40 австралийских новелл - Алан Маршалл 27 стр.


Сначала мы ходили в эти магазины на разведку. Мать не спускала строгого взгляда с продавцов, пока мы рассматривали книги и ноты, разложенные на прилавках, глазели на портреты знаменитых композиторов и изучали каталоги граммофонных пластинок. Так мы обошли все магазины, узнали, какие в них были пластинки, ноты и книги.

Затем мы снова начали обход с первого магазина, но на этог раз мы уже приходили слушать пластинки.

Я служил переводчиком матери и обычно просил продавца поставить нам пластинку, которую она выбирала по каталогу. Затем я просил его поставить еще одну. Это был либо скрипичный концерт Чайковского или Бетховена, либо какая‑нибудь ария в исполнении Карузо или Шаляпина. Так продолжалось до тех пор, пока мать не замечала, что продавец, ставящий пластинки, уже теряет терпение и нам пора уходить.

С каждым новым посещением мать становилась все смелее и несколько раз просила проигрывать нам целые симфонии и концерты. Почти час сидели мы в крохотном закутке, а продавец нетерпеливо переминался с ноги на ногу и зевал, не зная, чего еще от него потребуют. Мать вела себя так, будто его здесь вовсе не было, поудобнее усаживалась в плетеное кресло и с решительным видом, пристально, не отрываясь, смотрела прямо перед собой на вращающийся диск.

Нас уже все знали в этих магазинах. При нашем появлении продавцы оживлялись, но мать, строго глядя перед собой, шла через весь магазин в отдел пластинок, а мы понуро плелись за ней. Меня смущали иронические взгляды и сдержанные смешки, сопровождавшие нас, и я часто хватал мать за руку, умоляя ее уйти из магазина. Но она не обращала на меня никакого внимания. Чем чаще мы приходили, тем более неловко я себя чувствовал и боялся взглянуть на насмешливые лица вокруг меня.

Скоро наши посещения стали вызывать не только шутки. Улыбки сменились сердитыми взглядами, и продавцы начали отказываться ставить для нас пластинки. В первый раз, когда это случилось, продавец что‑то пробурчал и оставил нас стоять за дверью кабины для прослушивания.

Но мать не так‑то легко было сбить с толку, и без тени улыбки она заявила, что ей надо поговорить с заведующим. Меня охватило чувство стыда и унижения, и, не смея поднять глаз, я боком двинулся к выходу.

Мать догнала меня и, положив руку мне на плечо, сказала:

— Чего ты испугался? Твоя мать не опозорит тебя, поверь мне. — Посмотрев на меня своим испытующим взглядом, она добавила: —Подумай как следует, кто прав, они или мы? Почему они не должны играть для нас? Разве это им что-нибудь стоит? Как же иначе мы можем послушать что — ни-будь хорошее? Неужели мы должны отказаться от этого только потому, что мы бедные?

Так она убеждала меня, пока я не возвратился обратно. Мы все трое вошли в кабинет заведующего, и я перевел слова матери.

Заведующий был неумолим, хотя представляю себе, с каким трудом он сохранял серьезный вид, — Но собираетесь ли вы покупать пластинки? — спросил он после того, как я кончил говорить.

— Если бы я была богатой, разве вы у меня спрашивали бы? — отвечала мать, и я неуверенно перевел ее слова.

— Говори громче, — подтолкнула она меня, и я почувствовал, что вся кровь бросилась мне в лицо.

Заведующий повторил свой вопрос, а мать, недовольная моим нерешительным тоном, пустилась в длинные рассуждения о нашем праве на музыку и культуру, о праве на них всех людей, говоря все это на своем языке, будто заведующий понимал ее. Но это не помогло, он только качал головой.

Так нам отказывали в одном магазине за другим, и каждый раз мать настаивала на своем, долго спорила, пока нам напрямик не говорили, чтобы мы больше не являлись до тех пор, пока не сможем покупать пластинки.

И в других местах нас тоже постигали неудачи.

Однажды, когда мы бродили по университету — я и сестра шли за матерью, а она открывала двери и мы слушали обрывки лекций, — мы неожиданно оказались в большой комнате, где на высоких стульях перед батареей пробирок, мензурок и колб восседали молодые мужчины и женщины в белых халатах.

