Лишь много лет спустя я понял, почему мать была такой. И только тогда я наконец смог догадаться, когда она родилась.
Она была последним ребенком болезненной и изнуренной трудом женщины, муж которой, суровый и набожный человек, торговал вразнос ситцем и всякой всячиной в деревнях, разбросанных вокруг одного из городов России, где они жили. Моего деда совсем не радовали его дети — одни девочки, и он едва замечал мою мать. Старшие сестры, с лихорадочным нетерпением ожидавшие, когда родители вы — дадуг их замуж, также Не обращали На нее никакого внимания.
В те далекие дни мать почти не выглядывала из дому: после больших погромов на улицах редко можно было увидеть еврейских ребятишек. Из‑за железной решетки подвала ей были видны только подошвы прохожих. Она никогда не видела ни деревца, ни цветка, ни птицы.
Когда матери было лет пятнадцать, ее родители умерли, и девочку отправили к вдовой тетке, жившей с большой семьей в глухом местечке. 1 етка содержала трактир, и мою мать сунули вместе с двоюродными сестрами и братьями на задворки, подальше от любопытных глаз посетителей. Каждый вечер тетка при виде ее широко раскрывала глаза, будто удивлялась, откуда она взялась здесь.
— И что мне с тобой делать? — спрашивала она. — У меня свои дочки растут. Если бы твой милый папаша, да будет земля ему пухом, оставил тебе хоть какое‑то приданое, это бы еще куда ни шло. Ну, да что поделаешь! Если руки нет, так и кулака не сложишь.
В то время мать не умела ни читать, ни писать. В детстве у нее не было подруг, играть ей было не с кем, и теперь она не знала, о чем ей говорить со своими двоюродными братьями и сестрами. Целыми днями она уныло слонялась по кухне или часами сидела, уставившись в грязную стену перед собой.
Как‑то один из посетителей заметил худенькую одинокую девочку, сжалился над ней и решил дать ей образование. Несколько раз в неделю девочке стали давать уроки, и через некоторое время она научилась немного читать и писать по-еврейски и по — русски, постигла азы арифметики и усвоила кое — какие обрывки русской и еврейской истории.
Перед девочкой постепенно открывался новый мир. Она страстно полюбила буквари, учебники по грамматике, арифметике и истории, и скоро ею овладела мысль, что именно эти книги выведут ее из тягостной жизни. Г де‑то существует другой мир, в нем много сердечных людей, много интересного, и там найдется место и для нее. Она внушила себе, что ей стоит только сделать решительный шаг, и она сможет уйти из теткиного дома в эту иную жизнь, о которой мечтала.
Как‑то она прочитала о еврейской больнице, только что открытой в одном из дальних городков, и однажды зимним вечером заявила тетке, что хочет уехать в этот город к род ственникаМ, они помогут ей устроиться на работу в больницу.
— Ты с ума сошла! — воскликнула тетка. — Уйти из дому из‑за какой‑то пустой выдумки. Кто тебе вбил в голову такие мысли? Да и как можно восемнадцатилетней девушке ехать одной в такое время года?
Именно с этого момента мать стала скрывать свой возраст. Она заявила тетке, что ей не восемнадцать, а двадцать два года, что она уже взрослая и не может больше злоупотреблять ее добротой.
— Как тебе может быть двадцать два года? — удивилась та.
Последовало долгое молчание: тетка старалась высчитать, сколько лет могло быть моей матери. Она родилась в месяце таммуз по еврейскому календарю, который соответствовал июню по русскому календарю старого стиля, но в каком году? Она помнила, что в свое время ей сообщили о рождении племянницы, но тогда не произошло ничего знаменательного и она не могла вспомнить, в каком году это было. Когда у тебя столько племянников и племянниц и одни умерли, а другие разбросаны по необъятной стране, нужно быть гением, чтобы запомнить, когда они все родились. Может быть, девушке действительно двадцать два года, а в таком случае ей едва ли удастся найти мужа в деревне: двадцать два года — это многовато. Тетке пришла в голову мысль, что, отпустив мою мать к родственникам, она избавит себя от необходимости выкраивать для нее приданое, и она нехотя согласилась.
