Маркиз де Кюстин и его "Россия в 1839 году" - Джордж Кеннан 6 стр.


Среди них было и немало озлобленных людей с пошатнувшейся верой в себя и подорванным юношеским энтузиазмом. Они не принимали существующий режим и сочувствовали его жертвам, нередко испытывая при этом чувство вины за то, что не оказались в их числе.

И вдобавок ко всему этому вспыхнуло польское восстание 1830—1831 гг., также жестоко подавленное. Можно предположить, что реакция этих людей была приблизительно такая же, как и у советской литературной интеллигенции после вторжения в Чехословакию в 1968 г. У них еще не утихла боль по декабристам, и они не могли не сочувствовать полякам, но в то же время было уязвлено их национальное чувство теми потоками недостоверной, а иногда и недобросовестной критики, которые изливались по поводу этих событий с Запада. Таким образом, в одной душе нередко боролись политический идеализм и русский патриотизм. Они понимали западные симпатии к полякам, но не переносили обычно связанной с ними русофобии. Это хорошо выразил Пушкин: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство»12.

Порожденные польским восстанием внутренние конфликты чувства и совести со всеми их последствиями, пожалуй, лучше всего отражены в литературных произведениях и личных отношениях двух великих поэтов: Пушкина и Мицкевича. Последний еще до польского восстания жил в Петербурге, где его чрезвычайно почитали и чуть ли не делали из него светского льва. Он поддерживал дружеские отношения со многими русскими писателями, в том числе и с Пушкиным. Но после восстания Мицкевич уехал к польским изгнанникам в Париж и опубликовал там антирусскую поэму «Дзяды». То, что он во многом не только имел в виду своих русских друзей, но даже предназначал ее для них, видно хотя бы из посвящения, обращенного к ним. А то настроение, в котором он писал поэму, явствует из разящих слов того же посвящения:

Теперь всю боль и желчь, всю горечь дум моих Спешу я вылить в мир из этой скорбной чаши, Слезами родины пускай язвит мой стих, Пусть, разъедая, жжет — не вас, но цепи ваши13.

Ничто не могло более жестоко уязвить разрывающиеся чувства русских интеллигентов, чем эти слова друга, почитавшегося чуть ли не величайшим славянским поэтом своего времени. Вся сила их реакции нашла выражение в великой поэме Пушкина «Медный всадник», в которой он с открытым забралом принял вызов Мицкевича, избрав как название и центр своего произведения статую Петра Великого, а вступление к поэме превратив в торжествующую хвалебную песнь граду Петрову, где восхвалялись не только красоты, но также богатство и красочность его жизни13а.

Когда Кюстин приехал в Россию, Пушкина уже два года как не было в живых, но эта мучительная полемика все еще разрывала интеллектуальную жизнь России и до некоторой степени даже Франции — в той мере, насколько там интересовались Россией. Это было противостояние двух взаимоисключающих взглядов: отрицательного, безнадежного, согласно которому все старания русских правителей в XVIII в. привести страну в Европу окончились неудачей и, с другой стороны, оптимистического, распространенного почти исключительно среди самих русских и основанного не столько на каких-либо разумных основаниях или реально наблюдаемых фактах, сколько на осознании эпических размеров русской трагедии и вере в то, что так или иначе безмерные страдания не могли быть совершенно напрасны, и когда-нибудь из этого воспоследует нечто положительное, соизмеримое по своему благу с катастрофизмом прежней истории3.

Следует особо подчеркнуть, что подобный конфликт разделял не только людей; часто он поселялся в душе одного человека. Создается впечатление, что среди той выдающейся литературной и чиновной интеллигенции эпохи Александра I, дожившей до конца 1830-х годов — людей уже немолодых, сильно потрепанных жизнью и во многом разочаровавшихся — нарастало неприятие западного критицизма и даже стремление защитить существующий режим от нападок иностранцев14. Этим они защищали и самих себя, свою совесть, отнюдь не только то, что пережили 1825 г., в то время как другие пострадали или погибли, а еще и свое пребывание в России в противоположность эмигрантам, таким как Герцен и Мицкевич. Этот конфликт делал их мнительными и опасливыми в отношениях с чужаками. Именно к таким людям Кюстин получил рекомендации Тургенева; несомненно, он встречал и других таких же, а не только Вяземского и Чаадаева.

