Генеральская среда, партийная (они схожи), они быстро определили, кто на что падок, отобрали тех, кто мог, подобно Курчатову, Александрову, быть приемлемым для ученых, командовать ими и в то же время быть управляемым.
Жизнь разводила братьев. Конечно, секретность неизбежна. Но, думается, у нас ею злоупотребляли. Удобное прикрытие — делали секретной работу, чтобы избавить ее от критики «непосвященных».
Но тот же Анатолий Петрович Александров устоял перед нажимом сверху, не допустил исключить Сахарова из Академии наук. Сохранил он и свой творческий потенциал, сохранил интеллигентную обстановку в академии, пока был ее президентом.
Власть, секретность — они несомненно портят любого, и все же талант — это такая штука, которая приводит к несогласию, к независимым суждениям…
* * *
Опасаясь пожаров, Петр велел построить на стрелке Васильевского острова помост на сваях, вынесенный на воду, для фейерверочной машины. Отсюда устраивались форменные светопреставления — по всей Неве летали огненные змеи. Не сравнить с нашими однообразными салютами, представить не можем, что творилось в том первом петербургском небе. Туда возносились ангелы, там расцветали пальмовые рощи. Гремела музыка и затем взлетали орлы. Представьте темное небо, как натянутый холст, на нем появляются слепящие картины, отражаются в широкой Неве. Цветных огней не было, все было сделано из чистого белого света. Весь город толпился на набережных. Это была пропаганда, в фейерверках светилась мысль, сюжет. Девизы светились на транспарантах
Город сам был красочен, строения — по преимуществу желтые, крыши — синие, красные. Как знать, может, эта утраченная красота была тоже хороша.
* * *
Было негласное указание ЦК (1970–1980 гг.) целовать при встречах первых секретарей братских компартий, секретарей же капстран приветствовать только рукопожатием. Наконец-то теперь я понял смысл сцены, которую увидел когда-то по телевидению.
Встречают в аэропорту Москвы Яноша Кадара, первого секретаря ЦК Венгрии.
К нему подходит, расставив руки, Кириленко, был такой у нас секретарь ЦК, Кадар отступает. Не тут-то было, Кириленко обхватил его и, как тот ни отбивался, притянул к себе и причинил ему не один, а три поцелуя, чтобы впредь не сопротивлялся. Знай наших!
Ненаписанное
В своем архиве среди старых бумаг, собранных для помойки, я нашел эту запись. Сперва подумал, что не моя, почерк не мой, потом стал читать — нет, мое, просто почерк изменился, а еще больше я сам. Читал с любопытством, как о другом человеке. Другие мнения, другое понимание той жизни. Я ныне вижу ее совсем иной, а вишь, какая тогда принималась. Даты не было, вероятно, написано был в 1970-е годы, лет сорок назад. Кому писал? В том-то и дело, что никому, просто так, допустим, себе нынешнему. И вот дошло.
«Мое поколение пожертвовало всем для социализма. Я выбрал специальность энергетика, гидростанции вместо того, чтобы пойти на исторический факультет, куда меня тянуло. Гидротехника нужнее. Днепрогэс, Свирь, Тулома, Баксан — всюду перегораживали реки, использовали „даровую энергию природы“. Романтика ГЭС, строительство плотин, шлюзов, все это воодушевляло, искушало, даже холодным разумом сделало выбор этой специальности как самой наинужнейшей для социализма. Я знал, что построю его в ближайшее время, осталось совсем немного, одну-две пятилетки. В 1941-м все мы ринулись на войну, кого не мобилизовали, тот пошел добровольцем. Сомнений не было. Из нашего класса все, из нашей институтской группы большинство попало на фронт. Мы жертвовали на этот раз жизнью и большинство не вернулось. Миша Павлов, Вадим Пушкарев, Миша Залкинд… Немудрено, что друзей-товарищей осталось так мало».
Все кончается
Было это лет десять назад. 9 мая я по привычке пришел на Марсово поле. Почти никого из фронтовиков там не было, правда, наступил уже полдень, ухнула пушка с Петропавловки. Сидел на мокрой скамейке инвалид, седой, без руки и без уха. Я подсел к нему. Разговорились. Полного монолога его приводить не буду, но в общем и целом, если все сложить, получается так.