В глазах матери вспыхнул огонек, и она заговорила что-то о науке и знании. Мы стояли, прижавшись к ней, и удивленно озирались вокруг: ни ее слова, ни открывшаяся нашему взору картина ничего не говорили нам. Ей захотелось пройти в комнату, но к ней подошел господин в черном и спросил, кого мы ищем. Это был человек весьма внушительного вида, с румяным лицом и седой гривой волос.

Я повторил слова матери:

— Мы никого не ищем, а просто восхищаемся домом знания.

Лицо господина добродушно сморщилось. Улыбнувшись, он выразил сожаление, что мы не можем здесь оставаться, так как в это помещение допускаются только студенты.

Когда я перевел его слова, мать изменилась в лице. Всегда такая бледная, она даже покраснела. Секунд десять она смотрела прямо в глаза господину, а потом быстро сказала мне:

— Спроси его, почему он разговаривает с нами с такой снисходительной улыбкой?

Я перевел:

— Мама спрашивает, почему вы говорите с нами свысока?

Он кашлянул, переступил с ноги на ногу, лицо его приняло строгое выражение. Затем он взглянул на часы и, не проронив ни слова, с достоинством удалился.

Мы вышли на улицу — весна стояла во всей красе. Мать вздохнула и, немного помолчав, сказала:

— Он думает, что он передовой человек, этот милый профессор, улыбается, а сам презирает таких людей, как мы. Да, тебе тут так же трудно придется, как мне дома. Красивых слов здесь говорят много, а на самом деле что тут, что в других местах — все одно. Где тут люди, которые верят в то, во что мы когда‑то верили, стремятся к добру, к лучшей жизни?

Она часто повторяла мне эти слова, даже когда мне уже исполнилось тринадцать лет и я лучше узнал страну, ставшую мне родиной, и мог спорить с матерью.

Я как‑то сказал ей, что Бенни с нашей улицы всегда читает книги и газеты и ходит на собрания. Хотя Бенни чуть старше меня, но у него много друзей, с которыми он встречается в парке по воскресеньям. Они выросли здесь, и их интересует все то, о чем говорит мать.

— Бенни — исключение, — ответила мать, нетерпеливо пожав плечами, — а друзей у него крохотная горстка. — Затем она добавила: —А ты? Ты со своими товарищами поклоняешься только бейзбольиым битам и мячам, как язычники каменным идолам! Да, у нас на родине мальчики твоего возраста уже боролись за освобождение человечества от угнетателей. Они все отдавали — свои силы, здоровье, даже жизнь — за этот высокий идеал.

— Бенни тоже хочет бороться, — сказал я, радуясь, что могу возразить матери.

— Нет, здесь все иначе. Вот подожди, увидишь. Даже твоего Бенни засосет эта жизнь, и он успокоится.

Ока стояла на своем, ее невозможно было переубедить. Яркие картины прошлого заслоняли от нее настоящее, и в новой стране она уже ни на что не надеялась.

Однако, немного подумав, она добавила:

— Может быть, для таких, как ты и Бенни, все это иначе. Но я никогда не смогу найти тут свое место в жизни.

Она отвернулась, и я смотрел на ее узкую сгорбленную спину, на тонкую шею, на узел блестящих черных волос, на стоптанные ботинки.

ЧЕРНАЯ ДЕВУШКА (Перевод М. Шабат)

Лили Сэмюэльс жила со своей семьей в ветхом двухэтажном доме, который когда‑то раньше служил и помещением для лавки. Они поселились в этом запущенном здании, потому что снять квартиру в другой части города было им не по средствам и потому что они были туземцы. Наш хозяин, владелец доброй половины домов на улице, за небольшую плату охотно сдал туземцам давно пустовавшее помещение.

Это было единственное высокое здание во всем нашем квартале. Остальные дома, низенькие, покосившиеся, сбились в кучу, тесно прижавшись один к другому. Из разбитых окон второго этажа обитателям дома были прекрасно видны все соседние внутренние дворы, а за крышами домов поднималась на холм широкая обсаженная деревьями улица, которая вела в парк.

В пустых высоких комнатах стены были покрыты длинными пересекающимися трещинами и выбоинами, а с потолка беспрерывно сыпалась позеленевшая штукатурка.

