Маркиз де Кюстин и его "Россия в 1839 году" - Джордж Кеннан 8 стр.


Это хорошо отражено в описании его беседы с Николаем I, происшедшей вскоре после приезда. Можно, конечно, сомневаться в буквальной точности записанного по прошествии долгого времени, вызывающего у историка вполне естественную настороженность. Но, несомненно, здесь отражены прежде всего его собственные колебания, и это место можно считать вполне достоверным в той части, которая относится к мнениям самого Кюстина.

Император выразил сильнейшее отвращение к идее конституционной монархии и не отрицал, что его правление является единоличным деспотизмом. Но, сказал он, это соответствует духу нации.

«Я вполне понимаю республику, как законную и честную форму правления — во всяком случае, она может быть таковой. Я понимаю и абсолютную монархию, тем более, что сам стою во главе нее. Но конституционная монархия для меня непости жима. Это правление лжи, обмана и продажности. Я скорее отступлю до Китая, чем соглашусь на него».

Кюстин отвечал ему (с некоторой выспренностью):

«Государь, я всегда почитал представительное правление как неизбежный в некоторых обществах и в некоторые эпохи компромисс; но никакой ком промисс не решает проблему, а лишь отлагает воз никающие трудности /.../. Это своего рода переми рие между демократией и монархией, заключенное под сенью двух тиранов: страха и эгоизма. Оно поддерживается гордьшей духа, которой достаточ но одного пустословия, и народным тщеславием, питаемым одними только словами» 4 .

Император в ответ на это горячо пожал ему руку и сказал: «Сударь, вы совершенно правы» и коснулся затем своих трудностей как конституционного монарха в Польше (возможно, имея в виду недавнее восстание 1830—1831 гг.).

Трудно сказать, насколько Кюстин был искренен и какую роль сыграли здесь вежливость и такт в столь деликатном для абсолютного монарха вопросе. Но определение представительного правления, как неизбежного компромисса (несомненно, влияние Токвиля), ясно показывает его смятенные чувства.

Здесь уместно сказать о том, что отношение Кюстина к личности императора было болезненно- противоречивым. Лишь немногие критики заметили эту неубедительную противоречивость в оценке августейшей персоны царя. С одной стороны, видно желание понравиться и польстить Николаю и даже посочувствовать ему в столь тяжком труде, как управление обширнейшей Империей, да еще с таким несчастным прошлым3.

С другой стороны, по мере того, как нарастали обвинения против русской политической системы и множились примеры неограниченной личной власти монарха, становилось невозможным снимать с царя ответственность за существующее положение. В конце книги Кюстин охарактеризовал эту ситуацию с присущими ему проникновением и язвительностью: «Если в сердце императора не больше жалости, нежели выказывает он в своей политике, тогда я сожалею о России, а ежели истинные чувства его возвышеннее реальных деяний, сожаления достоин он сам»6.

Несомненно, что Кюстина чрезвычайно, даже страстно, привлекала личность императора, и отчасти это объясняется тем притяжением, которое оказывают на окружающих люди, наделенные большой властью. Было к тому же и дело о возвращении Туровского. Но чувствуется еще и нечто вроде надежды снискать большее расположение, чем то, на которое мог рассчитывать иностранец; вызвать у императора интерес и дружеское отношение, что позволило бы оказывать некоторое влияние при дворе. Случись так, книга, скорее всего, не была бы написана; в душе все время приходилось бороться с подобной надеждой, когда его все более и более ужасало увиденное, и уже нельзя было скрывать от себя ответственности самого царя. В конце концов,

а В письме к мадам Рекамье, комментируя более благо приятные взгляды на Россию французского посланника г-на де Баранта, он пишет: «В конце концов, если надо было бы сосуществовать всю жизнь с императорской фамилией, по неволе пришлось бы полюбить Россию: она, несомненно, представляет собой все самое лучшее в этой стране» 5 .

Кюстин оказался перед выбором: или высказать свои впечатления, что явилось бы прямым укором императору, или вообще не притрагиваться к книге. Многие критики обратили внимание на этот внутренний конфликт, который объясняет все противоречия в оценке Николая I.