И все же отпустить ее тетка решилась только весной. Железнодорожная станция находилась в нескольких верстах от местечка, и мать отправилась туда пешком в сопровождении тетки и своих двоюродных братьев и сестер. С большим узлом в руках, в котором находились все ее пожитки и среди них фотографии родителей и потрепанный русский букварь, мать вступила в широкий мир.
В больнице она не нашла той жизни, которой жаждала. И тут она казалась ей такой же далекой, как и в местечке. Ведь она мечтала о новой жизни, где все люди посвящают себя благородной цели — благополучию и счастью людей, как она читала в книгах.
А ее заставляли скрести полы, стирать белье с утра до позднего вечера, пока она в изнеможении не валилась на свою койку на чердаке. Никто не смотрел на нее, никто с ней не разговаривал, ей только приказывали. Единственный сво бодный день в Месяц она проводила у родственников, которые Отдали ей кое — какие обноски и раздобыли для нее столь необходимые ей медицинские книги. Теперь она была твердо убеждена, что только книги избавят ее от этой жизни, и она снова с жаром набросилась на них.
Едва сдав экзамены и получив драгоценный диплом, она вместе с отрядом врачей и сестер отправилась куда‑то в глушь, где свирепствовала эпидемия холеры. Несколько лет она проработала так, переезжая с места на место, туда, где вспыхивала эпидемия.
И всякий раз, когда мать оглядывалась на прожитую жизнь, именно эти годы сияли ей ярким светом. Тогда она жила среди людей, воодушевленных любовью к человечеству, и ей казалось, что они жили счастливо и свободно, согретые общими надеждами и дружбой.
Всему этому наступил конец в 1905 году, когда их отряд распустили. Некоторые коллеги матери были убиты во время революции. Тогда, не имея другого выбора, с тяжелым сердцем она вернулась в город, где стала работать сиделкой, но уже не в больнице, а в богатых домах.
В доме одной из своих пациенток она и встретила отца. Какой нелепой парой, должно быть, они казались! Мать была молчалива, осторожно выбирала слова, говорила больше о своих идеалах и очень мало о себе. А отец доверчиво и самозабвенно перед всеми раскрывал душу. Ни от кого у него не было секретов, и он не делал различия между личными переживаниями и общими делами. Он мог говорить о своих чувствах к матери или о ссоре с отцом с такой же легкостью, как о спектакле или о том, какая карточная игра лучше.
Отец сам говорил, что он играет в открытую и все люди ему братья. Ради забавы, шутки, ради меткого словца он готов был, как говорится, продать отца с матерью. Он без умолку рассказывал старые и новые, только что придуманные истории, сыпал шутками. Из всякой безделицы, мелкого происшествия он мог сделать забавный рассказ. Он был завсегдатаем кабачков и цирков, обожал комиков и клоунов, актеров и музыкантов.
Он внес какую‑то легкомысленность и веселье в жизнь матери, и на некоторое время она совсем забыла о своих строгих правилах. В те дни отец одевался красиво и ярко. Он носил светлые соломенные шляпы, пестрые носки и модные ботинки на пуговицах. Хотя мать и считала щегольство проявлением глупости и признаком пустой и легкомыслен — Ной натуры, она все же гордилась efo изысканной внешностью. Он водил ее по своим излюбленным местам, по кабачкам и ресторанчикам, где часами просиживал с приятелями, шутил, хвастался и болтал о своих деловых успехах. Они танцевали ночи напролет, хотя мать оглушали звуки оркестра и ослепляли яркие огни и она с неприязнью смотрела на разряженные танцующие пары, которые прыгали и кружились вокруг нее.
Все это было в первые дни их женитьбы. Но вскоре мать начали мучить сомнения. Мир, в котором жил отец, мир коммерции и спекуляции, мир купли и продажи товаров, которых никто в глаза не видал, был ей отвратителен и пугал ее. Это был мир неустойчивый, без идеалов, грозивший разорением. Отец, как говорится, торговал воздухом.