Сэмюэльсы не привезли с собой почти никакой мебели. Только несколько черных железных кроватей, три расшатанных деревянных табурета с перевязанными проволокой ножками и бесконечное множество ящиков разных форм и размеров. Эти ящики служили детям и столами, и стульями, и даже игрушками. Спали дети наверху, на мешках и истрепавшихся тюфяках, брошенных прямо на обшарпанный пол.

В доме не было ни настоящей кухни, ни столовой, и семья ела в помещении за бывшей лавкой, которое было в свое время складом. Над единственным в доме краном на грязной забрызганной штукатурке висели ярко раскрашенные рекламы мясоторговцев и булочников, а рядом к стене были прибиты простые полки из некрашеных досок. На этих полках стояли открытые банки со сгущенным молоком, патокой и джемом, мешок муки и лежали буханки хлеба.

Во время еды в доме царил полный беспорядок. Дети садились прямо на пол или на ящики и жевали густо намазанный патокой или повидлом хлеб. Детей было так много, что трудно было представить себе, как все они могут быть братьями и сестрами, однако все они откликались на фамилию Сэмюэльс. Старшая девочка Лили кормила их и следила за ними в те часы, когда Сэмюэльса с женой не было дома. Визг детей и взрывы хохота разносились по всей улице, и соседи вечно ворчали, слыша это неуемное веселье. Можно было подумать, что в беззаботной радости черных ребятишек они видели какую‑то издевку и угрозу.

Особенно громогласно выражал свое возмущение мистер Джонсон. Нельзя поручать эту дикую, необузданную орду такой девчонке, как Лили, говорил он. А кроме того, ему хорошо известно, чем занимаются туземки пятнадцати лет от роду. Они легкомысленны, безнравственны, и вообще им нельзя доверять.

Мистер Джонсон, высокий, тощий мужчина с болезненным лицом, ходил обыкновенно в дешевом сером костюме и домашних туфлях, со спины у него свисали подтяжки и били его по ногам. Он торговал на рынке в ларьке только по пятницам и субботам, так что все остальное время мог в свое удовольствие следить за соседями.

Он имел некоторые основания для особой бдительности. У себя во дворе он держал голубей, и мы глаз не сводили с его голубятни. Кроме того, каждый вершок его крошечного дворика был заставлен ящиками с цветами, и даже на крыше сарая и прачечной он высадил зелень.

Мистер Джонсон очень гордился своим садом, но удовольствие его раз навсегда было отравлено опасениями, что рано или поздно его любимое детище будет уничтожено. На запертой калитке висела надпись: «Осторожно, собака!», — а с двери угрожающе глядел на нас большой, медный, сверкающий молоток.

Однажды мы наблюдали за мистером Джонсоном, когда он прогуливался взад и вперед по улице и так презрительно морщился, что можно было подумать, будто у него все время дурно пахнет под самым носом. При встречах с еврейскими женщинами, стоявшими около своих дверей, он упорно отводил глаза в сторону, потому что давно уже разругался с ними.

Он остановился на минуту перед открытой дверью Сэмюэльсов. Оттуда из сумрака шел едкий запах затхлой сырости, испарений сгрудившихся человеческих тел, грязного белья и несвежей пищи, которая осталась на кухне и была потом позабыта. Мистер Джонсон сжал губы, понюхал и быстро пошел обратно к своему дому, все время бормоча что‑то под нос.

Он осторожно отпер висячий замок, слегка приоткрыл утыканную железными шипами калитку, пролез в щель и запер калитку изнутри. Держась за железный шип, он стал за калиткой и позвал своего сына Гарри, который играл с нами.

— Посмей только привести сюда этих черномазых, — сказал он отрывисто. — Сверну тебе, паршивцу, шею, так и знай. — Потом, обращаясь к нам, он добавил: — И вам советую, держитесь подальше от этой Лили и ее банды.

Однако его брань не произвела на нас ни малейшего впечатления. Даже Гарри, который во многом походил на своего отца и так же, как отец, во время ссор обзывал нас «грязным жидовским отродьем», отправился вместе с нами к двухэтажному дому.

Мы столпились у открытой двери, а изнутри навстречу нам неслись детские голоса. Не постучавшись, не спросив разрешения, мы шумно затопали по плохо освещенным комнатам, с любопытством заглядывая в каждый уголок, и выбежали на залитый солнцем двор. Я вздохнул с облегчением, когда понял, что старших Сэмюэльсов нет дома.

