Невольно задумался Михаил и над тем, что, с разрушением берлинской перегородки открывалась площадка с миллионными массами еще не опомнившихся от гнета социалистических идей немцев, естественно нуждавшихся в западных товарах народного потребления. Не сыграть ли тут в какую–либо игру?
Миша мыслил неверно и наивно, ибо крупные корпорации уже ледоколами прорубались намеченными маршрутами по восточным территориям, осваивая заранее ими распределенные и расчерченные с хирургической точностью и основательностью рынки.
Но, самоуверенно обольщаясь непогрешимостью собственных общих идей, давно и детально проработанных компетентными экономическими аналитиками финансово–промышленных монстров, Михаил принял к руководству слепую схему, где мысль рождает действие, а действие — последующие мысли, пусть никаким конкретным содержанием ни мысли, ни действия не отличаются.
Вспомнился Мише некий Курт Эрлингер, с кем полгода назад познакомился он в одной из пивных Кельна. Курт, житель Восточного Берлина, работник одного из НИИ, навещал в Западной Германии дальних родственников.
Видок у социалистического германца был жалкий: дешевый костюмчик, застириранная рубашечка, галстук, доставшийся, видимо, в наследство от дедушки; неоднократно бывавшие в ремонте ботинки…
Несомненным его достоинством в глазах Михаила являлось свободное владение русским языком — Курт в свое время окончил Московский университет.
Миша, с гордостью сознавая свое превосходство как джентльмена из капиталистической мировой системы, щедро поил стесненного в средствах Курта пивом и водкой, ностальгировал по Москве; в итоге они обменялись телефонами, и вот теперь Аверин решил напомнить об этой случайной пивной встрече и о себе лично звонком в Берлин.
Курт Мишиному звонку внезапно обрадовался. Сообщил, что произошли у него крупные перемены в жизни, причем, с таким вздохом сообщил, будто вся берлинская стена на него именно и обрушилась; сказал, что был бы не против увидеть Мишу у себя в качестве гостя, на что получил незамедлительное согласие Аверина, тут же отправившегося на вокзал.
Курт поселил Михаила у себя дома, в просторной четырехкомнатной квартире, где проживали также жена Эмма и двое малолетних детишек, слабо еще говоривших не только понемецки, но и вообще по–человечески, обходясь в основном нескончаемым ором, а в редкие спокойные минуты нечленораздельным попискиванием. Долговременное проживание в такой обстановке для Михаила, конечно же, исключалось.
Восточный Берлин произвел на Мишу впечатление ошеломляющее. Та же Москва. Была здесь просто–таки копия Ленинского проспекта с явно узнаваемым стилем «сталинского» градостроения; в квартире же Курта Миша узрел щемяще знакомую гэдээровскую мебелишку из древесно–стружечных плит и еще кучу утвари, аналогичной той, что повсеместно бытовала в России во времена развитого, ха–ха, социализма.
Идею об облагодетельствованиии восточных немцев западным дефицитом Курт воспринял с восторгом. Сам он находился в достаточно сложном материальном положении, ибо, как чистосердечно признался, работал совместно с супругой вовсе не в мифическом НИИ, а в «штази» — госбезопасности, ныне расформированной и преданной анафеме.
Нет, утверждал Курт, они не оперативные работники, не следователи, а рядовые бумагомаратели из экономического департамента, но каток прошелся по всем равномерно, и будущего теперь у них никакого: государственная служба отныне исключена, только неквалифицированный труд или же частный бизнес, а потому готовы они хоть куда, лишь бы где посытнее и потеплее…
Первый вечер торжественной встречи будущих партнеров ознаменовали три выпитых до дна бутылки водки «Горбачев».
— У тебя — язык, у меня — это… — Миша стучал себя по голове согнутым пальцем. — Не пропадем. Развернемся!
Жена Курта Эмма взирала на гостя хмуро. Миша не знал, говорил ли Курт правду относительно бумагомарателяэкономиста, но взгляд Эммы более напоминал именно что взор следователя, причем, из системы гестапо.
