— Роджер никогда в жизни ни на кого не подавал в суд. Каждый раз, когда он читает в газете о таком процессе, он приходит в ярость, он снова и снова повторяет мне, что это подрывает в Америке веру в медицину.
— Вы знаете это, — сказал Оливер. — Я это знаю. А они нет. Во всяком случае, Пенни так считает. Они идиоты и сходят с ума. Есть и еще кое-что, о чем рассказала Пенни.
— Что именно?
Оливер повернул голову, чтобы посмотреть, не подошел ли кто-нибудь тихонько к ним.
— Когда после операции его везли в реанимацию, один из врачей, который тогда дежурил, сказал: «Еще одна жертва мясника Роггарта».
— О, Господи, — простонала Шейла. И тут же набросилась на Оливера. — Ваш собственный брат сказал, что он — один из лучших врачей в стране.
— Простите! Если он и сделал ошибку, то он, по крайней мере, чистосердечно заблуждался. Если мой брат сказал, что Роггарт — один из лучших врачей в стране, значит, он это слышал. Может быть, в свое время Роггарт и был таковым. А может, никогда и не был, — Оливер пожал плечами, — Репутация. Есть писатели, до которых Роджер не дотронулся бы и длинной палкой, но они читают о себе двадцать лет подряд восторженные статьи. Что же касается врачей — это же закрытая корпорация. Относятся они друг к другу снисходительно, у них нет привычки пинать друг друга. И тут есть еще кое-что. Когда Роджер уже был в реанимации и в журнал заносился весь ход операции, на первой странице появились три буквы. — Он помедлил. — Не зпаю, должен ли я вам рассказывать об этом, Шейла.
— Что за три буквы? — яростно спросила она.
— ЗСС.
Шейла нахмурилась.
— Что это значит?
— Пенни сказала, что это значит «Заметай свои следы», — Оливер вздохнул, словно сбросив с себя непосильную ношу, — Они знали, что была допущена большая ошибка, и все, кто имел к этому отношение, были предупреждены, что ее надо скрывать.
Шейла закрыла глаза ладонью. Когда она опустила руку, лицо у нее было каменным.
— Свиньи, — почти прошептала она. — Циничные свиньи.
— Но вы никому не скажете об этом? — встревоженно спросил Оливер. — Если они выяснят, что это идет от Пенни, они выкинут ее в две минуты.
— О Пенни не беспокойтесь… Я сама во всем разберусь. Завтра же я заберу Роджера из этого проклятого заведения. Почему вы мне раньше не сказали об этом?
— Какой был в этом смысл? Теперь они боятся. А разозлись они, чем бы это помогло Роджеру?
— Оливер, — сказала Шейла. — Сегодня вечером я не могу идти в больницу. Я не знаю, что я там сделаю или скажу. Я хочу, чтобы вы отвели меня в шикарный ресторан, заполненный здоровыми людьми, которые радуются хорошей еде, не интригуют друг против друга, и там вы поставите мне виски и купите бутылку вина. Если только у вас не назначена встреча с прекрасной Пенни.
Олпвер снова покраснел.
— Мы только что вместе с ней спускались на лифте, она сдает смену, и так как обеденное время, она…
— Не надо извиняться, — Шейла улыбнулась. — Если Роджер в больнице, это не означает, что мужчина не может посмотреть на симпатичную девушку. Просто поднимитесь наверх и скажите Роджеру, что проведете ночь с ним, так как врачи настояли, чтобы я отдохнула. Он все поймет. Там внизу есть салун. Я буду ждать вас у бара. И не удивляйтесь, если к тому времени, как вы придете, я уже напьюсь.
Когда Цинфандель в шесть утра нанес свой обычный визит, Шейла уже была на месте, с мрачным выражением лица расположившись на легком стульчике у окна. Цинфандель, как всегда по утрам, был оживлен и весел. Он взглянул на висевший в ногах кровати график температуры, заполняемый сестрой по ночам, притронулся к голым ногам Деймона, уже потерявшим зловещую черноту, и спросил у пациента, как тот себя чувствует.
Деймон, который с ненавистью воспринимал ежеутреннее врачебное посещение, означавшее, что для него снова начинается день бесконечных страданий, мрачно ответил:
— Паршиво.
