Зубр. Бегство в Россию - Гранин Даниил Александрович 65 стр.


Энн сидела, закинув ногу на ногу, ни разу во все время разговора им не удалось ее смутить, иногда она отворачивалась к окну, откровенно скучая. Пригубив кофе, она отодвинула чашечку.

— Не нравится? — тотчас спросил Петр Петрович.

— Не нравится, — сказала Эн.

— Сварить кофе – это искусство, — согласился Петр Петрович. — У нас в городе нигде не умеют. Ни в одном ресторане. Бурда. Я вам могу признаться, Анна Юрьевна, мы еще не знаем, какую ловушку ЦРУ готовит Андрею Георгиевичу. С какой стороны ждать беды. Мечемся. На работе подстраховали крепко. А вот дома Андрея Георгиевича обеспечить труднее.

Он выжидательно замолчал. Энн тоже молчала. Некоторое время они перетягивали это молчание – кто кого. Петр Петрович закурил, тут же спохватился, спросил:

— Не возражаете?

— Не возражаю.

— Помогите нам, Анна Юрьевна, нелегко мне с такой просьбой обращаться, потому что это в какой-то мере признать нашу беспомощность. Но без вас не выйдет.

— Что именно?

— А все. Допустим, гости. Кто, чего, о чем. Если вам, конечно, что-то покажется. Или кто-то позвонил. Любая мелочь тут может сыграть. Собрались вы куда-нибудь. Допустим, на теплоходе, Валаам посетить. Мало ли что там может быть.

Энн пристально взглянула на него, в ответ Петр Петрович виновато поежился.

— Они на все способны. Похитить. Спровоцировать. Не выйдет, так убьют.

— Что же – я должна следить за своим мужем?

— Анна Юрьевна, я исхожу из того, что вы любите своего мужа. — Петр Петрович посмотрел на нее из-под нависших толстых бровей. — Или это дело прошлое?.. Вы его по-настоящему любили, поэтому я считал, что вы наша союзница, готовы на все.

— И чтобы он не знал?

— Зачем ему создавать напряжение? — вступил в разговор Николай Николаевич. — Вы же не все ему рассказываете. Есть вещи, которые он не знает.

Энн даже не повернулась в его сторону.

— Вы полагали, что я соглашусь на такое предложение?

— Как сказал Петр Петрович, если человек любит…

— Вы что же, не надеетесь на Андрея Георгиевича?

— С чего вы взяли? Он надежен. Но ведь всякое может быть. Вечеринка, свадьба, допустим. Напоили его, и он проболтался.

— Он не пьет.

— Как так не пьет?

— Представьте себе.

— Совсем не пьет?

— Он никогда не напивается. Как же вы это не знаете? Чем же тогда тут занимаетесь?

Взгляд Николая Николаевича стал тяжелым, запоминающим.

— С нами так не разговаривают.

Петр Петрович придавил сигарету в пепельнице.

— Посоветуйте, Анна Юрьевна, как нам быть. Мы хотели сделать по-хорошему. Не заставляйте нас вербовать вашу домработницу, соседей.

— Я сказала вам.

— Нам не хотелось бы принуждать вас, — сказал Николай Николаевич.

Энн молчала.

— Мы держим в тайне ваши похождения на стороне – вы идете нам навстречу. Согласны?

Молчание.

— Иначе станет известно, что было на теплоходе… Что было в мастерской.

Энн взяла чашку, не торопясь вылила кофе на ковер, повертела чашку в руке, вдруг размахнулась, запустила ею в стену так, что чашка разлетелась вдребезги.

Николай Николаевич вскочил, выругался, но Петр Петрович коротким жестом остановил его.

— Ничего страшного. Дмитрий Иванович Менделеев советовал: бейте посуду! Тем более это казенная. — Он с удовольствием хохотнул. — Разрядились? Итак, я вас спрашивал, можете ли вы что-то нам посоветовать. Мы вышли на вас потому, что ничего другого не имеем. Поверьте, нам неприятно копаться в ваших похождениях. А как иначе вас заставить?

Петр Петрович откинулся в кресле, стал разминать пальцами новую сигарету. И сразу заговорил Николай Николаевич, они сыгранно перекидывали разговор друг другу.

— Вообразите, что все раскроется. Жена такого человека – любовница какого-то бездарного мазилы, осужденного общественностью. Ведь не постесняются называть вас… знаете, как у нас в народе…

Ее взгляд обратился к Николаю Николаевичу, который хотел сказать, что она обыкновенная шлюха, потаскуха, несмотря на все ее испанские и прочие языки, херувимское личико, породистые ноги, надменность. Все равно курва, курва, какую бы прекрасную незнакомку из себя ни строила. Любой бабе Николай Николаевич выложил бы не раздумывая, а тут не мог перескочить.

