В чем его вина? Этого понять нельзя, не перечувствовав нечто подобное. Подобное досталось нашему поколению. Тем, кто вернулся с фронта, — перед теми, кто остался под фанерными пирамидами, под наспех отесанными столбиками.
Так болело сердце и у тех, кто вернулся на своих двоих, со своими руками, — перед теми безногими, безрукими, ослепшими, обгорелыми в танках, они долго еще доживали в инвалидных домах, где-нибудь на Валааме.
ЕСТЬ ТРЕТЬЕ назначение поэта — милость к падшим призывать. Оно было для меня самым сложным. Казалось бы, чего яснее. Но это часто бывает у Пушкина. Ясно, а вот чувствуется, что не все ясно. Ясно милосердие. К тем же декабристам. У Державина поэт должен истину царям с улыбкой говорить. Пушкин заменил — милость к падшим призывать. Державин всерьез пробовал быть советчиком у Екатерины, по праву первого поэта страны направлять просвещенную царицу. Простодушие гения. Цари никогда не нуждались в наставлениях поэта. Поэты предназначены лишь для украшения царствия, не более. Пушкин призывал к милосердию, тут ему было не до намеков и ассоциаций, тут от поэта требуется прямой призыв: милосердия, Государь, милосердия! Милосердия от власть имущих, милосердия не только к бунтовщикам и мятежникам. Милосердия вообще к побежденным. Так поступал Петр I с пленными шведами, усадив за свой стол пленных генералов, отдавая должное их храбрости. Это был пример не ненависти, не унижения, а высшей формы воинского милосердия. Не случайно Пушкин открывает первый номер «Современника» программным стихотворением «Пир Петра Первого» — об этом самом.
Милость к падшим прозвучала у Пушкина как завет, который восприняла русская литература. Призыв к милосердию обращен был ко всем, и это оказалось куда важнее холодной истины, до которой царям дела нет, ибо что есть истина, тем более в ловких руках царедворца.
Милосердие — это то, чего можно практически добиться, — спасти человека, поддержать. Это конкретность нравственности, деятельность тех добрых чувств, которые пробудились.
Пушкинисты считают, что Пушкин имел в виду декабристов, но милость к падшим стала восприниматься как общий призыв, как долг всех русских писателей. По тому, как литература выполняла этот пушкинский завет, можно было судить о нравственном уровне искусства. А русская литература выполняла этот завет, она развивала идею милосердия от Гоголя и Тургенева, Некрасова и Достоевского, Толстого и Чехова, от всех больших и малых литераторов, которые старались поднять достоинство маленького человека, вызвать сочувствие к забитому чиновнику четырнадцатого класса, станционному смотрителю, увидеть в нем человека благородных страстей. Любовь и сострадание были щедро отданы униженным и оскорбленным, убогим и сирым, отверженным. Тема эта в русской литературе определила многое — ее нравственную высоту, авторитет и народную признательность к званию русского писателя.
Перед лицом Пушкина следует признать, что священная эта традиция в советской литературе многие годы была ослаблена, если не прервана. Мы воспевали героику, подвиги, людей, одолевающих трудности, бесстрашных, все сокрушающих борцов. Но где были произведения о людях, не могущих одолеть несправедливости и тяготы жизни, о тех, кто упал духом и отчаялся… А сколько их было кругом нас — и литература не протянула им руку, она отделывалась лишь тем, что клеймила и осуждала и отчуждала падших. Идея о том, что несчастья и страдания неприличны, несвойственны нашему человеку, стала столь сильной, что даже блокадную эпопею Ленинграда пытались изображать лишь как цепь подвигов и героических деяний… Нельзя было, запрещалось рассказывать о Ленинграде, как о городе наших страданий, неслыханных мук, которые принесла с собой война.