Цинфандель улыбнулся, словно это состояние больного убедительно доказывало, что тот на пути к полному выздоровлению.
— Пальцы у вас еще холодные, — он давал понять, что вполне понимает настроение Деймона.
— Порой они мерзнут. А иногда — вот как сейчас, кажется, что горят огнем.
— Возможно, это симптомы подагры.
— Ради Бога, во рту у меня вот уже несколько месяцев не было ни капли спиртного, — сказал Деймон.
— Одно и то же может оказывать на разных людей самое разное воздействие. Я скажу кому-нибудь, чтобы у вас утром взяли анализ крови, и мы проведем кое-какие исследования.
Деймон застонал.
— Неужели вы думаете, что вам удастся найти хоть одного, кто знает, где у человека расположены вены? Сантехники, которых вы ко мне посылаете, засаживают в меня иглы по десять раз, чтобы выжать хоть пару капель крови.
— Ваши вены… — грустно покачал головой Цинфандель. — Мне бы не хотелось снова говорить на эту тему. — Сделав несколько заметок, он снова повесил график температуры в изножье кровати и повернулся уходить.
Шейла, не поздоровавшаяся с врачом и не обмолвившаяся с ним ни словом, встала.
— Я хочу вам кое-что сказать, — проговорила она. — Выйдем. — И вышла за ним в коридор.
— Надеюсь, что это не займет много времени, — сказал Цинфандель. — У меня очень жесткий распорядок.
— Я хочу, чтобы мистера Деймона перевели в отдельную палату, — потребовала Шейла. — Сегодня же.
— Это невозможно. Я уже объяснял вам, что…
— Если он не будет переведен, — ровным голосом продолжала она — я отправляюсь к нашему юристу и добьюсь предписания суда, по которому заберу его отсюда и переведу в другую больницу.
Она видела, как в тусклых глазах врача при слове юрист что-то вспыхнуло на мгновение.
— Я посмотрю, что можно сделать, — сухо сказал Цинфандель.
— Вы не будете смотреть, что можно сделать. В три часа пополудни вы переведете его.
— Миссис Деймон, вы заставляете меня делать то, что противоречит моему опыту и принципам. Вы диктуете нам, как обращаться с больным, как лечить, вы слушаете сплетни сестер и выдвигаете передо мной невозможные требования. Теперь вы угрожаете мне судебной тяжбой…
— В три часа, — жестко повторила Шейла и пошла в палату, где Деймон пытался уснуть.
Этим утром Деймон в последний раз плавал в видениях.
Непонятно, почему он получил возможность свободно передвигаться по всему судну. Оно и само изменилось. Теперь это был не грязный запущенный сухогруз, а белоснежный пароход, заполненный пассажирами. Все торопливо складывали вещи и прощались друг с другом, потому что корабль вот-вот должен был войти в порт. Деймон откуда-то знал, что порт этот — Сиэтл. К тому же, он понимал, что все сходят на берег, а ему придется остаться на борту.
Издавая протяжные гудки, судно стало швартоваться. Медсестры, которых он наконец научился отличать друг от друга, пробегали мимо него не в белых одеяниях, а в прелестных разноцветных дорожных костюмчиках, с новыми прическами, с броским макияжем на юных лицах, высокие каблучки их туфелек цокали по палубе, когда они на прощание весело махали ему. Только одна остановилась, чтобы сказать «до свидания». Она была самой симпатичной из них, и звали ее Пении. Из больших голубых глаз со светлыми ресницами струились слезы, омывая ее ангелоподобное личико.
— Почему вы плачете? — не скрывая симпатии к ней, спросил Деймон.
— Я влюблена в Оливера Габриелсена, — всхлипнула она, — он тоже любит меня, и мы поженимся.
— Ах, Пенни, вы рождены для рыданий. Вы вечно будете плакать.
— Я знаю, — плача, ответила она. Потом поцеловала его мягкими влажными губами и, подхватив чемоданчик, спустилась по трапу.
Доктор с бычьей шеей в застегнутом на молнию дождевике, украшенном надписью «Вирджинский университет», остановился перед Деймоном.
— Вам что-нибудь нужно принести с берега?
Деймон подумал.
— Кока-колу, — сказал он. — Со льдом.
— Будет сделано, — доктор стальной хваткой пожал ему руку. Затем тоже спустился по трапу, и все огромное судно осталось в распоряжении Деймона.