Если рассматривать людей, связанных с приездом Кюстина, по их отношению к этой болезненной дихотомии, то видно, что они придерживались самых различных взглядов. Я не располагаю сведениями относительно Булгакова и князя Одоевского. Вяземский, я полагаю, был полностью на стороне Пушкина15. Чаадаев и Александр Тургенев разрыва-

а Здесь невольно вспоминаются знаменитые строки Тютчева:

Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить, У ней особенная стать — В Россию можно только верить.

лись между обеими сторонами16. Козловский, к чьим взглядам Кюстин оказался наиболее восприимчивым, безусловно поддерживал Мицкевича.

Таким образом, с самого начала своей поездки Кюстин, находившийся под сильным польско-католическим влиянием, попал в атмосферу столь различающихся и даже противоположных взглядов и мнений.

IV. КЮСТИН В РОССИИ

Кроме пространных романтических описаний Петербурга и Москвы, впечатления Кюстина о путешествии в Россию на удивление скудны. Очень мало сказано о его поездках за пределы обеих столиц. Даже то, что он видел в этих великих городах с несомненной преднамеренностью завуалировано и в общем неудовлетворительно. Однако взгляд на самые яркие события будет полезен для понимания всей книги.

«Николай I» бросил якорь на кронштадтском рейде 10 июля 1839 г. Его сразу заполонила целая армия таможенных и полицейских чиновников, и начались долгие часы изматывающих досмотров и проверок. (По этому поводу Кюстин заметил, как свое первое впечатление о России, что забота здешней администрации о minutae? отнюдь не исключает беспорядка). Затем пассажиров пересадили на мелкосидящее судно и доставили по морскому каналу в Санкт-Петербург. (Здесь Кюстин отмечает со стороны некоторых русских пассажиров, оказавшихся в атмосфере родной страны, заметное охлаждение прежнего интереса к нему).

Как только судно причалило, русские приятели Кюстина были выпущены, но его удержали для дальнейших разбирательств, хотя при этом повторялись уже задававшиеся прежде вопросы. (Он заме-

а Minutae — мелочи (лат.).

тал что для русской администрации уже один раз проделанная формальность отнюдь не исключает повторения)1.

Кюстин оставался в Петербурге немногим долее трех недель, до 2 августа. 14 июля он присутствовал (первое появление при дворе) на бракосочетании в церкви Зимнего дворца великой княжны Ольги (известной под именем Марии)3 с французским князем Максимилианом Жозефом де Богарне, внуком императрицы Жозефины2. В этот же вечер, хотя еще не представленный ко двору, он по ходатайству французского посланника получил разрешение быть на свадебном бале, где разговаривал с императором и императрицей. Этот день не был легким для Кюстина. При дворе кроме французского посланника он почти никого не знал. Облачившись по мере своих дорожных возможностей в придворный костюм, он долго ехал в наемной карете, а выйдя из нее, на глазах у сдерживаемой полицией большой толпы зацепился за какую-то неровность и потерял пряжку от туфли, которая так и болталась у него на ноге. Наемный лакей сразу же захлопнул дверцу кареты, и кучер, не мешкая, отъехал, оставив его наедине с порваной туфлей. Он почувствовал отчаяние и панический ужас от своего беспомощного положения и невозможности хоть как-то объясниться с лакеем. Пришлось идти к дворцовой лестнице, не глядя на волочившуюся туфлю. Но в этот момент пробудилась мудрость, выработанная в нем за долгие годы общественного порицания, и он успокоил себя тем, что какая бы беда не случилась с человеком, это важнее всего для него самого, а не для других людей (пример тех неподражаемых штрихов, ради которых стоит читать его книги).

а Так в тексте.