Чем пристальнее мать присматривалась к его образу жизни, тем больше росло ее беспокойство. Он работал урывками. Если он за час зарабатывал столько, что ему хватало на неделю или на месяц, он бросал работу и принимался искать друзей и развлечений. И снова брался за дело тогда только, когда у него кончались деньги. Он жил сегодняшним днем, а о завтрашнем говорил, устремив голубые глаза в пространство и прищелкивая пальцами: «Поживем — увидим».
Но голова его всегда была полна планов, как нажить большое состояние. Из этих планов никогда ничего не выходило, а подчас они давали совсем неожиданный результат. Частенько люди, с которыми отец делился своими планами в кабачке, тут же использовали их для себя. Тогда начиналась бурная ссора с вероломными друзьями. Но гнев отца проходил быстро, и в тот же день за столом он уже мог смеяться и шутить над происшедшим. Он воображал, что и другие так же быстро забывали об этом, и всегда удивлялся, когда обнаруживал, что его слова, сказанные в запальчивости, создавали ему врагов.
— Откуда мне знать, что люди такие злопамятные? У меня самого куриная память, — говорил он простодушно в таких случаях.
— Когда плюешь вверх, то плевок всегда попадает тебе же в лицо, — раздраженно отвечала ему мать.
Постепенно мать пришла к убеждению, что, только переселившись в другую страну, можно будет действительно изменить их образ жизни, и со свойственной ей настойчивостью стала склонять отца к этому решительному шагу.
Она колебалась между Америкой, Францией, Палестиной и, наконец, остановилась на Австралии. Ее выбор объяснялся отчасти тем, что в Австралии у нее были какие‑то родственники, которые, конечно, помогут им стать на ноги в этой далекой стране. Кроме того, она была уверена, что в Австралии, не похожей на всякую другую страну, отец обязательно найдет какой‑то иной, более надежный способ зарабатывать на жизнь.
Долго отец не внимал ее уговорам и отказывался что-либо предпринять.
— Почему ты выбрала Австралию, а не Тибет, например? — спрашивал он насмешливо. — Не такая уж большая разница между ними. И Тибет на краю света, и Австралия тоже.
Расстаться с родиной было для него настолько немыслимо, что он и думать не желал об этом серьезно. Отец отвечал ей шутками, рассказывал анекдоты про незадачливых путешественников на воздушных шарах, пропавших без вести. Его не соблазняли дальние, неведомые страны, он редко уходил дальше трех — четырех облюбованных им улиц в городе. И с чего это его жене взбрело в голову, что он должен найти новый способ добывать деньги? Разве он не зарабатывает ей на пропитание и кров? Отца ни капли не смущал его образ жизни, и он не мог понять, зачем это нужно менять его. Этот образ жизни был ему по душе так же, как и его светлые соломенные шляпы и модные костюмы.
Но в конце концов он все же поступил так, как хотела мать. Правда, еще в пути его терзали сомнения и он всем кричал о своих колебаниях. Но едва отец сошел на берег в Австралии, он перестал и думать о родине и новая страна стала для него постоянным обиталищем. Он и тут нашел то же, что и дома. Через несколько дней он уже завел знакомство с какими‑то торговцами и, усевшись за столиком в кафе, они заговорили о том, как ведутся дела в новой стране. Отец сразу пришел к выводу, что здесь легко нажить состояние. Правда, он не знал здешнего языка, но это не будет ему помехой в делах. Здесь тоже можно покупать и продавать — отличная страна, заключил отец.
Иначе обстояло дело с матерью. Не успела она пробыть здесь и дня, как ей захотелось обратно.
Впечатления первого дня сохранились у нее на всю жизнь. Она заметила, что все местные жители — таможенные чиновники, извозчики, агент, сдавший нам новый дом, — дер жатся с видом превосходства, раздражавшим ее. На их лицах она читала насмешку и сочувствие, дружелюбное и вместе с тем снисходительное. Ей казалось, что на пристани, на улице все смотрят на нее так, будто она нуждается в их добродушном снисхождении, и с этим она никак не могла примириться.