К полудню его перевели в отдельную палату. Деймон не спрашивал Шейлу, каким образом ей удалось это сделать, и она ему не говорила. В палате были душ и туалет, и когда с помощью костылей, без которых он не мог передвигаться, Деймон добрался до туалета и расположился в нем, он испытал состояние, близкое к экстазу. Опираясь на костыли, он посмотрел на себя в зеркало. Перед выходом из реанимации парикмахер побрил его, и черты его лица теперь резко обострились. На него смотрел человек, которого он с трудом узнавал: бледно-зеленая кожа, обвисшая на костях, как старый пергамент, глубоко провалившиеся потухшие глаза… Глаза мертвого человека, подумал Деймон, а затем, осторожно выбрасывая перед собой костыли, дюйм за дюймом добрался до палаты, где Шейла и нянечка помогли ему улечься в постель, потому что у него не было сил сделать это самостоятельно.
Ему было приятно увидеть, что в комнате нет часов.
— Я принесла «Таймс», — сказала Шейла. — Хочешь взглянуть?
Деймон кивнул и положил перед собой газету. Дата ничего не значила для него. Заголовки были лишены смысла. Язык казался ему сущим санскритом. Он позволил газете упасть на покрывало. Грудь начал разрывать жуткий кашель. Сестра соединила трубки и через отверстие в горле ввела их ему в легкие, а потом подсоединила компрессор, чтобы сделать вентиляцию. Он уже привык к процедуре, но только сейчас почувствовал, как она болезненна.
Шейла принесла ему шоколадный коктейль с мороженым и яйца всмятку. Такие коктейли нравились ему, когда он был мальчишкой, и он отпил несколько глотков, но затем отставил его. Шейла встревожилась, и он почувствовал себя виноватым, но пить больше не мог.
Повязки с груди и живота уже сняли, но он отказывался взглянуть на шрамы. Сестры по четыре или пять раз в день меняли пластырь на большом пролежне у него на ягодице, на который он раньше не обращал внимания, пока не стал чувствовать боль и от него, и от постоянных уколов, вливаний или переливаний крови. Он отлично помнил все свои галлюцинации, но не был уверен, в самом ли деле происходили такие события в его жизни или они ему просто пригрезились, так что ни с кем о них не говорил. Иногда испытывал сожаление от того, что не умер, ибо был уверен, что из больницы живым не выйдет, и все отпущенное ему время воспринимал как бессмысленное продолжение агонии.
Он отвергал настояния Шейлы и медсестер, круглосуточно по восемь часов каждая дежуривших около него, вставать с кровати и ходить хотя бы по несколько шагов ежедневно. Он пытался есть, но что бы ни брал в рот, все казалось ему комком сухой шерсти, который он с трудом жевал, чтобы потом выплюнуть.
Дневная медсестра взвешивала его каждое утро. Он без всякого интереса выяснил, что весит сто тридцать восемь фунтов. Когда попал в больницу, весил на тридцать семь фунтов больше.
Был в комнате и респиратор, хоти Цинфандель сказал Шейле, что доставить его сюда невозможно. Но Шейла обратилась прямо к старшей сестре, старой ирландской леди, тепло относившейся к ней, и та лишь презрительно фыркнула, когда Шейла передала ей слова Цинфанделя, и сказала, что может за полчаса поставить любой аппарат в любое место. Часто приходил Оливер, пытавшийся развеселить Роджера рассказами о том, как идут дела в офисе, но он заставил его замолчать, сказав однажды:
— Шел бы ты знаешь куда, Оливер!
Деймон помнил симпатичную сестричку Пенни, плакавшую в его сне, когда прош, алась с ним на борту пришвартовавшегося судна.
— Оливер, — спросил он, — ты женишься на Пенни?
Оливер в ужасе посмотрел на него.
— Понятия не имею, о чем вы говорите, — пробормотал он.
— Я долями тебя предупредить, — продолжал Деймон. Сон явно превращался в реальность. — Дорис пара тебе. И кроме того, она из породы победительниц. При всей своей красоте Пенни из тех, кто вечно и непоправимо проигрывает. И ты будешь весь остаток жизни есть хлеб печали. — Умирающий, подумал он, имеет право говорить не кривя душой.