— Понимаешь, девятое мая, конечно, День Победы, праздник, но заодно отмечаю и то, что в июне сорок второго здесь, в блокаду, разбомбили наш дом и все мои погибли. Точный день узнать не мог. После госпиталя я стал отмечать всё вместе: жену, теток, царство им небесное, и то, как без руки остался, и Победу. Такая она для меня теперь, инвалидная, да и не для меня одного, наверное. Но как отмечать, разве это праздник, если у всех, считай, что у почти каждого целый список погибших, а еще если фронтовых добавить дружков, то это, считай, полный погост? Значит, получится, с одной стороны, салют фейерверк, а тут же похоронный марш. Нет, думаю, полного праздника ни у кого быть не может. Конечно, чтобы выпить и закусить, причина есть. У молодых, может, не хочется сюда добавлять поминки, им праздник давай-подавай чистый.
* * *
— Сережа, вы же интеллигентный человек.
— Это неправда; я знаю, на меня уже писали в Москву, обвиняли, даже разоблачали.
— Но у вас же должность.
— Я, к вашему сведению, из прорабов, самый что ни на есть рабочий класс.
— Но вы же имеете высшее образование.
— Ну и что с того, образование еще ни о чем не говорит. Никакого отношения я к интеллигенции не имел и не имею. Меня, слава богу, считают крепким руководителем, я человек с характером, у меня слово не расходится с делом, могу заставить людей вкалывать. Меня боятся все, однозначно. Это вам не интеллигентские штучки, напрасно вы меня обвиняете.
* * *
Эйнштейн как-то заметил, что никому не удавалось заглянуть в карты Господу. Во всяком случае, в руках Господа карты, а не кости. В своей игре он надеется не на случай.
Буль, создавая двоичную алгебру (1847), представить не мог, что на ней будет основан весь компьютерный мир.
Охлаждение
Беспокоятся об охлаждении климата. Происходит это или нет, не очень понятно. Но вот что есть, так это охлаждение сердца. Всеобщее. Показатель — поэзия. Место ее в жизни уменьшается. Уже в школе. Все труднее объяснять, зачем нужны стихи. Прекрасные стихи, те, что сопровождают нас до конца дней наших. Читаешь их самому себе, дыхание перехватывает. Радость эта высшая, ни с чем не сравнимая. Необъяснимая.
Тайна чувств, все реже мы ощущаем тайну своего появления в этом мире, своего назначения.
Человек — это тайна. Истинная поэзия ощущает эту тайну, стихи передают что-то помимо слов.
Заговор
Рассказ этот я слышал от Георгия Ивановича Попова. Мы сидели у него на даче в Репино, в курортном местечке на берегу Финского залива. Попов во время Хрущева и позже был первым секретарем Ленинградского горкома партии, по сути, хозяин города. Человек он был грубый, вспыльчивый, ругатель, интеллигенцию, особенно творческую, не любил, но не злой, не мстительный, не угодничал перед начальством. У меня было с ним несколько столкновений, ругались и мирились. В 1980-х годах он был уже на пенсии. Встретив меня случайно на взморье, затащил к себе, не поминая старых ссор. Даже обрадовался: есть кому отвести душу.
Бывшие мне всегда интересны. Прежде на своих должностях вынужденные помалкивать, говорить что положено, они, выйдя в отставку, ощущают желание выговориться. Когда-то каждое их слово ловили, обдумывали, теперь они вроде никому не интересны. А знали они много. Стоит начать вытаскивать из сундуков памяти залежалые секреты — чего там только нет! Зачастую, конечно, их сносит на обиды, со многими обходились несправедливо, снимают и перечеркивают все прежние заслуги, добром не поминают, больше с руганью. Прежние соратники сторонятся их, к себе не допускают.
Разговор зашел у нас о Хрущеве. Георгий Иванович спросил, знаю ли я, как снимали его.