В «Евгении Онегине» (постановка Большого театра) есть замечательная сцена великосветского бала в Петербурге того времени. Здесь все мужчины на сцене одеты в роскошные придворные мундиры, кроме самого героя. Онегин, только что возвратившийся в Россию после нескольких лет отсутствия и уже потерявший связи в свете, не знает никого, кроме хозяина, и одиноко бродит по залу, одетый во все черное. Можно представить, что так же чувствовал себя и бедный Кюстин на свадебном балу. У него было арабское кольцо-талисман, подаренное дедом жениха его матери в тюрьме во время террора, когда он шел на гильотину3. Но Кюстин был слишком горд, чтобы самому привлекать к этому внимание. Стояла жаркая удушающая ночь, как иногда бывает на севере, невыносимая от расплавлявшейся толпы гостей. Кюстин вспоминает, что когда к его великому удовольствию императрица разыскала его, он нашел для себя убежище возле раскрытого окна, где можно было, вдыхая свежий воздух, любоваться городом в свете сказочной «белой ночи». И мы видим его, только что приехавшего в Россию — тщеславного, настороженного, с душевными шрамами многолетнего позора и поношений, вскидывающегося на насмешку или дерзость, но в то же время глубоко благодарного за любые искренние знаки внимания.

Кюстин присутствовал еще на двух балах, данных по случаю женитьбы принца Богарне: у сестры императора великой княгини Елены в ее Михайловском дворце4, где он снова встретился с императором и императрицей, а также на fete champetrea в загородном замке герцогини Ольденбургской5. Затем с 23 по 27 июля он был гостем августейшей четы на большом ежегодном празднике в Петергофском

а Fete champetre — сельский праздник (франц.).

дворце, где три дня царь с царицей принимали людей всех сословий, от знати до крестьян. Из-за отсутствия свободных помещений опоздавшему Кюстину отвели место в гримерной летнего театра. Унизительность подобного положения была возмещена, благодаря протекции кузины Туровского, позволением осмотреть частный «коттедж» императорской четы. Здесь, чтобы избежать сложностей придворного этикета, его ожидала сама императрица. Выслушав его ходатайство за Туровского, она не проронила ни слова, и ему пришлось проглотить эту неудачу, утешаясь лишь тем, что, быть может, у нее есть какие-то сомнения по поводу будущего для молодого поляка при русском дворе — без общественного положения, в атмосфере зависти и презрения других придворных.

Во время петергофского праздника Кюстин испросил у военного министра разрешение посетить Шлиссельбургскую крепость, расположенную на острове при истоке Невы, где она широким потоком вытекает из Ладожского озера. Просьба была сразу же передана императору и, несомненно, вызвала некоторое удивление, поскольку эта зловещая твердыня являлась местом заключения особо опасных государственных преступников. Именно здесь в середине XVIII столетия на двадцать три года заживо погребли несчастного претендента на трон Ивана VI, вплоть до его убийства охранниками в 1764 г. Кюстин питал слабость ко всему болезненному и ужасному, и, несомненно, рассказы о несчастной судьбе Ивана возбудили в нем желание увидеть это место.

Через несколько дней, накануне назначенного уже отъезда из Петербурга, разрешение было получено, но только для осмотра со стороны внешних ворот. Тем не менее, он поехал туда, и это был, возможно, самый ужасный для него день в России. Нервы его едва не срывались, и ему стало страшно за самого себя. Сопровождавший офицер уже казался его тюремщиком, и он мучил себя навязчивой мыслью: «А что если карета так и не остановится и будет ехать до какого-нибудь места ссылки в Сибири6? Ведь в Петербурге легко могут сказать, что я свалился в реку и утонул. И никто ничего не узнает!».

Впоследствии над ним очень смеялись за эти его страхи, которые действительно могут показаться нелепыми для тех, кому никогда не приходилось бывать в такой стране, где повсюду господствует тайна и ничем не ограниченный произвол. Однако, несмотря на всю свою робость, Кюстин оказался удивительно настойчив. Каким-то чудом он сумел договориться об осмотре самой крепости. Впечатления его были ужасны, и ее зловещий образ долго не давал ему покоя.