Мы увидели Лили с малышом на руках в середине круга мальчиков и девочек, которые, держась за руки, медленно и ритмично двигались под аккомпанемент собственного пения. Только Чарли Сэмюэльс играл один. Он сидел на корточках возле высокого деревянного забора и пальцем рисовал что‑то на песке. Он поднял голову, недоверчиво посмотрел на нас и неторопливо встал, маленький, коренастый, угрюмый.

Лили молчала. Казалось, она растерялась. Сначала она вообще не могла сообразить, как вести себя с непрошенными гостями. Нахмурив густые черные брови, она внимательно оглядывала нас своими темными удлиненными глазами, и в ее мягком взгляде видны были тревога и смущение.

— Возьмитесь за руки, — сказала она неожиданно. — Будем играть в лимоны и апельсины.

Глупо усмехаясь, мы переглянулись, но не сделали ни шага по направлению к ребятам.

— Иди сюда, возьми Флорри за руки, — с улыбкой сказала Лили и поманила меня пальцем. Легкий ветерок всколыхнул ее розовую юбку и растрепал темные с медным отливом волосы. Ее яркая малиновая кофточка была заправлена в юбку и плотно облегала грудь и худенькие плечи.

Смущаясь, я сделал так, как велела Лили. Но мои товарищи повернулись ко мне спиной и стали лениво бродить по двору и рассматривать молоденькие деревца, банки из‑под керосина и разбросанную по двору сломанную мебель. Чарли следовал за ними по пятам.

Я взял Флорри за руки, Лили запела высоким дрожащим голоском, остальные ребята подхватили песню и стали проходить под нашими поднятыми руками. Мы уже почти добрались до слов «Голову долой!» и должны были захватить нашего первого пленника, когда на противоположном конце двора вдруг завязалась драка и наша игра была неожиданно прервана. Лили бросилась к сгрудившимся около забора мальчишкам.

— Отдай, говорю, сейчас! — кричал Гарри Джонсон и тянул Чарли за рукав. — Пусть отдаст мой волчок. Зачем он его взял? — добавил он возмущенно, обращаясь к Лили.

— Отдай ему, Чарли, — тихо сказала Лили.

Неожиданно Чарли занес кверху кулак с зажатым в нем волчком и изо всех сил стукнул Гарри по носу. Потом другим кулаком он два раза ударил его по щеке. Гарри захныкал и стал отступать вместе с другими мальчишками, а Чарли шел на них, подняв кулаки.

У Лили от волнения задрожали губы, свободной рукой она схватила Чарли за рубаху и крепко прижала его к себе.

— Зачем ты это сделал? Нельзя его бить, — увещевала она.

Она крепко держала Чарли, а Чарли, не мигая, злыми глазами смотрел на Гарри, и его руки со светлыми широкими ладонями и розовыми ногтями дрожали. Гарри осторожно поглаживал щеки и вытирал нос. Как только он заметил полоску крови на ладони, на глаза ему навернулись слезы и он начал всхлипывать от испуга. Одна из сестер

Лили подняла волчок с земли и протянула его Гарри, но он, даже не посмотрев на волчок, с ревом помчался в дом, а оттуда на улицу.

Другие мальчики уже скрылись в доме, когда я бросился за ними вдогонку, хотя, честно говоря, мне гораздо больше хотелось остаться с Лили. Она пошла за нами, загораживая своих братьев и сестер, и первый раз за много дней закрыла входную дверь.

В конце улицы сердито разговаривал с соседями мистер Джонсон. Последнее происшествие совсем вывело его из себя, и теперь он ругал туземцев на чем свет стоит.

— Я говорил ребятам — не связывайтесь с этими вонючими туземцами, с этими ворами. Я говорил, но они не послушались. Надо запретить туземцам жить рядом с белыми.

Вечером я опять вышел из дому. Мужчины и женщины вынесли стулья и расположились на своих маленьких крылечках по обеим сторонам улицы. Вечер был безветренный, жаркий. Высоко в бледно — голубом небе лениво плыли темные тяжелые облака. Еще не были зажжены два плохоньких уличных фонаря. Вдалеке мы увидели Сэмюэльса с женой.

Назад Дальше