Слишком просто было бы возлагать всю вину на нашу и без того перетерпевшую литературу, но не сказать об этом тоже нельзя. Нельзя смывать сих строк печальных. Нельзя забыть о том, что со времен «Тихого Дона» — этого великого волнующего призыва милости к падшим — голос милосердия звучал все реже. В нашей послевоенной литературе нельзя найти строк сочувствия к народам, которых выселяли с родных мест, — чеченам, калмыкам, крымским татарам, к миллионам, которые безвинно перетерпели за фашистскую оккупацию, да еще миллионам, которые перетерпели за плен, ко всем честным людям, страдающим за свои убеждения. Литература лишена была права даже на сострадание. Можно, конечно, прикрыться щитом истории, можно считать, что раз нельзя было, то и не писали, но сегодня вдруг оказалось, что и в столах не было ничего, что нечего предъявить в свое оправдание, пример Булгакова, Ахматовой, Платонова — двух-трех писателей лишь показывает, что можно было не убояться. Что милость к падшим требует пушкинского мужества и веры. Когда мотив этот стал возвращаться в литературу последних лет, как услышан он был всеми! Вспомните «Сашку» Вячеслава Кондратьева, вспомните стихи Вознесенского, Евтушенко, Окуджавы, «Знак беды» Быкова, а ныне и у других стала подниматься эта долгожданная тема, которая так нужна для очеловечения нашего бытия. К ней надо призывать и призывать, чтобы растревожить совесть, чтобы лечить глухоту души, чтобы человек перестал пожирать отпущенную ему жизнь, ничего не отдавая взамен и ничем не жертвуя.
ПУШКИН — точка схождения любви самых разных поэтов и писателей, а можно сказать — точка пересечения. И до Пушкина, и после все влечения расходятся. Одни к Лермонтову, другие к Фету, третьи к Некрасову. На Пушкине же сошлась вся русская литература, вся русская культура. Не могу до конца понять, почему именно творчество Пушкина вызывало и вызывает такой исследовательский азарт. Может быть, все же потому, что Пушкин — это постоянно действующая тайна, она то дается в руки, то ускользает. А может, потому, что он не перестает быть очень современным.
Каждый народ фокусирует свои чувства на одном избранном им гении. У англичан это Шекспир, у немцев это Гёте, у итальянцев Данте, у испанцев Сервантес. Как происходит такой выбор, трудно сказать. Почему среди прочих звезд русской словесности был избран Пушкин? И бессменно остается средоточием народной любви все растущей. Любовь эта не подвержена моде. Пушкин соединил западников и почвенников, горожан и деревенщиков. Это большое счастье для нашего народа, что появился Пушкин. Он украсил жизнь многих поколений, придал ей духовность, совестливость и, наконец, наградил красотой и наслаждением. Он скрепил цельность национального самосознания.
При этом Пушкин писал об испанцах, итальянцах, австрийцах, его герои — поляки, литовцы, цыгане, разноязычный яркий мир страдает и любит в его произведениях, где способность постигать и принимать другие народы не знает равных. Это, может, единственное явление в мировой литературе. Жаль, конечно, что поэзия Пушкина так трудно осваивается языками мира. Жаль, что поэзия его не перешла еще в культуру других народов так, как это произошло с Достоевским, Толстым, Чеховым, Сервантесом, Бернсом. Рано или поздно это произойдет. Без Пушкина мировая культура не полна. И по мере того, как это будет свершаться, народам явится не только русская душа Достоевского и Чехова, но и удивительная цельность души, человеческая гармония.
Духовность читающего человека начинается в школе с Пушкина и кончается тоже Пушкиным, ибо приходит пора, когда из всех друзей он оказывается самым верным, самым нужным, хлебом насущным, который никогда не приедается.
В служении отечеству
Написать статью о Дмитрии Сергеевиче Лихачеве оказалось трудно. Обычное перечисление сделанного, заслуг, добрых дел, рассказ о человеческом обаянии — все это не открывает особенностей Лихачева, секрета того отдельного места, какое он занимает в нашей культуре и, более того, в нашей духовной жизни. Академик, всемирно известный ученый, он тем не менее и в этом верхнем ряду видится особняком. Мне кажется, что понять и оценить научные достижения Лихачева могут прежде всего специалисты. Для широкой общественности, может быть, важнее другое — понять, в чем значение Лихачева, чем он стал так интересен и дорог многомиллионной аудитории.