То же самое она заметила и в своих родичах, и в небольшой делегации евреев, пришедших встречать ее на пристань. Они жили в Австралии много лет и старались поразить вновь прибывших своим знанием страны и ее обычаев. Они отчаянно важничали. Это свободная страна, говорили они, культурная, здесь надо есть вилкой и ножом, а не руками, все умеют читать и писать и никто не кричит на тебя. Здесь нет угнетателей, как в Старом свете.
Матери казалось, что она их понимает. Она была сметлива и наблюдательна, отец же подчас бывал на редкость бесхитростен. Пока они говорили, отец слушал их, добродушно усмехаясь: видимо, в этот момент он придумывал какую‑то забавную историю, чтобы рассказать ее своим новым знакомым. Но мать не сводила с них своего твердого, сурового взгляда и вдруг, прервав их разглагольствования, сказала самым невинным тоном:
— Если здесь нет угнетателей, то чего вы хвостами виляете, как дворняжки? Кому вам надо угодить?
Мать так и не избавилась от этого враждебного и насмешливого отношения к новой стране. Ни к чему здесь у нее не лежала душа, она даже не пыталась учить новый язык. И только когда мы с сестрой подросли и должны были поступать в школу, она стала с некоторым интересом взирать на окружающий мир. Тогда вновь пробудилась ее былая страсть к книгам и ученью. Она обращалась с нашими букварями и хрестоматиями, как со священными книгами.
Она ставила перед нами великие цели. Нам предстояло блистать в медицине, литературе, музыке — от игры ее фантазии в данный момент зависело, в какой именно области. Так нам легче будет служить человечеству. И всякий раз, когда она читала нам Толстого и Горького, она снова и снова рассказывала о том, как работала сестрой во время холерной эпидемии. Какое бы образование мы ни получили, нам нужны идеалы, а разве есть на свете более светлые идеалы, чем те, которыми она жила в дни работы с медицинским отрядом? Они не дадут нам погибнуть в этой черствой и равнодушной стране.
Отцу было невдомек, почему она тратит столько времени, читая и рассказывая нам о своих лучших годах, и нередко он становился на мою сторону, когда я жаловался, что она отрывает нас от игр.
— Ведь они еще дети, — говорил он. — Пожалей их. Если ты забьешь их головы всякой чепухой, то бог знает, чем они кончат. — И добавлял: —Я был бы рад, если бы сын стал хорошим плотником, а если еще и дочь будет хорошей портнихой, то с меня этого вполне довольно.
— По крайней мере у тебя хватает ума не советовать им заняться торговлей, — отвечала мать. — Жизнь наконец кое-чему научила тебя.
— А чем я виноват, что мне приходится торговать? — возмущался он. — Конечно, очень жаль, что мой папаша не сделал из меня профессора.
Но отец быстро отходил, он не мог долго выдерживать строгий взгляд матери и видеть ее плотно сжатые губы.
Нас раздражало, что отец так быстро уступал ей и что мы никогда не могли рассчитывать на его поддержку до конца. Хотя он и спорил с матерью из‑за нас, в душе он соглашался с ней. А на людях он гордился ею, особенно ее образованностью и начитанностью, и повторял слова матери, совсем как мы с сестрой.
Мать была озабочена тем, как нам дать музыкальное образование. Не могло быть и речи о том, чтобы учить нас игре на каком‑нибудь инструменте — дела отца шли плохо, и он ломал голову, чем заплатить за квартиру, поэтому мать водила нас к знакомым слушать граммофонные пластинки. Это, собственно, были не пластинки, а старинные валики, выпускавшиеся еще Эдисоном, и звук их, казалось, доносился откуда‑то издалека и напоминал голос чревовещателя, подражающего музыкальным инструментам. Но мы с сестрой восхищались этой музыкой. Мы готовы были целыми днями сидеть у длинной узкой трубы, пока мать не решила, что военные марши и глупые кафешантанные песенки только повредят нам.
Тогда начались наши хождения по большим музыкальным магазинам. Мы отправлялись туда после школы или утром по праздникам. В таких случаях отцу подолгу приходилось ожидать завтрака или ужина, но он не сердился. Он считал, что мать знает, что делает, и рассказывал друзьям, как она старается познакомить нас с музыкой.