— Если разразится скандал, Михалев отшатнется от вас. Он ведь трус. Напугается так, что вас и на порог не пустит, — сочувственно говорил Петр Петрович. Что-то располагающее было в его рыхлой, мягкой фигуре, в прокуренно-желтых больших руках. — У вас тут ни родных, ни друзей. Вы совсем одна-одинешенька. Порвется с Андреем Георгиевичем. Что вам делать? Вы все ж подумайте. Не решайте с ходу.

Энн открыла сумочку, посмотрела в зеркальце, погладила пальцами под глазами.

— Что будет со мной, это у вас рассчитано. А что будет с Андреем Георгиевичем, вам известно?

— Знаете, как писал наш поэт Есенин, — сказал Николай Николаевич, — “да, мне нравилась девушка в белом, но теперь я люблю в голубом”. Женщина приходит на смену женщине, и все быстро зарастает.

— Вы не рассматривали такие варианты: он повесится, утонет, убьет меня, покончит с собою и со мной…

— Ой, не надо, не пугайте нас! — воскликнул Николай Николаевич с преувеличенным ужасом. — Страшно слушать.

— Вы плохо его знаете. Вы не изучили как следует свой объект. Он самолюбив. Болезненно самолюбив. Он может выкинуть бог знает что, любой поступок. Когда он сломается… Вы его сломаете этим…

— Лучше о себе подумайте, — перебил ее Николай Николаевич.

Она не взглянула в его сторону, она обращалась исключительно к Петру Петровичу:

— Ему не до работы будет, он ее вообще может забросить. Такое с ним уже было.

— Когда, где? — заинтересовался Петр Петрович.

— В Штатах. Его довело ФБР.

— Вы что же, нас с ними равняете? — возмутился Николай Николаевич. — Ничего себе!

— Он впал в прострацию, было страшно, вы бы видели…

Воспоминания вырвались из той запретной тьмы: его рыдания, его голова, прижатая к ее коленям, вздрагивающие плечи. Петр Петрович заметил, как отчаянно задергалась жилка в углу ее глаза, он внимательно наблюдал за тем, что происходило на ее лице, как перехватило у нее дыхание, еще немного – и она сдастся. Он перегнулся через стол к ней.

— А теперь ваше упрямство его погубит. Не нас вините, вы будете виноваты. Вы, только вы, от вас все зависит сейчас… — тоном гипнотизера внушал он ей ровным тихим голосом. — Анонимки, телефонные звонки, подозрения… Зачем? Из-за глупых ваших предрассудков. Ради чего вы губите и себя и его?

Сочувствие его звучало искренне. Она должна была согласиться. У нее не было выхода, ей некуда было податься, повсюду ее ждали бесспорные доводы. За много лет здесь все было отработано. Каких только отговорок не придумывали сотни мужчин и женщин, которые тоже пытались увернуться. Давно были известны предельные возможности их сопротивления.

— Поймите, Анна Юрьевна, глупо ссориться с машиной. Я могу что-то смягчить, но не более. Наше учреждение – машина, неумолимая, как рок, бездушная часть системы. Вам еще повезло, у вас есть моральное оправдание. Никто не смеет вас упрекнуть в доносительстве. Вы охраняете мужа. Вы исполняете долг. Так выполняйте его и наслаждайтесь жизнью. Вам никто не будет мешать. Информируйте нас, предупреждайте, ничего другого от вас не надо. Устно информируйте.

Ей предлагали выбор. Между покоем и страхом, между счастьем и крушением, все было очевидно, слишком очевидно. Беда ее была в том, что она не умела взвешивать и рассчитывать. Решения приходили к ней безотчетно, откуда-то из глубины души.

Она вдруг попросила водки. Неожиданно для себя самой, но мужчины обрадовались, появилась запотевшая бутылка из холодильника, стопочки, плавленые сырки. Энн выпила не чокаясь, поспешно, не стала закусывать, передернулась и тут же выпрямилась, глаза ее заблестели, она заговорила властно, громко:

— Ваши коллеги потратили много сил, чтобы вытащить нас, переправить сюда. Это было трудно. Они помогли найти нужное место, помогли наладить работу. Это тоже было трудно. Теперь, когда дело пошло, вы хотите все испортить. Защищаете нас от провокации? Ничего подобного. Я заявляю вам: ваши действия будут хуже любой провокации. Я обращусь к вашим московским коллегам. Работать на вас, то есть работать вместо вас, быть вашим агентом, находиться у вас в руках, да? Вот чего вы хотите. А сами? Нет уж, вам поручено, вы и работайте!