Впервые я увидел Д. С. Лихачева «в деле», когда шло обсуждение проекта реконструкции Невского проспекта. Было это в шестидесятые годы. Созрело очередное покушение на красоту Невского, очередная группа реформаторов взялась переделать проспект, осовременить его, улучшить и, разумеется, «коренным образом» перестроить, заменить здания, «не имеющие большой ценности» новыми и т. п. Широковещательный проект имел солидных сторонников, желающих чем-то «выдающимся» ознаменовать свое пребывание у кормила. Начались энергичные протесты. Создали общественную комиссию, и вот там-то я увидел, с какой страстью и упорством Д. С. Лихачев защищал сохранность Невского проспекта, его образ, его историческую цельность. В те времена для многих был непривычен столь решительный тон возражения городскому начальству. Спокойно и весьма тактично он опровергал довод за доводом главного архитектора и других проектировщиков, показывая несостоятельность их аргументов. Он старался не обижать персонально, не уличать в ошибках исторических, эстетических, но за его словами чувствовалось такое превосходство знаний, что спорить становилось не под силу, и это раздражало авторов. Они привыкли к превосходству над «любителями», тем более чувствуя поддержку городских властей. Что надо этому «древнику»? — недоумевали многие, что надо этому ученому, специалисту по «Слову о полку Игореве», чего это он воюет, он-то в чем заинтересован? Есть такая категория людей, которая причину каждого мнения, поступка ищет в личном интересе.
Тот губительный проект реконструкции Невского проспекта удалось отклонить, и в этом была большая заслуга Дмитрия Сергеевича Лихачева. Мы привыкли к заслугам созидания, заслугам восстановления, то была заслуга иная, может, не меньшая — заслуга сохранения. Она, увы, всегда безымянна. Таких заслуг у Д. С. Лихачева много. Он занялся защитой памятников старины еще в 50-е годы вслед, как он сам считает, за Н. Н. Ворониным, замечательным археологом и историком архитектуры. Удалось спасти центр Новгорода от застройки высотными зданиями, спасти от сноса новгородский земляной вал. Благодаря протестам Лихачева, его выступлениям, статьям, письмам перестали без разбору вырубать дворцовые парки ленинградских пригородов…
Немудрено, что деятельность подобного рода мешала активности чиновных амбиций, пресекала некоторые пышные замыслы, вызывала, мягко говоря, недовольство. В 1970 году Лихачев вместе с группой писателей выступил по телевидению против опрометчивых, часто малограмотных переименований улиц, городов. И это также вызвало нарекания. Но, странное дело, он словно бы не считался с последствиями и неприятностями, на которые себя обрекал. При этом его никак не отнесешь к фанатикам, к нетерпимцам, наоборот, человек он мягкий, деликатнейший, скромный и предобрый. Ни разу за много лет я не слыхал от него в чей-то адрес резкого слова. Откуда же берется его доброжелательная непреклонность, редкое сочетание мягкости и твердости, умение слушать и умение убеждать? Зачем ему и впрямь эти хлопотные отвлечения от его прямой научной работы, отделенной веками от нынешних перипетий? Удивительная популярность Лихачева, его влияние, интерес к нему составляют, если можно так выразиться, феномен Лихачева, и этот феномен — явление историческое.
Судьба Лихачева, а с ней и характер его складывались своеобразно и поучительно, и надо заглянуть в начало начал, чтобы понять это явление. Отец — инженер-электрик, начальник одной из первых петербургских электростанций. Электриками стали все его братья, родные и двоюродные. Он был единственный, кто нарушил семейную традицию, поступил в университет на факультет общественных наук. Помогло ему определиться не только призвание, но и «резистентность», как называет он сам, сопротивляемость, способность не поддаваться, отстаивать свои взгляды, самостояние. Откуда оно? Разумеется, характер, врожденное качество таланта, но плюс еще школьное воспитание. Истоком многих своих качеств он считает школу. В той школе, где он учился, поощрялось иметь свое мировоззрение, в ней царили революционные традиции. Например, ему, Д. Лихачеву, поручили сделать доклад против дарвинизма. Несмотря на наивность доводов школьника-докладчика, учителям доклад понравился. Хотя они были убежденные дарвинисты. Понравилось умение ученика мыслить самостоятельно, критически, не бояться идти против традиционного, то есть то, чего они добивались. Школа воспитывала не послушность, а формировала независимость мысли, самоуважение, ибо мнение и взгляды ученика уважались, поэтому и критика воспринималась своеобразно: «Я как-то нарисовал на доске карикатуру на школьных учителей. Случайно они увидели, посмеялись вместе со всеми нами и попросили меня то же самое нарисовать на бумаге, чтобы повесить в учительской».
