Георгий Иванович был не исключение, скорее это было правило — люди, уйдя из Смольного, или из ЦК, или еще из каких высших инстанций, уйдя на пенсию, преображались, сбрасывали с себя начальническую манеру говорить свысока, не стесняться хамить. Им было все возможно. Или разрешено. Или сходило с рук. Или положено. Может быть, и положено. А уйдя с должности, освободив свое кресло, они становились обыкновенными людьми, такими же, как мы все, рядовые, и даже в какой-то мере теряли не только начальственное обращение, но и уверенность в себе, и даже, осмелюсь сказать, глупели. Так было и на этот раз. Не могу сказать чтобы Георгий Иванович поглупел, но появилось в нем нечто сверх любезности, желание заинтересовать меня, более того, понравиться, и даже как бы признание того, что я — писатель, его рассказы, его прошлое ныне зависят от меня, что я могу и сохранить и представить его в выгодном свете.
На следующий день после того нашего разговора он позвонил мне на дачу, откуда-то узнал телефон дачный, и попросил (!) о свидании.
Явился он вечерком, с бутылкой водки. Предисловие было такое: вчера он изложил не все, может, создалось впечатление, что его выбрали за качество заговорщика, авантюриста и карьериста, способного на коварство. На самом деле никакой выгоды он не получил, можно сказать, даже наоборот.
Мы сидели выпивали, к концу вечера мы оба уже были хороши, и я плохо запомнил наш разговор, а жаль, потому что наговорил он много интересного. Это был тот фольклор, который годами скапливается в каждом учреждении, а тем более в таких, как Смольный и Кремль.
Насчет Хрущева, так он сам был отъявленный заговорщик. Придя к власти, первым делом организовал заговор против Берии. Не побоялся. Рисковый мужик. С помощью генералов скрутил Берию и убрал с дороги. А потом и с Жуковым расправился. Заговорщики люди неблагодарные, они быстро избавляются от своих содельников.
— Помнишь, Козлов у нас был секретарь обкома, а потом в Москву его взяли, Фрол Романыча, членом Политбюро? Стал вторым человеком. Когда Хрущев отбыл куда-то за границу, Фрол стал мастерить свой заговор против Хруща. Осторожно подговаривал членов Политбюро, но на ком-то просадился. И Хрущу донесли. Тот вызвал Фрола и давай его крошить. Что он там ему наговорил, неизвестно, но Фрол вышел из его кабинета бледный и в коридоре на пол грохнулся, инсульт с ним произошел. Доложили Хрущу, так что ты думаешь, он сказал: «Выздоровеет — судить будем, а не придет в сознание — в Кремлевской стене похороним».
Брежнева, его тоже заговор опутал. Он когда износился, когда до маразма дошел, так ведь они, там, в ЦК, не стали его снимать, хотя сам просился, наоборот, держали его до последней минуты, потому что удобен был, при таком одряхлении он их устраивал, управлять им легко было. Это был тоже заговор наоборот.
Если на то пошло, то вся наша история состоит из заговоров. Думаешь, Ленин избежал? У него свои темные дела. Что там у него произошло со Свердловым? До сих пор таят. А можно и раньше в историю посмотреть. Возьми, например, Петра. Какой Софья, его сестра, устроила против него заговор со стрельцами? А как Екатерина Великая на трон забралась? А что с Павлом сделали? В нашей истории заговоры — первое дело. Заговор — основное у них средство борьбы за власть.
Интересно, что он отъединился от власти и говорил «у них», «они».
Жаль, что я сразу, по свежей памяти, не записал его рассказ, многое позабылось. Там и про Сталина было много, и про убийство Кирова.
Вообще, если по Георгию Ивановичу, вся наша история продвигалась с помощью заговоров. Подвигалась — куда?
Блокада заставила Алексея Николаевича Косыгина работать день и ночь. Дорога жизни, эвакуация людей, станков, материалов. Снабжение фронта. Жданов сидел в Смольном, никуда не выезжал, пил, подписывал наградные, произносил речи, докладывал Сталину, и то препоручал это больше Кузнецову, Говорову и другим.
Маленков, приехав в Ленинград по поручению Сталина, чтобы снять Ворошилова, застал Жданова в роскошном бункере — небритого, пьяного. Дал ему три часа, чтобы тот привел себя в порядок и повез его на митинг на Кировский завод.