Независимо от отношения к личности императора Кюстин почти сразу отрицательно воспринял абсолютизм как политическое установление. Впрочем, он не так уж был и неподготовлен для этого. Его просвещал еще спутник на пароходе, князь Козловский. «Деспотизм у нас сильнее природы — император не только представитель Бога, он само воплощение созидающей силы»7. И все-таки то, что Кюстин увидел по прибытии, ошеломило его. Он просто не мог представить себе ничего подобного: «Сегодня на всем земном шаре ни единый человек, ни в Турции, ни даже в Китае, не обладает такой властью»8. Более всего его удручала даже не абсолютная единоличная власть над делами людей, сколько владычество над мыслями и словами — то есть душами. У него сразу же возникло впечатление, что все услышанное в Петербурге это, так сказать, своего рода линия партии, указанная сверху: «Среди сих людей, лишенных досуга и собственной воли, видишь только неодушевленные тела, но нельзя не содрогаться при мысли, что для такого множества рук и ног есть только одна голова»9. Из этого он заключил, что жертвой личной власти императора оказалось нечто значительно большее, чем просто политические права, а еще и личное достоинство и независимость. Нельзя сказать, чтобы они полностью отсутствовали — скорее, никто не мог вполне полагаться на них и почитать их само собою разумеющимися. «В России, — писал он с некоторым удивлением, — терпимость не гарантирована ни общественным мнением, ни государством; подобно всему остальному, она есть своего рода милость одного единственного человека, и этот человек завтра может отнять дарованное сегодня» [16].

Как мы уже видели, Кюстин искал основу прочной политической системы не столько в монархии, сколько в аристократии. Именно здесь ему пришлось испытать наибольшее разочарование. Будучи сам аристократом «по характеру и по убеждению», Кюстин, похоже, не любил придворную жизнь и презирал придворных9. В его понимании аристократ — это независимый grand seigneufi знатного рода, владелец земель или крупного состояния, чье положение в обществе нисколько не зависит от милости монарха. Возможно, эта нелюбовь к придворным объясняется его неудачным дебютом в молодости, когда он находился в свите Людовика XVIII. Так или иначе, но у Кюстина особенное отвращение вызывала атмосфера российского двора и характер составлявших его людей. Он определил и то, и другое как зеркальное отражение абсолютной власти императора, под тенью которого любые различия чинов и родовитости теряли всякий смысл. В других странах полученное при рождении превосходство являлось неотчуждаемым достоянием, а здесь, в России, это была лишь относительная ценность. Как и все другое, оно зависело только от милости императора. Он мог и возвысить, и низвергнуть. Кюстин вдруг понял, что все эти напыщенные придворные сами по себе суть ни что иное, как те же рабы. Их можно и создать, и уничтожить за один день. От этого общество суживается до фантастического эгалитаризма, не менее всеохватывающего и не менее одиозного для Кюстина, чем описанная Токвилем американская демократия. Во время петергофского праздника, на котором император и императрица принимали одновременно все сословия, начиная с простонародья и до высшей аристократии, Кюстину показалось, что подобно® широкое гостеприимство было не обращением к простому работнику или торговцу: «Ты такой же человек, как и я», но, напротив, оно давало понять аристократам: «Вы тоже рабы, как и они, и только я, единственный ваш бог, одинаково возвышаюсь над всеми» [17].

Но кроме постыдного положения русских аристократов по отношению к императору, многое и в их личном поведении могло вызвать у Кюстина презрение. Конечно, его наблюдения ограничивались только придворным кругом. По известным причинам двери более независимых и знатных домов в Петербурге были, видимо, закрыты для него, что, несомненно, добавило ему язвительности. За пределами столицы люди оказались гостеприимнее, и он встречал таких, у кого не мог не признать больших достоинств. Но в целом его мнение о русских равного с ним общественного положения было крайне нелестным. Он увидел у них фальшь, неискренность, отсутствие независимости характера и вкусов, непрерывную и свирепую борьбу за благосклонность монарха. Ему кололи глаза их жестокость к низшим, сочетавшаяся с самым раболепным и подчас даже бескорыстным подобострастием перед стоящими выше них [18]. Эти люди были всего лишь ипе espece d'esclaves superieurs^1^. Все что они делали как бы от самих себя в сущности направлялось извне, а их претензии на самостоятельность никого не могли обмануть. Эти люди напоминали Кюстину «кукол на слишком толстых нитях»14.