Самостояние духа, резистентность мысли, порожденные школой, помогли сохранить себя в тяжких испытаниях, которые вскоре ожидали Д. С. Лихачева. Он окончил университет сразу по двум отделениям — романскому и славяно-русскому. Выбрал он для себя славяно-русское. Случилось так, что он был арестован за участие в студенческом самообразовательном кружке. Лихачев сделал там доклад о некоторых преимуществах старой орфографии. Четыре с половиной года провел он в основном в Соловках. Особенность его характера состояла в том, что любые беды и лишения он умел обращать себе на пользу. Так было и там. Ему удалось немало понять в истории Русского Севера, собрать материал для первых научных статей.
Отбыв срок, Д. С. Лихачев начинает трудовую жизнь с работы редактора, затем корректора. Должности эти технические, полутехнические не воспринимались как несчастье, лишь бы они давали возможность заниматься своей наукой, текстами. Годы корректорской работы в издательстве Академии наук ныне кажутся Д. С. Лихачеву отнюдь не потерянными, он даже им благодарен: эта работа позволяла много читать. Благоговение перед жизнью, ощущение ее полноты не покидали его в любых условиях, среди его способностей есть дивная способность не придавать значения жизненным невзгодам всякого рода. Он не отчаивался, когда его увольняли и он оставался безработным, и много позже, когда его трижды не избирали в Академию наук, и еще позже… Его поддерживало прежде всего согласие со своей совестью, а защищаться от обид помогала самая отрадная из всех работ — текстологическая работа. Она погружала в осязаемое бытие древней России. Это была молчаливая работа, но она заостряла слух, зрение, позволяла различать сокровенные движения авторской души. Текстология для него становится самостоятельной наукой, изучающей всю историю текста и его дальнейшие превращения. Вот откуда пошло то проникновение в красоту, в гениальную стилистику «Слова о полку Игореве», в историческую наполненность его стиха, да и многих других древнерусских повестей, которыми занимался Д. С. Лихачев. Он открывает роскошь языка древних писателей, сложную их образную систему, их юмор, ритмику, зрительную четкость…
Можно представить себе, что, если бы не академик А. С. Орлов, не Андрианова-Перетц, которые взяли его в Пушкинский дом, он, увлеченный, поглощенный своими текстами, еще много лет продолжал бы пребывать корректором. Поступив в Пушкинский дом, он за полтора года сделал диссертацию и перед войной защитил ее. Из-за тяжелой болезни в армию его не взяли, и всю войну, все смертельное время блокады он проработал в Ленинграде в Институте русской литературы. Написал книгу «Оборона древнерусских городов», о том, как в подобных условиях действовали наши предки, спасал рукописи и книги.
Занимаясь «Блокадной книгой», я прочитал блокадные записи, которые вел Д. С. Лихачев с беспощадностью летописца. Это произведение мужества и честности ленинградца. Мы не хотели извлекать из цельности этой вещи отрывки. Сам же Лихачев, по-моему, никогда не заботился о публикации этой вещи. Рядом с методичностью ученого уживается в нем беспечная щедрость художника.
Пятьдесят лет, как работает Д. С. Лихачев в Пушкинском доме. Приживчивый характер. Хотя именно родной институт доставлял немало огорчений. Именно здесь стараниями, как это бывает, некоторых псевдоученых проваливали его выдвижение в академики, здесь обвиняли его в оторванности от жизни… И в Москве, и в других научных центрах гордились Лихачевым, зарубежные академии, университеты избрали его почетным членом, труды его переводили во всем мире, они завоевывали признание, и только в родном городе признание приходило со скрипом. Обычную эту историю стоит упомянуть ныне не ради назидания, а чтобы понять, как много пришлось испытать, перенести этому человеку, казалось бы, такой тихой, кабинетной, «отрешенной» от злободневных бурь специальности. Верной опорой его были в самые тяжелые времена его ученики и сотрудники, он создал дружный коллектив способных ученых, где выше всего ценится увлеченность, талант и порядочность.