Сын Маленкова Андрей рассказывал впечатление отца: «Вернувшись в Москву, я ничего не рассказал Сталину о состоянии Жданова, но с тех пор уважение к нему потерял полностью».
Роль Жданова в истории ленинградской блокады ничтожна, по сути, никакая. К сожалению, о ней мало известно, она замалчивается.
Судьба
На берегу Чуи мы увидели двух коров и несколько овец. Они щипали траву. Вокруг них ходила небольшая тощая, с рыжими подпалинами лайка. Пастуха не было видно.
— И не ищите, — сказал нам шофер. — Динка сама пасет их.
— Как так? — удивились мы.
— А вот так. Утром сама пригоняет их, а вечером ведет домой.
Мы приехали к домику, где жила вдова охотника, пообедали.
Начало темнеть. У ворот послышалось мычание. Подошли коровы и овцы. Сзади шла Динка.
Инженер, который ехал с нами, восхитился и стал торговать у хозяйки собаку. Хозяйка долго не хотела продавать, но в конце концов инженер уговорил ее.
Мы уезжали утром в Кош-Агач, а инженер возвращался в Москву. Инженер был очень доволен.
— Вот это собака, — сказал он, — трудяга. Не какая-нибудь болонка. Делает дело, оправдывает свое место на земле. Цивилизация испортила собачью жизнь, лишила ее смысла.
Он не мог нахвалиться Динкой, до поздней ночи рассуждал о смысле собачей жизни.
Осенью, когда возвращались в Ленинград, мы остановились в Москве и заехали к инженеру. Он жил в дачном поселке под Москвой. На калитке висела дощечка: «Осторожно, во дворе злая собака». Мы открыли калитку и пошли к дому. Из будки выскочила черная, в рыжих подпалинах собака и залаяла на нас.
— Динка, Динка, — закричали мы.
Собака остановилась, внимательно посмотрела, вильнула хвостом и потащилась в будку.
Когда мы шли обратно, вечерело. За огородами дач на разные голоса лаяли собаки. Их было множество: овчарки, пудели, доги, мохнатые дворняжки, гладкошерстные дворняжки, и на каждой калитке висели жестянки о злых собаках. Жестянки были эмалированные, совсем как в каких-нибудь конторах. Инженер сказал нам, что такие железки продают в местной хозяйственной лавке.
* * *
Давно я хотел написать про свою жизнь, в ней было много всякого — школа, Ленинград, война, которая у меня заняла четыре года. Был институт, было много горького, была работа в научной лаборатории, были путешествия, романы, можно было бы написать немало интересного про себя. Несколько раз я брался за этого персонажа и каждый раз ловил себя на том, что начинаю сочинять. Пишу не о том, что со мной было, а о ком-то другом, у которого куда более необычные приключения. Появлялся сюжет с закрученной интригой. Вместо моих друзей возникали необычные судьбы, злодеи, враги, герои. Писатель — это сочинитель, фантазер, выдумщик. В результате я опять покидал себя, собственная жизнь оставалась в стороне. Самому себе она оставалась неизвестной. Если б я вникнул, многие события вспомнились бы, может, появилась какая-то осмысленная картина моей жизни. Хотя вряд ли. Пока живешь, прошлое состоит из обрывков, важных и не важных. На самом деле в жизни мало сюжетов, воспоминание состоит из отдельных сценок, поступков, чьи-то лица, снежный морозный вечер, свидание, от которого остались лишь шепот и горячая рука. Годы не хотят выстраиваться в шеренгу, и как только начинаешь искать узор, это уже не ты.
Портфельчик
Разговор зашел о войне. Дмитрий Сергеевич Лихачев вспомнил, как в начале 1941 года он, тогда молодой человек, встретился на улице с известным литературоведом Комаровичем. Встретились они у газетного щита. В те времена в Ленинграде вывешивали газеты для граждан, которые не желали стать подписчиками. Дмитрий Сергеевич и Комарович стояли, читали сообщение о том, как немцы бомбят Лондон. Дмитрий Сергеевич сказал, что, судя по всему, Германия одолеет Англию, у немцев и самолетов больше, и армия у них сильнее, страна лучше готова к войне. Комарович несогласно покачал головой. Англия не та страна, Гитлеру ее не победить. Почему так, заспорил с ним Лихачев, столько стран он уже одолел, чем Англия лучше? А тем, отвечал Комарович, что Англия живет в согласии со своим строем, там все сложилось веками, соответствует и нравам и обычаям народа.
