Мои скитания [Другое издание] - Гиляровский Владимир Алексеевич 24 стр.


А утром в «Эрмитаже» на площадке перед театром можно видеть то ползающую по песку, то вскакивающую, то размахивающую руками и снова ползущую вереницу хористов и статистов… И впереди ползет и вскакивает в белой поддевке сам Лентовский… Он репетирует какую-то народную сцену в оперетке и учит статистов.

Лентовского рвут все на части… Он всякому нужен, всюду сам, все к нему… То за распоряжением, то с просьбами…

И великие, и малые, и начальство, и сторожа, и первые персонажи, и выходные… Лаконически отвечает на вопросы, решает коротко и сразу… После сверкающей бриллиантами Зориной, на которую накричал Лентовский, к нему подходит молоденькая хористка и дрожит.

– Вам что?

– М… м… мм…

– Вам что?

– Михаил Контрамарович, дайте мне Валентиночку…

– Князь, дай ей Валентиночку… Дай две контрамарки, небось, с кавалером. – И снова на кого-то кричит.

Таков был Лентовский, таков «Эрмитаж» в первый год своей славы.

Я сидел за пастуховским столом. Ужинали. Сам толстяк буфетчик, знаменитый кулинар С.И. Буданов, прислуживал своему другу Пастухову. Иногда забегал Лентовский, присаживался и снова исчезал.

Вдруг перед нами предстал елейного вида пожилой человечек в долгополом сюртуке, в купеческом картузе – тогда модном, с суконным козырьком.

– Николаю Ивановичу почтение-с.

– А, сухой именинник! Ты бы вчера приходил да угощал…

– Дело не ушло-с, Николай Иванович.

– Ну садись, Исакий Парамоныч, уж я тебя угощу.

– Не могу, дома ожидают. Пожалуйте ко мне на минутку.

Пастухов встал, и они пошли по саду. Минут через десять Пастухов вернулся и сказал:

– Ну, вы дойдете, запишите ужин на меня… Гиляй, пойдем со мной к Парамонычу. Зовет в пеструшки перекинуться, в стукалочку, вчерашние именины справлять…

Мы уходим. В аллее присели на скамейку.

– Сейчас я получил сведение, что в Орехово-Зуеве, на Морозовской фабрике, был вчера пожар, сгорели в казарме люди, а хозяева и полиция заминают дело, чтоб не отвечать и не платить пострадавшим. Вали сейчас на поезд, разузнай досконально все, перепиши поименно погибших и пострадавших… да смотри, чтоб точно все. Ну да ты сделаешь… вот тебе деньги, и никому ни слова…

Он мне сунул пачку и добавил:

– Да ты переоденься, как на Хитров ходишь… день-два пробудь, не телеграфируй и не пиши, все разнюхай… Ну счастливо… – И крепко пожал руку.

В картузе, в пиджачишке и стоптанных сапогах с первым поездом я прибыл в Орехово-Зуево и прямо в трактир, где молча закусил и пошел по фабрике.

Вот и место пожарища, сгорел спальный корпус № 8, верхний этаж. Казарма огромная – о 17 окон, выстроенная так же, как и все остальные казармы, которые я осмотрел во всех подробностях, чтобы потом из рассказов очевидцев понять картину бедствия.

Казарма деревянная. Лестниц наружных мало, где одна, где две, да они и бесполезны, потому что окна забиты наглухо.

– Чтобы ребятишки не падали, – пояснили мне.

Таковы были казармы, а бараки еще теснее. Сами фабричные корпуса и даже самые громадные прядильни снабжены были лишь старыми деревянными лестницами, то одна, то две, а то и ни одной. Спальные корпуса состояли из тесных «каморок», набитых семьями, а сзади темные чуланы, в которых летом спали от «духоты».

Осмотрев, я долго ходил вокруг сгоревшего здания, где все время толпился народ, хотя его все время разгоняли два полицейских сторожа.