Однажды, еще в Петербурге, Кюстин побывал с визитом у какого-то «князя*", большого барина», в котором можно угадать все того же князя Козловского. Он жил один в похожем на сарай особняке своей сестры — развалившийся старик, больной водянкой — и не мог даже встать с деревянной скамьи, заменявшей ему кровать.

Но что же Вяземский и Одоевский, которым был рекомендован Кюстин? У нас нет свидетельств о его встречах с кем-нибудь из них. Можно предполагать, что он побывал у Вяземского или только делал попытки к этому, но не был принят. В своей книге маркиз нигде не упоминает никого из перечисленных в письме Тургенева, за исключением одного места о книжке Вяземского, написанной по поводу пожара Зимнего дворца7, и называет его там «придворным льстецом», впрочем, совершенно несправедливо. Из писем Вяземского к Тургеневу как и по некоторым его комментариям, написанным на книгу Кюстина спустя пять лет, видно, что он не забыл эту пренебрежительную ремарку. Кроме того, мы располагаем еще и следующим любопытным отрывком:

«Что касается приема, оказанного г-ну де Кюс- тину русским обществом, то мне об этом ничего не известно. Несомненно лишь одно: благородного маркиза никогда не видели в салонах, обьишовенно посещаемых знатными путешественниками» 8 .

Как все это понимать? Ведь салон Одоевского в точности соответствовал такому определению. А дом Вяземского? Значит, Кюстин не был там принят вопреки рекомендации Тургенева? Загадка остается, ясно лишь одно — после поездки Кюстина в Россию, его отношения с Вяземским становятся взаимно-недоброжелательными.

Как уже говорилось, 2 августа Кюстин отправился в Москву и ехал в своей собственной английской карете. Его сопровождал Антонио и приставленный к нему фельдъегерь, которого он вскоре возненавидел и который, судя по всему, отвечал ему тем же. Как все состоятельные путешественники и вообще все важные персоны, Кюстин пользовался перекладными лошадьми на почтовых станциях, отстоявших милях в восьми друг от друга. Его предупреждали, что как бы ни хороша была английская карета, она все-таки не годится для русских дорог, что и оказалось на самом деле. Карета ломалась, постоянно замедляя езду. Тем не менее, через пять дней, проезжая более семидесяти пяти миль в день, он, достиг Москвы и водворился в трактире англичанки мадам Говард. По его сведениям это была единственная чистая гостиница в России.

Кюстин провел в Москве девять дней, но первые три никуда не выходил из-за воспаления глаз, полученного на пыльных дорогах. Оставшееся время он усиленно осматривал город и несколько раз побывал в гостях. Москва понравилась ему больше Петербурга — воздух чище, беседа свободнее. Его пригласили на загородный завтрак в саду, где он единственный раз за все время остался доволен обществом и разговорами. Как и все путешественники, он поразился варварскому великолепию и неразберихе московской архитектуры. Кюстин предался размышлениям о том, сколь величественно было бы русское могущество, если бы средоточие его перенеслось из Петербурга в Москву, и подумал, что только тогда могут исполниться конечные судьбы России.

Неизвестно, с кем из персонажей тургеневского письма он встретился в Москве. Предполагается, что загородным завтраком его угощал или Свербе- ев, или Булгаков. Что касается Чаадаева, это уже настоящая загадка. В одном месте своей книги Кюстин упоминает человека, который не мог быть никем иным, кроме него, но в то же время он якобы не встречался с ним. С другой стороны, Свербеев в своих мемуарах утверждает обратное, а уже ему-то и карты в руки. Есть упоминание о какой-то загадочной записке Чаадаева к его кузине княжне Е.Д.Щербатовой (очевидно, невестке Свер- беевой), в которой он просит передать Кюстину се qu'il faut qu'il sachea. Значит, между ними все-таки существовала какая-то связь [11].

Назад Дальше