С тех пор Дмитрий Сергеевич неоднократно размышлял над его словами. Лихачев человек прославленный, знаменитый ученый, предпочитал, как он сам говорил, не столько читать, сколько слушать, выслушивать, ибо у каждого человека есть своя мудрость. А что касается Комаровича, то, как известно, он был крупным специалистом по Достоевскому, может, лучшим.
Высказывание его насчет английской непобедимости исторически определяет прочность государства. В самом деле, почему немцы завоевали одну за другой европейские страны, Англию же не сумели? Помешал им не Ла-Манш, помешало то, что английская жизнь за столетия породила прочный каркас государственности, удобный англичанину, ему по душе и эта монархия с принцами, дворцовыми парадами, лорды в париках, неизменность строя. Это его страна, иного здесь быть не может, нет других вариантов.
Войны выигрывают не силой, не самолетами. Числом и умением можно выиграть сражение, победа приходит не от армии, а от знамен, от того, что на знамени.
Известно, что англичане проигрывают все сражения, кроме последнего. Поговорка эта говорит об устойчивости страны. Мы тоже проигрывали войну, по всем расчетам немцы должны были выполнить план «Барбаросса», дойти до Урала. В военном отношении они по всем статьям были сильнее нас. На самом деле непонятно, почему они проиграли. Мы победили потому, что воевали против оккупантов, наша война была справедливая война, с первого же дня мы знали, что победим. Моральное превосходство было важнее превосходства авиации.
Комарович… Рассказ о нем не кончился. Началась блокада Ленинграда. Где-то в январе 1942 года, в самый пик голода, жена и дочь привезли его на саночках в Дом писателя на улицу Воинова в стационар. Однако стационар еще не открылся. Назад везти его уже не было сил, они оставили его лежать на саночках в коридоре. Он лежал, прижимая к себе портфель с рукописями. Когда через два дня стационар открылся, он был мертв. Жена и дочь в эти дни эвакуировались по Дороге жизни.
Лихачев сам пережил блокаду и знал что почем, и все же в его рассказе сквозило некоторое осуждение родным Комаровича. На моей же памяти было несколько историй такого рода. Жена привозила мужа в госпиталь, в стационар, потому что взять его в эвакуацию было невозможно, она брала детей. Блокада ставила перед беспощадным выбором. Одна женщина рассказывала мне, как она оставила мужа-доходягу, дистрофика, распрощалась с ним и оставила помирать, а сама с двумя маленькими, погрузив их на саночки, поплелась на Финляндский вокзал и уехала. Говорила, что муж ее благословил на это. Когда рассказывала это спустя тридцать пять лет, рыдала.
Что стало с тем портфельчиком Комаровича, не знаю, но знаю историю про другой портфельчик.
* * *
Дело писателя — пытаться понять другую сторону, людей, которых мы намерены осудить. Какие у них мотивы? Что бы я сделал на месте родных Комаровича? Стоит себя поставить на место осуждаемых, и начинаешь понимать, что у них имелись свои причины. Для этого, конечно, надо знать подробнее их обстоятельства.
Замечательный палеонтолог и прекрасный человек Сергей Мейен незадолго до своей ранней смерти выдвинул так называемый «принцип сочувствия». Суть его сводится к простому как бы замещению: «поставь себя на его место».
Практически это требует подробностей, требует потому, что побудить чувство, которое бы заставило переместиться на место своего, допустим, противника, того, кого готов обвинить в серьезных грехах или уже обвинил, — ох как не просто.
«Исследователь, выдвигающий новую, пока еще интуитивную теорию, чувствует ее оправданность… И принять эту теорию может на этой стадии лишь тот, кто чувствует то же, кто опирается на принцип сочувствия (соинтуиции)».
Критик жаждет одолеть интуитивно неприемлемую идею, сокрушить интуитивно ненавистного противника.