Энн вскочила, легкая, гибкая, все в ней напряглось, она ощетинилась, словно разъяренная кошка, готовая на все, чтобы защитить Андреа.

Здешнюю машину, о которой говорил Петр Петрович, она сталкивала с такой же бездушной, еще более мощной московской машиной. Нет ничего болезненней и опасней внутриведомственного скандала. Она не могла знать об этом, ею двигал только инстинкт. Каким-то образом она отбросила все то, что удалось внушить ей. Петр Петрович не понимал, что произошло, где, в чем они просчитались. По всем правилам они загоняли ее в загон слаженно, аккуратно, и вдруг, когда дверца должна была захлопнуться, она очутилась на свободе.

— Ничего другого я вам не скажу, и пожалуйста, больше меня не вызывайте, я не приду.

В ней было что-то незнакомое – материал, который Петру Петровичу еще не попадался. Она обрела неожиданную уверенность и просто предупреждала их. Не мудрено, что это возмутило Николая Николаевича. Как это не придет, на то есть законы для советских граждан, силком приведут.

— Между прочим, я не советская гражданка, — сообщила Эн.

— А чья же вы подданная? — осведомился Николай Николаевич как можно язвительней.

— Я не подданная, я американская гражданка.

— Были.

— И остаюсь. Тот, кто родился в Штатах, остается американским гражданином пожизненно. Имейте в виду, — впервые она удостоила Николая Николаевича взглядом, посмотрев на него как на назойливую муху, — если я обращусь в американское консульство, то это будет из-за вас.

Петр Петрович принужденно засмеялся.

— Господь с вами, Анна Юрьевна, только этого нам не хватало. Американцы вас добром не встретят. Знаете, пролитого не соберешь.

Он провожал ее по лестнице вниз, придерживая под локоть, говоря доверительно:

— Мы, конечно, привыкли, что нас боятся. Это у нас от сталинских времен. Не учли мы, что в вас еще многое осталось от другой вашей жизни. А вот нашего страху у вас не накопилось. Но, как говорят, еще не вечер, слава богу, этим не кончатся наши отношения.

— Ваша ошибка в другом была, — сказала Эн.

— В чем же, Анна Юрьевна?

— Вы не разбираетесь в женщинах.

Она шла не разбирая дороги. Ее колотило. Ей хотелось прислониться, прижаться к стене, озноб бил ее. Увидев прицерковный садик, она зашла, опустилась на скамейку, вцепилась руками в сырые перекладины. Тупо уставилась на старинную ограду. Стволы чугунных пушек, связанных длинными цепями. Она никак не могла успокоиться. Прохожие оглядывались на нее. Тогда она поднялась на паперть, вошла в сумерки собора. Здесь было тихо, безлюдно. Горели тонкие свечи. Мерцали оклады икон. Желтые язычки пламени слабо высвечивали лики незнакомых русских святых. Присесть было негде. Ноги подгибались, она обессиленно опустилась на колени. Холод каменных плит успокаивал. Слезы катились, обжигая глаза, и вдруг хлынули сплошным потоком. Она прижалась лбом к камню, рыдания сотрясали ее, больше она не сдерживала себя. Вместе со слезами уходила боль и то душное, что не давало дышать. Слезы лились и лились, внутри все омывалось, слезы согревали ее, дрожь утихала. Она плакала горько и сладостно.

Большие строгие глаза, вопрошая, смотрели на нее со всех икон. Беззвучно она молилась им всем сразу, умоляя дать силы, ибо силы ее кончились, она не понимала, как она могла выдержать это испытание, потому что на самом деле она боялась их, все время боялась, безумно боялась. Больше всего боялась, что они увидят, почувствуют, как она их боится. Самое страшное было впереди, неизвестно, что они еще придумают, удастся ли ей в следующий раз устоять. Ей не с кем было посоветоваться, некого просить о помощи. Все вокруг оказалось чужое, она была одна среди чужих. “Господи, дай мне силы, — просила она, — не позволь мне пасть, ты мне помог сегодня, помоги еще. Я виновата, но не оставь меня…”

Назавтра она все же позвонила Валере, позвонила из уличного автомата, сказала, что надо встретиться немедленно, лучше всего там, где они встретились в первый раз, только не внутри, а у входа. Он никак не мог взять в толк, где именно, потом догадался: “У Русского музея?” Она вынуждена была сказать: “Да, у Русского”.