И затаенно–остро уяснил тогда Михаил то, что понимал ранее более разумом, нежели сердцем: чужак он здесь, да и вообще — р у с с к и й, и хотя гость жданный, но не очень–то и желанный, и сидит за столом вовсе не из–за доброты хозяев и их симпатий к нему, а из–за безысходности и растерянности, царивших в этой некогда благополучной семье, чья сегодняшняя задача состояла в элементарном стремлении выжить.
Однако отринул от себя Михаил тягостные эмоции, вечер закончил на оптимистической ноте, и бесцеремонно остался ночевать в казенной квартире бывших немецких гэбэшников, решив, что хоть и тяжел хозяйки взгляд, а цена ему все равно меньше, чем номеру в отеле.
Утром же гулял он, опохмеляясь баночным пивом у Бранденбургских ворот, поглядывал на серенький Рейхстаг без купола, увезенного в качестве трофея американцами за океан и обдумывал дальнейший план действий.
Что делать? Вечный вопрос. Загрузить машину с дешевой видеоаппаратурой и двинуться на восточную периферию? Но как и кому продавать товар? Это же немцы, они не станут хватать дорогие вещи с раскладных лотков! А если поторговать всякой красочной мелочевкой?
— Ми–иша?!
В голосе звучали одновременно восторг и недоумение. Боже, что за знакомая рожа… А, Женя Лысый из Перова… Спекулянт иконами и прочими аксессуарами религиозного культа…
— Женек… ты–то здесь откуда?
И на границе капиталистического мира и бывшего соцлагеря расцеловались, искренне при том прослезившись, также двое бывших уже спекулянтов, границу эту в чем–то и олицетворявших.
Приятеля своего Миша просто не узнавал; куда–то исчезла и прежняя неопрятность его, и дурные полублатные манеры фарцовщика…
Одет был Женя в элегантный темно–серый костюм в неуловимую клетку, узкие щегольские штиблеты; выглядел весьма представительным, полным бодрости и здоровья, словно побывал в некоем пансионе, где наряду с калорийным питанием получил воспитание и осанку аристократа средней руки. Прежняя желтизна рыхлой кожи уступила жизнерадостной розовощекости, в глазах заблестел живой, с хитрецой ум, неопрятная плешивость оформилась в благородные залысины, а реденькие мелкие зубки заменил безукоризненный стоматологический оскал.
Уже через полчаса Миша сидел в ресторанчике в окружении Жени Лысого и еще пяти знакомых ему личностей все той же торговой специальности, и проходила за трапезой заинтересованная беседа, где роль воспоминаниям отводилась несущественная, а вот перспективам же — преимущественная.
С открытием беспрепятственного выезда за рубеж, Женя Лысый, выдвинув лозунг: «коммунизм — это советская власть плюс эмиграция всей страны», — собрал компаньонов, незамедлительно отчизну покинув, и крутился теперь со своей бандой в Берлине, причем небезуспешно.
Еще до падения стены ввозил он в ГДР японскую радиоаппаратуру, продавая ее по бросовым ценам и раскладывая социалистические марки на многочисленных счетах в сберкассах. Валютные кредиты предоставлялись проверенными западными партнерами под контрабандный антиквариат, и за считанные месяцы интенсивной деловой активности были заработаны Женей и компанией миллионы в твердой валюте, поскольку социалистические бросовые денежки доброе западное правительство автоматически превратило в стабильные капиталистические.
— Скажи, — захлебывался завистью Миша, — Жень, ну… ты вот… неужели сам так рассчитал?
— Информация! — многозначительно выпячивал губы Евгений,
отправляя в зубастую пасть основательный кусище стейка, сочащегося непрожаренной кровью. — Да и не могли они иначе, эт–тебе не совдеповские реформы, когда по–живому… Европа, брат, культура и гуманизм, понял?
В отличие от Михаила, Женя Лысый и компания, несмотря на основательный капитал, никаким социальным статусом не обладали.
Ребята попросту приобрели за взятки прописку и красненькие гэдээровские паспорта, без хлопот выписываемые местной полицией, что чувствовала свой скорый и неминуемый разгон. Паспорта именовались ими «комсомольскими билетами», действительно соответствуя таковым и по размеру, и по форме.
В недалеком будущем документы подлежали обмену, а их владельцы — перерегистрации, что Женю серьезно заботило, ибо дело могло обернуться депортацией, а возвращаться на беспокойную родину ему не жаждалось.