Конечно, кое-что о снятии Хрущева было известно. Слухи из кремлевских покоев просачивались. Знали об участии КГБ, о том, как Хрущева вывозили из Пицунды в Москву на пленум ЦК, слыхали, что творилось на пленуме. Но все это было, оказывается, уже результатом, а началось куда раньше. Вот про это и стал рассказывать Попов.
Летом 1964 года его включили в состав партийно-правительственной делегации, кажется, в Италию. Включили в самый последний момент, вместо кого-то, поспешно. Обычно спрашивают: хочешь — не хочешь, а тут почти в приказном порядке. Поездка была заурядная, без происшествий. На обратном пути приглашают Попова в салон к главе делегации Брежневу. Леонид Ильич, который был тогда Председателем Верховного Совета, сажает его за столик напротив себя, расспрашивает про ленинградские дела, Попов чувствует, что это так, для разбега. Незаметно разговор перешел на Хрущева, имя его не поминалось, речь шла о политике, которая все более умаляет значение партии и партийного руководства. Если дело пойдет так дальше, ЦК лишат роли руководящего органа. Подобные опасения существовали у самого Попова. Исподволь прощупав его настрой, Брежнев дал понять, что необходимо изменить политику, для этого есть единственная возможность собрать пленум ЦК партии и «убрать, удалить по состоянию здоровья»… Принципиально вопрос был решен — так понял Попов — оставлять дальше у руководства Хрущева нельзя. Разделение обкомов на промышленные и сельские ослабило партию, возникла угроза как бы двухпартийной системы. Это никуда не годится.
Сейчас, во времена Горбачева, Попов старательно обходил свою реакцию, очевидно, он поддержал слова Брежнева, и поддержал энергично, так что они заговорили в открытую, не стесняясь. На пленуме важно, как поведут себя такие делегации, как московская и ленинградская. От них многое зависит. Надо, чтобы Попов подготовил ленинградцев, надо прощупать настроение в заводских коллективах, у рабочих города и чтобы были выступающие.
Условились, что Брежнев спустя какое-то время позвонит Попову в Ленинград и тот доложит, как обстоят дела, кто готов выступить на пленуме, разговор будет зашифрованный, договорились, как обозначить Хрущева и пленум.
Так Попов был включен в заговор.
Его рассказ был как бы нейтрален; профессиональная привычка партийных работников избегать личных оценок, излагая факты, имеющие интерес для партии. Брежнев же, к вашему сведению, не в стороне стоял, не призван был пленумом ЦК к рулю, все подготовлено было заранее им самим, так-то вот, господа хорошие, знайте, откуда ноги растут.
Он, Попов, выполнил указание согласно договоренности и в итоге остался не при чем. Снятие Хрущева разыграли как по нотам. Пленум был хорошо подготовлен, подогрет. Выступления шли одно за другим и все в одну точку. Ленинградцы не подкачали. После пленума, когда принялись делить пирог, назначать, переставлять — любимейшее дело, предлагали кое-что, как он выразился, видать, не столковались: то ли буйный его характер повредил, то ли запрос был велик. Впрочем, и других соучастников отправили на «ща». Попов поработал несколько лет уполномоченным МИД по Ленинграду и вышел на пенсию. Так что нынешняя откровенность его была не беспричинной.
Никаких других фамилий, кроме Брежнева, Попов не упоминал, как он понял, разработано все было самим Брежневым, все нити он сам держал в руках. За несколько лет до Брежнева подобную же попытку свергнуть Хрущева предпринял Ф.Р.Козлов, тогда второй секретарь ЦК, его постигла неудача. Урок был учтен.
Я спросил у Попова: правда ли, что Хрущев, когда его везли на самолете в Москву, попытался изменить маршрут? Попов подтвердил, что слыхал об этом. Подробностей он не знал. Подробности, которые мне рассказали, состояли в следующем: посреди полета Хрущев смекнул что к чему, встал, прошел по салону, заглянул к летчикам и обратился к командиру корабля, предлагая ему повернуть на Киев. В это время на Украине готовилось какое-то торжество. Летчик отказался. Хрущев настаивал: «Ты знаешь, кто я? Генеральный секретарь партии, если я приказываю, ты обязан подчиниться». Думаю, что некоторый смущающий летчика момент мог возникнуть. Все ж Хрущев, человек всесильный, мало ли что…
Дрогнул бы летчик, посадил бы машину в Киеве, где Хрущев был свой, где он мог рассчитывать на поддержку, — и события могли бы повернуться по-другому. Заговорщики струсили бы, разбежались, кто-то помчался бы в Киев виниться.