Моросило, дул холодный ветер, они долго ходили по Михайловскому саду.

— И про теплоход им известно? — переспрашивал он. — Какая гадость! Все испорчено. Я придумал одну вещь написать, теперь не смогу. Что за жизнь! Я так и знал. Я тебе говорил, что нельзя с иностранцами связываться.

Он слишком часто повторял это.

— Значит, они следили за мной!

— Наверное, нам не нужно больше видеться.

— Да, конечно, — сразу согласился он.

Потом он сказал:

— Я ведь никогда не спрашивал про твоего мужа. Знать ничего не знаю… Что же они могут мне предъявить?

Потом он сказал:

— Надо было им сообщить, что я не знаю иностранных языков.

Потом стал допытываться, как они относятся к его картинам…

Энн и не предполагала, что прощание получится таким простым и легким. Они походили еще немного под холодной моросью. Он первый сказал:

— Ну ладно, бывай. — И задержал ее руку. — Теперь мне будет плохо – без тебя.

Она смотрела ему вслед, пока его черная высокая фигура не затерялась среди мокрых черных деревьев.

XXV

Никаких конкретных обвинений комиссия не предъявляла, вопросы носили общий характер, выясняли как бы морально-политический климат – есть ли в лаборатории какая-то группа, которая диктует, навязывает темы, мнения. Выспрашивали недоверчиво, каждый чувствовал себя под подозрением. Заинтересовались почему-то музыкальными вечерами у Брука – что за программа, кого приглашают, о чем говорят.

Так и не сообщив своих выводов, комиссия удалилась, и сразу же появилась новая – из Госконтроля; за ней – от профсоюзов и Министерства финансов.

Зажогин разъяснил Картосу: лабораторию берут измором, таковы последствия партбюро; в этом году работать не дадут, потом навесят невыполнение плана, срыв госзаказов – и “блюдо поспело, можно кушать”. Единственный выход – ехать к министру за заступой…

— Вы меня не слушаете? — перебил себя Зажогин.

Картос смотрел на него затуманенно.

— Когда закружишься, лучшее средство – кружиться в обратную сторону.

— Что вы имеете в виду? — не понял Зажогин.

— С завтрашнего дня меня нет. Ни для кого. Минимум на неделю. Я должен подумать.

Расспрашивать Картоса не полагалось. Он находился как бы под высоким напряжением, оно исключало приближение.

В течение недели все телефоны в его кабинете были отключены, Нина Федоровна, секретарь, величественная дама, похожая на памятник Екатерине Великой, отвечала всем одно и то же: “Мне запрещено входить в кабинет, вы ведь понимаете, что такое творческий труд”.

Время от времени Картос приглашал к себе кого-то из сотрудников, иногда сразу нескольких, и даже сквозь двойные двери, обитые черным дерматином, пробивался пронзительный голос Джо.

Одни покидали кабинет задумчивые, притихшие, другие – разгоряченные, как будто их там чем-то напоили.

Нина Федоровна не поддавалась ни на какую лесть, с неистощимой приветливостью ссылалась на “поручение для Королева” и только однажды смешалась, когда из Москвы позвонил сам Королев.

Слухи, конечно, просачивались. Какой-то центр. Проект центра… Что-то вроде института. Да нет – несколько институтов и еще завод.

Уединение Картоса было прервано телеграммой, его вызывал в Москву новый заместитель министра – Кулешов, сменивший Степина, назначенного министром.

Разговор начался жестко: извольте, дескать, наладить отношения с партийным руководством, нашли, мол, с кем ссориться, уж лучше на нас срывайтесь, министр, тот выговор объявит либо заставит по-своему сделать, а эти… Вскоре появился и сам Степин; увидев Картоса, обрадовался, стал расспрашивать. Кулешов тактично удалился.

И Степину уломать Картоса не удалось: не желал он увольнять людей и менять систему подбора не собирался. И вообще не понимал, как можно работать, подчиняясь и министерству, и райкому, и обкому партии. Долго, конечно, так продолжаться не может, надо добиваться для лаборатории автономии. Работы на Королева, Туполева и прочих влиятельных военных заказчиков дают защиту, но не освобождают от придирок и жалоб в ЦК. Такие жалобы уже поступили и будут идти. Что же делать?

Назад Дальше