Я пробыл на фабрике двое суток; днем толкался в народе, становился в очередь, будто наниматься или получать расчет, а когда доходила очередь до меня, то исчезал. В очередях добыл массу сведений, но говорили с осторожкой: чуть кто подойдет – смолкают, конторские сыщики следили вовсю.

И все-таки мне удалось восстановить картину бедствия.

В полночь 28 мая в спальном корпусе № 8, где находились денные рабочие с семьями и семьи находившихся на работе ночной смены, вспыхнул пожар и быстро охватил все здание. Кое-кто успел выскочить через выходы, другие стали бить окна, ломать рамы и прыгать из окон второго этажа. Новые рамы, крепко забитые, без топора выбить было нельзя. Нашлась одна лестница, стали ее подставлять к окнам, спасли женщину с ребенком и обгорелую отправили в больницу. Это была работница Сорокина; ее муж, тоже спасенный сыном, только что вернувшимся со смены, обгорел, обезображенный донельзя. Дочь их, Марфу, 11 лет, так и не нашли, – еще обломки и пепел не раскопаны. Говорили, что там есть сгоревшие. Рабочие выбрасывали детей, а сами прыгали в окна. Вот как мне рассказывала жена рабочего Кулакова:

– Спали мы в чулане сзади казармы и, проснувшись в 12-м часу, пошли на смену. Только что я вышла, вижу в окне третьей каморки вверху огонь и валит дым. Выбежал муж, и мы бросились вверх за своими вещами. Только что прошли через кухню в коридор, а там огонь… «Спасайтесь, горим», крики… Начал народ метаться, а уж каморки и коридор все в огне; как я выбежала на двор, не помню, а муж скамьей раму вышиб и выскочил в окно… Народ лезет в окна, падает, кричит, казарма пылает… Сразу загорелся корпус, и к утру весь второй этаж представлял из себя развалины, под которыми погребены тела сгоревших…

В субботу найдены были обуглившиеся трупы. Женщина обгорела с двумя детьми, – это жена сторожа, только что разрешившаяся от бремени, еще два ребенка, дети солдата Иванова, который сам лежал в больнице…

В грудах обломков и пепла найдено было 11 трупов. Детей клали в один гроб по несколько. Похороны представляли печальную картину: в телегах везли их на Мызинское кладбище. Кладбищ в Орехово-Зуеве было два: одно Ореховское, почетное, а другое Мызинское, для остальных. Оно находилось в полуверсте от церкви в небольшом сосновом лесу на песчаном кургане. Там при мне похоронили 16 умерших в больнице и 11 найденных на пожарище.

Рабочие были в панике. Накануне моего приезда, 31 мая, в понедельник, в казарме № 5 кто-то крикнул «пожар», и произошел переполох. В день моего приезда в казармах окна порасковыряли сами рабочие и приготовили веревки для спасения.

Когда привозили на кладбище гробы из больницы, строжайше было запрещено говорить, что это жертвы пожара. Происшедшую катастрофу покрывали непроницаемой завесой.

Перед отъездом в Москву, когда я разузнал все и даже добыл список пострадавших и погибших, я попробовал повидать официальных лиц. Обратился к больничному врачу, которого я поймал на улице, но он оказался хранителем тайны и отказался отвечать на вопросы.

– Скажите, по крайней мере, доктор, сколько у вас в больнице обгорелых? – спрашиваю я, хотя список их у меня был в кармане.

– Ничего-с, ничего не могу вам сказать, обратитесь в контору или к полицейскому надзирателю.

– Их двадцать девять, я знаю, но как их здоровье?

– Ничего-с, ничего не могу вам сказать, – обратитесь в контору.

– Но скажите, хоть сколько умерло, ведь это же не секрет.

– Ничего-с, ничего… – И, не кончив речи, быстро ретировался.

Думаю, – рискнем. Пошел разыскивать самого квартального. Оказывается, он был на вокзале. Иду туда и встречаю по дороге упитанного полицейского типа.

– Скажите, какая, по-вашему, причина пожара?

– Поджог! – ответил он как-то сразу, а потом, посмотрев на мой костюм, добавил строго:

– А ты кто такой за человек есть?

