела на них. На крыльце повар встал со стула и через сени прошел в кухню. Здесь, в комнате, солнце пронизывало пустые стаканы на столе. Джон сидел, положив локти на стол и подперев голову руками.