Глава двадцать первая
Несмотря на то, что он честно пытался есть то, чем Шейла соблазняла его, и пить сытные молочные коктейли, приготовленные ею, потерянный вес не возвращался, и даже несколько шагов взад и вперед по холлу изматывали его к концу дня. Напряжение и тоска, едва не погубившие его в отделении реанимации, потихоньку отпускали его. Теперь он чувствовал себя спокойным, готовым ко всему, что может случиться.
Мысль о смерти стала для него настолько привычной, что больше его не волновала. Он думал, что если врачи и медсестры оставят его в покое, он умрет умиротворенно, с блаженной улыбкой на лице. Только бы галлюцинации не мучили его после смерти, а чудеса современной медицины не вернули к жизни. Фраза «могильный покой» представлялась шуткой дурного пошиба. Шестьдесят пять — не такой плохой возраст для прощального прохода.
— Время уходить, — сказал он как-то Шейле, узнав, что один из его старых клиентов в Голливуде совершил самоубийство, имея на то весомые, убедительные причины.
Заткнув пальцем дырку в трубке и выполняя инструкции доктора Левина о необходимости глубокого дыхания, он спросил Шейлу, было ли так, что он умер, а потом его вернули обратно.
— Нет, — сказала она, и он поверил, ибо знал, что Шейла никогда не врет, даже по самым серьезным поводам.
Наконец доктор Левин, которого к тому времени Деймон стал считать одним из немногих врачей, умеющих лечить все, влетел в палату и сказал:
— Пора вам говорить как нормальному человеку.
Без всякой подготовки он бесцеремонно извлек трубку и спокойно предложил:
— Поговорите-ка.
Деймон с недоверием посмотрел на склонившееся над ним овальное лицо и подумал, а что я, собственно, теряю? Он сделал глубокий вдох и нормальным голосом произнес:
— Четыреста семь лет назад наши предки основали на этом континенте новую нацию…
— Вот и отлично, — доктор Левин быстро пожал Деймону руку. — Теперь вы больше меня не увидите. И надеюсь, что, когда в следующий раз откроете рот, у вас найдется сказать что-то более интересное. — И с этими словами исчез.
Чувствуя всю прелесть вновь обретенного красноречия, Деймон обратился к Шейле, которая не без страха наблюдала за процедурой:
— В этой палате чертовски жарко. Будь так любезна, включи кондиционер.
Всю свою жизнь, не считая тех бурных лет, когда он хотел стать актером, он относился к людям, которые проводят большую часть времени, читая или слушая слова других людей, но сейчас он целиком принял то лживое утверждение, что дар речи, присущий человеку, существует для того, чтобы отличать его от животных.
Комната была полна цветов, подарков от друзей, клиентов, продюсеров, издателей и просто благожелателей, и до тех пор, пока Деймон но настоял, чтобы телефон вынесли из палаты, в день раздавалось но менее десяти звонков от людей, которые рвались навестить его. Он отказался снимать трубку, и Шейла приняла на себя обязанность отказывать всем, кроме Оливера и Манфреда Уайнстайна. Манфред навестил Деймона в первый же день, когда его выпустили из больницы. Он тяжело ступал, опираясь на палку. Сильно похудел, и щеки его уже не были столь розовыми, как недавно, но чувствовалось, что уходить он не собирается.
Уайнстайн был не из тех, кто любит кокетничать и играть словами. Взглянув на исхудавшее лицо Деймона, он воскликнул:
— Господи, Роджер, а тебя-то кто подстрелил?
— Американская Медицинская Ассоциация. Когда ты сможешь бросить эту палку?
Уайнстайн скорчил гримасу, напомнившую Деймону выражение лица семнадцатилетнего Манфреда, когда, совершив успешный проход в зону противника, он возвращался на скамейку запасных.
— В этом сезоне много очков я не наберу, — сказал Уайнстайн. Он собирался отправиться в Калифорнию навестить своего сына, но пообещал, что вернется, как только услышит, что Деймона выпустили из больницы. Он был взбешен оттого, что нью-йоркская полиция конфисковала его пистолет, так как разрешение на его ношение было действительно лишь в Коннектикуте. — Копы, — презрительно сказал он. — Слава Богу, что хоть не упекли меня в кутузку из-за того, что я попытался спасти от смерти своего друга.