Весы истории закачались, достаточно малой ничтожной причины, чтобы склонить чашу. Миг равновесия пришелся на безвестного летчика, страх перед КГБ и страх перед генсеком столкнулись, от непредсказуемого выбора зависели судьбы миллионов. Все-таки он бывает, момент недоумения, когда все оказывается во власти одного человека. Закономерности истории, причины и следствия, логика развития куда-то отступают. Роль личности вдруг становится решающей. И какой личности, совсем не исторической, никому не известной, случайной.
Заговор Брежнева удался. Впервые члены ЦК сняли с поста Генерального секретаря. Они почувствовали свою силу. Но Брежнев-то, этот рубаха-парень, миляга, любитель жизни со всеми ее утехами, открытый, доброжелательный — таков был его образ в первые годы его правления. В таком виде он пришел к власти и пребывал в ней некоторое время. Для меня было открытием, что за этим образом скрывался умелый заговорщик, который, кстати говоря, обезопасил свое правление целой системой предупредительных мер.
«Так они все заговорщики, — сказал Попов, — Брежнев научился от Хрущева. Помните, как было, первое, что сделал Хрущев, став генсеком, принялся сколачивать заговор против Берии. Затем взялся за Маленкова, организовал его уход…»
Я подумал — это он от обиды, мало досталось. Но, кажется, я ошибся.
Когда Георгий Иванович был на службе, то есть в Смольном, был он страшным ругателем. Матерщинник, более того, был он хамский человек, людей обижал, оскорблял, сыпал угрозами. Московское начальство эти качества в нем почти ценило. Не явно, но одобряло, поскольку считалось это твердостью, необходимой жесткостью. Сталинский стиль даже после разоблачения культа личности все равно ценился. «Твердая рука!» «Спуску не давать, без этой интеллигентщины обойдемся». Я пребывал в то время секретарем Союза писателей в Питере. Иногда меня вызывали на бюро горкома, разбирали разные писательские выходки. Однажды Георгий Иванович стал кричать на меня, я сказал:
— Если вы сейчас не смените тон, я уйду.
— Попробуй, — сказал он, видно, первое, что ему пришло в голову, — попробуй.
Я пробовать не стал, а просто взял и вышел из зала заседаний.
Он закричал мне вслед:
— Это тебе дорого обойдется.
На следующий день меня вызвали к Толстикову, который был первым секретарем обкома, то есть над Поповым был начальник и, соответственно, находился на третьем этаже, а Попов на втором. Толстиков сказал мне:
— Вот тут пришла жалоба на тебя. От Попова. Напиши объяснение.
Я написал довольно резко о том, что не пристало секретарю ленинградской организации так грубо вести себя, да еще на заседании горкома. Ежели он не извинится, я больше в горком ни на какие приглашения приходить не буду. Написал что-то в этом роде. Толстиков прочел. Сказал:
— Вот и прекрасно.
Я говорю:
— Ну и что дальше?
— А ничего, — сказал он и спрятал обе бумаги в сейф.
А было известно, что оба они не ладили между собой, и, как мне потом объяснили, моя бумага была, очевидно, кстати для Толстикова на тему «Вот как он обращается с интеллигенцией!».
Но вот что интересно — ныне, когда Попов был в отставке, это была сама любезность. Я человек отходчивый и не вспоминал про наш конфликт, и он не отличался злопамятностью и, возможно, забыл про то, что между нами было.
Ныне ему хотелось рассказать, выложить какие-то сюжеты из прошлой жизни, события, которые я, писатель, как он считал, должен был бы увековечить. Я не раз замечал, что ко мне относятся как к хранителю жизненных историй, боясь, что они канут в Лету.