Еще более одиозными для него были старания высших классов в России подражать Западу. Он не переносил подобных карикатур, происходивших, как ему казалось, от обезьянничанья перед парижскими манерами и обычаями. Сквозь тонкий налет цивилизованности отовсюду проступали черты азиатчины. Как он говорил, русские придворные восприняли европейский лоск лишь настолько, чтобы быть «развращенными дикарями», не затронутыми культурой, подобно «дрессированным медведям, при виде которых с тоской вспоминаешь о диких зверях»15.

Постепенно Кюстин осознавал, что этот страшный разрыв между внешними претензиями и внутренней реальностью отражает нечто большее и значительное, ставшее истинным фокусом его обвинений николаевскому режиму, а именно ужасающе- циничное отношение к правде, которым насквозь пронизаны и русское правительство, и русское общество. Действия всех государственных учреждений представлялись ему направленными на культивирование грандиозных фикций, вполне осознанных как таковые, и принудительно распространяемых. На каждом шагу Кюстин сталкивался с двумя Россиями — реальной и тем ее образом, в каком она представлялась, к сожалению, не только властям. Он не мог привыкнуть к этой всеобщей циничной игре, начиная от императора до самых низов, когда ложь постоянно выдавалась за истину.

Подавленный этим культом фальши, Кюстин воспринимал уже весь фасад русской официальной и общественной жизни, как нечто выдуманное, искусственное, нереальное:

«Я приехал посмотреть на страну, а вижу перед собой театр /.../, хотя здесь все слова такие же, как и повсюду /.../. По внешности все происходит как и везде, и ни в чем нет никакой разницы, кроме самой сути всех вещей » 16 .

По его мнению, эта страсть русских к тому, чтобы не быть, а лишь казаться, объясняется комплексом неполноценности по отношению к Западу, ненасытной жаждой выглядеть не такими, каковы они на самом деле, что не вызывало у Кюстина ни сочувствия, ни снисхождения:

«Я не упрекаю русских за истинную их природу, но не могу не осудить их стремления непременно уподобиться нам /.../. Они не столько хотят быть цивилизованными людьми, сколько казаться ими /.../, и охотно согласились бы стать еще худшими варварами, если другие посчитали бы их более циви лизованными /.../» 17 .

Кюстин деже предположил, что «открыто признанная тирания явилась бы своего рода прогрессом»18.

Впрочем, и об этом его предупреждал князь Козловский, по словам которого:

«Наше правительство питается ложью, ибо ис тина страшна не только для самого тирана, но и для раба /.../. Народ и знать, как смирившиеся зри тели сей войны противу истины, безропотно пере носят весь этот позор, поелику ложь деспота /.../ всегда льстит рабу /.../.

Русский деспотизм не только почитает за ничто идеи и чувства, но и переиначивает факты, борется противу очевидного и побеждает его» 19 .

Кюстин мог только вторить этим мнениям: «Приходится согласиться с тем, что русские всех сословий с бесподобной гармонией соучаствуют в сем заговорю фальши и двуличия». Их «проворная лживость и природный талант к обману» искренне возмущали его чувство правдивости20 и представлялись ему «худшим из всех недостатков». Но откуда все это? Дело в том, что «отвергнув истину, дух отрекается от самого себя, и тогда повелитель унижен перед рабом, ибо обманывающий ниже обманываемого»21.

Однако, как заметил Кюстин, хотя всем все известно, каждый упорно старается не показать свою осведомленность. Атмосфера всеобщего умолчания, приглушенной опасливости, настороженности в разговорах, нежелание называть вещи своими именами, еще более поразили его при наблюдении за русской жизнью. Он называл это «немотой», которую считал всепроницающим и зловещим свойством общества22. Ее символизировала какая-то странная, даже жутковатая тишина на петербургских улицах и в общественных местах. «В России шуметь дозволяется только лошадям»23.