— Пока — живем, а что потом — непредсказуемо, удрученно кряхтел он, заливая в организм очередной бокал желтенького берлинского пива. — Но, полагаю, прорвемся! Тыто как, чего мутишь, вообще?..
Состроив скорбную мину, Михаил вкратце поведал о прошлых происках ментов, о бегстве, нынешнем бытие в Кельне, планах по охвату социалистического населения продуктами развитых технологий…
— Чушь — синяя! — категорично определил Мишины замыслы Евгений, и жующие его соратники молча закивали, подтверждая правильность такого умозаключения. — Ты о немцах забудь, продолжал Лысый назидательно, — немцы они сами в своих проблемах разберутся. Тут надо по другому течению грести, парень.
— И ты, конечно, знаешь, по какому?! — спросил Миша без издевки, однако — с напором.
— Знаю, — спокойно откликнулся Женя. — Армия тут стоит, между прочим. Наша: советская, освободительно–оккупационная, краснознаменная и, утверждают, непобедимая… И мы — в ее авангарде, усекаешь? Немцев он дурить захотел, умник! На хрена они?.. Армия! Вот!..
Вот и все. Вот и уразумел Миша: все у него будет в порядке, и в этой пивнушке положат они начало своей организации, что будет впоследствии именоваться русской или же красной мафией, а Курт, кстати, тоже весьма пригодится со своим замечательным, без акцента, немецким языком, — в роли, естественно, шестерки, поскольку организация, во–первых, имеет национальный славяно–еврейский признак, а во–вторых, по характеру своему немец мог претендовать исключительно на роль исполнителя, не отличаясь способностью к творческому мышлению в единственно рациональном в данном случае криминальном направлении деловых мероприятий.
— В долю не прошусь, но в компанию — да, — громогласно заявил Михаил.
Присутствующие молча подняли бокалы. Меленькие пузырьки воздуха поднимались от их узких донышек в пухлую окаемку хмельной белоснежной пены, отличавшей качественный германский продукт.
… Лучше всего, если вы будете использовать русских поодиночке, тогда вы можете ездить с ними в танках. Один русский с двумя или тремя немцами в танке — великолепно, никакой опасности. Нельзя лишь допустить, чтобы один русский встречался с другим русским — танкистом, иначе эти парни войдут в сговор.
Из высказываний Г.Гиммлера
РОЛАНД ГЮНТЕР
… Корзина с углем рухнула Роланду под ноги, и он наверняка бы сверзился со ступеней в подвал, если бы в последний момент не успел судорожно опереться о шероховатую стену ладонью.
То, что произошло, не отвечало абсолютно никакой логике, да он и не пытался искать объяснений случившемуся, чисто механически расстегивая китель Краузе и прислушиваясь, бьется ли его сердце.
Кажется, штандартенфюрер был мертв.
С шеи его он снял кулон, укрепленный на кованой серебряной цепочке, — вероятно, старинной работы. Кулон представлял собой камень, обрамленной тем же зачерненным временем серебром; камень, вовсе не сочетавшийся со своей оправой: крупный, чудесно ограненный рубин, будто наполненный сгустком искристого, теплого света…
Отерев салфеткой измазанный кровью «Вальтер», Гюнтер, превозмогая сумятицу мыслей, заставил себя все–таки призадуматься, понимая, что шеф был далек от мыслей о самоубийстве, а намеревался как раз покончить с ним, Роландом. По какой только причине?
Еще год назад, сразу же по назначению его из охранных подразделений СС личным шофером Краузе, он был вызван прямо на Принц–Альбрехтштрассе, где до того служил в комендатуре, и тут же завербован гестапо, чей сотрудник разъяснил ему в мягкой, но, одновременно, и четкой форме, что новый его шеф — серьезный ученый, чьи секретные научные изыскания жизненно необходимы Рейху, а потому тайной полиции желательно знать о всех его высказываниях, слабостях, привычках и контактах, ибо каждому человеку суждено ошибаться или же заблуждаться в каких–либо понятиях, но если таковое и допустимо для безответственных обычных смертных, то совершенно неприемлемо в отношении лиц государственного значения, способных вольно, а, может, невольно принести непоправимый ущерб великой Германии.