Мейен оговаривается — не может быть сочувствия к лысенковцам, ибо они силой насаждали безграмотное учение. Сама же наука гуманна и требует гуманного подхода, без этого истину не добыть. Истина — не дитя борьбы в науке. Метод борьбы так же мешает, как признание победы, поражения, разгрома, разоблачения и прочих предрассудков в науке. К ним относятся и пресловутые споры о приоритете, которые ведутся еще издревле. Наука не заинтересована в борьбе. В науке нет судей.
Сергей Мейен считал, что надо мысленно стать на место научного оппонента и изнутри, с его помощью рассмотреть здание, которое он построил. Каждый ученый лучше, чем оппонент, знает слабые места своей теории. Во время полемики он старается прикрыть их. Если он добивается не победы, а истины, то он попытается сам рассказать о своих трудностях, по доброй воле, надеясь на взаимопонимание. На такое способен ученый, который прежде всего хочет понять оппонента, а не переубедить его. Употребить свою личность на то, что может обеспечить торжество взглядов того, с кем ты годами спорил, опровергал, доказывал его неумение, его заблуждение, а и возможно, высмеивал, для этого, знаете ли, надо подняться над собой, это, если угодно, моральный подвиг.
Ведь мы тут имеем дело не с логическим доказательством ошибки. Напишут тебе на доске расчеты, выводы, решения, и деваться некуда. Тут материя иная — интуиция. Она у тебя одно подсказывает, у другого другое. Когда интуиция переходит в убеждение чувств, тогда отказаться от этого куда как трудно. А чувства имеют способность делать нас глухими, перейти из убеждения в монополию. Интересно было бы показать такого ученого-праведника. Тем более что я знал его, Сергея Мейена, который старался свои принципы осуществить личным примером.
Биолог Уильям Ирвин говорил: «Едва ли постигнешь истину, гоняясь с полицейской дубинкой за заблуждениями. Нужно гоняться за самой истиной».
Для писателя оппонент его герой. Причем не только главный, все герои оппоненты. И интересно понять каждого, понять его жизненную идею, мотивы его поступков. Это отличало Достоевского. История иногда ломает время, и на этих переменах человек открывается совершенно по-иному. Так, что мы можем оценить его иначе, иногда совсем иначе.
Совершенно шекспировский злодей Лаврентий Берия, личность зловещая, преступная, повинная в десятках тысяч убийств, коварный мастер провокаций, заговоров, к тому же преступный сладострастник, он превращен был в классический образ дьявола, исчадие ада, он стал одним из самых ярких исторических героев зла: Торквемада, Малюта Скуратов, Коммод, Нерон, Гитлер…
В 1999 году я услыхал про книгу Р.Пихоя «Советский Союз: История власти». С трудом раздобыл ее. Напечатана она была малым тиражом — 100 экземпляров. Автор возглавлял Архивное управление, ему были доступны самые запретные прежде материалы. Книга была полна для меня открытий.
Может, наибольшее впечатление произвела публикация документов о Л. П. Берии.
После смерти Сталина, оказывается, первым, кто решился на проведение реформ, был Берия. И каких реформ! Он предложил нормализацию отношений с Югославией. Это он в 1953 году предложил «отказаться от всякого курса на социализм в ГДР и держать курс на буржуазную Германию». Он считал, что все должен решать не ЦК партии, а Совет министров, ЦК пусть занимается кадрами и пропагандой. Он, например, настоял на том, чтобы на демонстрациях не носили портреты вождей, не украшали ими здания. Кстати, отнюдь не мелочь для того времени, это было покушение на обрядовое почитание, портреты носили как хоругви.
Он обратил внимание на фальсификацию «дела врачей», и «ленинградского дела», и «дела о Михоэлсе».
Выяснилось еще и «стремление Берии проанализировать национальный состав руководящих кадров в союзных республиках и заменить их местными кадрами» (Р. Пихоя. С. 114).
Такие идеи не осеняют внезапно. Думается, они вынашивались годами работы и в Политбюро, и первым заместителем Предсовмина, и министром МВД. Вынашивались тайно, намек на любую из этих реформ был самоубийством. Замыслы реформ не списывают его злодейства. Но можно представить себе, как, продолжая утверждать приговоры и прочие сталинские требования, он ждал той минуты, когда вождь уйдет из жизни и можно будет все исправить, начать делать разумные, даже гуманные вещи. Это уже не сплошной мрак сатанизма, это скорее трагедия зла, муки палача.