И об этом тоже предупреждал его князь Козловский: «Сколь скупо ни говорил бы человек в России, это всегда излишне, ведь у нас в каждом мнении скрыто религиозное или политическое лицемерие»24. На этот счет Кюстин также смог составить свое собственное мнение:

«В России повсюду господствует тайна: админи стративная, политическая, общественная. Излиш нее молчание гарантирует молчание необходимое; здесь оно в порядке вещей, подобно неосторожнос- тям в Париже. Любой путешественник сам по себе есть уже нечто нежелательное /...А 25 .

Это молчание тоже часть русского комплекса неполноценности по отношению к внешнему миру, но в то же время защитная реакция и весьма эффективное оружие внешней политики:

«Если действительно русские лучшие дипломаты по сравнению с самыми цивилизованными страна ми, причина здесь в том, что наша печать сообща ет о каждом нашем предполагаемом шаге и каждом собьипии, у нас случающемся. Вместо благоразумно го сокрытия наших слабостей мы с какой-то непо стижимой дотошностью оповещаем о них каждое утро весь свет, в то время как византийская поли тика русских тщательно скрывает все, о чем они думают, что делают и чего боятся. Мы идем впе ред при свете дня, они двигаются, прячась от всех. Мы ослеплены созданным ими неведением. Нас ос лабляют разноречивые толки, они сильны своей скрытностью, и в этом секрет их ловкости» 26 .

Но Кюстин понял и то, что все подобные качества — презрение к истине, преднамеренные мистификации и расчетливые умолчания — являясь оружием режима, в то же время отражают и глубинную слабость сравнительно с Западом, свидетельствуют о признании своей отсталости, неверии в свой народ, стыде за неизбежную тиранию. Это заставляет русских страшиться честного сравнения с Европой. Именно этим объясняется навязчивый страх перед взглядом иностранца, которым пронизана вся казенная Россия.

Абсурдный экстремизм такой боязни поразил Кюстина, как и многих других европейцев до него. Он писал, что «русские — это переряженные китайцы, хотя они не хотят признать свое отвращение к иностранцам; но ежели осмелились бы, подобно настоящим китайцам, не обращать внимания на упреки в варварстве, тогда доступ в Петербург был бы для нас не менее затруднителен, чем в Пекин»27. И все с той же едкостью и лапидарностью он объясняет далее причины этого: «Чем больше я смотрю на Россию, тем более одобряю императора, запрещающего своим подданным путешествовать и всячески затрудняющего приезд в Россию иностранцев. Политическая система России не выдержит и двадцати лет свободного общения с Западом»28.

В чем же причина? Здесь у Кюстина было свое собственное мнение. Нельзя сказать, будто система не сделала ничего, достойного похвалы. Но дело в том, что это достигнуто слишком большой ценой. Механизм управления чрезмерно усложнен и неэффективен. По его словам, в России грандиозные усилия приносят мизерные результаты. И по самой природе вещей так оно и должно быть. В конце концов, деспотизм состоит из

«смеси нетерпения и лени. Немного больше тер пения со стороны власти и немного больше актив ности народа позволили бы достичь того же самого значительно меньшей ценой. Но тогда оказалась бы ненужной тирания, и пришлось бы признать ее бес полезной. Тирания — это воображаемая болезнь на родов а . Тиран, прикрываясь маской врачевателя, убеждает их, что здоровье не есть природное со стояние цивилизованного человека, и чем больше опасность, тем сильнее должно быть лечение. Под таким предлогом он поддерживает и продлевает болезнь» 2 ^.

И в этом, по мнению Кюстина, главнейшая причина того, почему русская система ни для кого не пригодна в качестве образца:

«То, что вызывает мое восхищение у других, здесь для меня ненавистно /.../. Я нахожу цену этого слишком высокой. Порядок, терпение, спокой ствие, изящество, уважение, естественные и нрав ственные отношения, которые должны существо вать между теми, кто мыслит, и теми, кто испол няет, короче говоря, все, что придает смысл и оча рование разумно устроенным сообществам и поли тическим установлениям, все здесь обезображено одним единственным чувством, проникающим все и вся — страхом» 30 .

Назад Дальше