Упрашивать себя Роланд Гюнтер не заставил. Отказ от сотрудничества был невозможен, равно как и недобросовестные дальнейшие доносы, а потому оставалось честно исполнять предписанные ему обязанности осведомителя, которыми он не тяготился, поскольку в системе Рейха к подобному принуждали едва ли не каждого немца.
Друг на друга стучали практически все, нагнетая и без того тягостную атмосферу всеобщего страха, безраздельно царившую в стране.
Итак, вполне вероятно, что Краузе решил убрать его, как ненужного свидетеля. Только свидетеля чему? Он же ничего толком не знал, а о роде деятельности шефа даже не догадывался, и только сейчас, перетряхивая увесистый желтый портфель, находит какие–то странные древние рукописи на непонятном языке, а вот и толстенные блокноты с записями самого Краузе, более напоминающие пособия по черной магии и, наконец, вещи с назначением понятным: кинжал почетного члена СС, еще один кинжал — на этот раз старинный, с золотой, украшенной каменьями рукоятью; пачки денег: рейхсмарок, английских фунтов, американских долларов; чистые бланки всяческих документов и металлическая коробка со множеством печатей…
А что, если штандартенфюрер попытался драпануть кудалибо подальше? Тогда все вопросы, в общем–то, отпадают, тогда ситуация становится ясной: шефу был необходим автомобиль и категорически не нужен шофер, тем более, не такой Краузе и дурак, чтобы доверять Роланду… К тому же, штандартенфюрер знаком лично с рейхсфюрером, а, вероятно, и с самим великим вождем, а потому кто ведает, в какие именно игры он с ними играл?..
Да, но что теперь делать ему, скромному младшему офицеру, попавшему, видимо, в те жернова, выбраться из которых едва ли возможно?..
По логике он обязан позвонить в гестапо, доложить о случившемся, но что произойдет впоследствии? Хитрейшие ищейки быстренько уяснят, что шеф покушался именно на него, о чем свидетельствует характер раны и десяток всяческих мелочей, изменять которые — заранее вешать себе петлю на шею. Может, конечно, и обойдется, но он–то, Роланд, более чем уверен, что на протяжении расследования очутится под замком в жутком подвале, откуда редко кто возвращается полноценным и жизнерадостным; откуда вообще редко кто возвращается…
Посмотрел на лежащую на столе цепочку с кулоном. Камень изменил свой цвет. Из ало–лучившегося он стал мертвым, потухшечерным, словно выгорел изнутри.
Интуитивно Роланд сжал его в ладони, как бы пытаясь передать кристаллу живую энергию собственной плоти, однако напрасно: матовая чернота, подернувшая грани,не ушла; а каким–то вторым планом сознания открылось, что природа этого камня — тайная и высокая, попросту не совпадает с его, Роланда, сущностью, представившейся вдруг ему же самому крохотно–убогой и никчемной….
На мгновение он оцепенел, тронутый каким–то мистическим, неясным чувством, будто заглянул в темень заброшенного колодца, но сумел управиться с бессмыслицей всяческого рода неясных ассоциаций, вернувшись к реальности: положил в портфель позолоченный «Вальтер», застегнул замки; машинально набросил на шею цепочку с кулоном; собрав со стола продукты, вышел из дома, даже не обернувшись на неподвижное тело Краузе.
С него будто сошел дурман.
Теперь все оставалось позади: ученый шеф в форме, карьера офицера СС, ежедневные доносы в гестапо, жизнь, а, вернее, существование во имя Рейха и фюрера, — к чертовой матери! Уже идиоту ясно, что война бесповоротно проиграна, вскоре в Берлин войдут американцы и русские, а потому самое время затаиться и переждать считанные недели суматохи, после которой не будет ни политической тайной полиции, ни флагов со свастикой, ни угрозы отправки на фронт…
Родители Роланда жили в небольшом городке у самой границы с Францией, но попытаться добраться туда представилось ему делом рискованным: во–первых, уже буквально через несколько часов могли начаться его розыски; во–вторых, миновать многочисленные кордоны, не имея надлежащих проездных документов, означало обречь себя на вполне вероятный провал, хотя полицейские патрули, как правило, не испытывали желания в досмотре машин, приписанных к РХСА.