– Человек, брат, я московский, а ежели спрашиваешь, так… могу тебе и карточку с удостоверением показать.

– А, здравствуйте! Значит, оттуда? – И подмигнул.

– Значит, оттуда. Вторые сутки здесь каталажусь… Все узнал. Так поджог?

– Поджог, лестницы керосином были облиты.

– А кто видел?

– Там уже есть такие, найдутся, а то расходы-то какие будут фабрике, ежели не докажут поджога… Ну, а как ваш полковник поживает?

– Какой?

– Как какой? Известно, ваш начальник, полковник Муравьев… Ведь вы из сыскного?

– Вроде того, еще пострашнее… Вот глядите.

И, захотев поозорничать, я вынул из кармана книжку с моей карточкой, с печатным бланком корреспондента «Московского листка» и показал ему.

В лице изменился и затараторил.

– Вот оно что, ну ловко вы меня поддели… нет, что уж… только, пожалуйста, меня не пропишите, как будто мы с вами не видались, сделайте милость, сами понимаете, дело подначальное, а у меня семья, дети, пожалейте.

– Даю вам слово, что о вас не упомяну, только ответьте на мои некоторые вопросы.

Мы побеседовали, я от него узнал всю подноготную жизнь фабрики, и далеко не в пользу хозяев говорил он.

Вернулся я с вокзала домой ночью, написал корреспонденцию, подписал ее своим старым псевдонимом «Проезжий корнет» и привез Н.И. Пастухову рано утром к чаю.

Пастухов увел меня в кабинет, прослушал корреспонденцию, сказал «ладно», потом засмеялся.

– Корнет! Так корнету и поверят, – зачеркнул и подписал: «Свой человек».

– Пусть у себя поищут, а то эти подлецы-купцы узнают и пакостить будут, посмотрим, как они завтра завертятся, как караси на сковородке, пузатые… Вот рабочие так обрадуются, читать газету взасос будут, а там сами нас завалят корреспонденциями про свои беспорядки.

Через два дня прихожу утром к Пастухову, а тот в волнении.

– Сегодня к двенадцати князь вызывает, купцы нажаловались, беда будет, а ты приходи в четыре часа к Тестову, я от князя прямо туда. Ехать боюсь!

В левом зале от входа, посредине, между двумя плюшевыми диванами стоял стол, который днем никто из посетителей тестовского трактира занимать не смел.

– Это стол Николая Ивановича, никак нельзя, – отказывали белорубашечники всякому, кто это не знал.

К трем часам дня я и сотрудник «Московского листка» Герзон сидели за столом вдвоем и закусывали перед обедом. Входит Пастухов, сияющий.

– Что вы, черти, водку с селедкой лопаете, что не спросили как следует. Кузьма, уху из стерлядки, расстегайчик пополамный, чтобы стерлядка с осетринкой и печеночка налимья, потом котлеты поджарские, а там блинчики с вареньем. А пока закуску: икорки, балычка, ветчинки – все как следует. Да лампопо по-горбуновски, из Трехгорного пива.

– Ну, вот прихожу я к подъезду, к дежурному, князь завтракает. Я скорей на задний двор, вхожу к начальнику секретного отделения Хотинскому; ну, человек, конечно, свой, приятель, наш сотрудник, спрашиваю его: «Павел Михайлович, за что меня его сиятельство требует? Очень сердит?»

– Вчера Морозовы ореховские приезжали оба, и Викула и Тимофей, говорят, ваша газета бунт на фабрике сделала, обе фабрики шумят. Ваш «Листок» читают по трактирам, собираются толпами, на кладбище, – там тоже читают. Князь рассердился, корреспондента, говорит, арестовать и выслать.

– Ну, я ему: что же делать, Павел Михайлович, в долгу не останусь, научите.

– А вот что: князь будет кричать и топать, а вы ему только одно – виноват, ваше сиятельство. А потом спросит, кто такой корреспондент. А теперь я вас спрашиваю от себя: кто вам писал?

А я ему говорю: хороший сотрудник, за правду ручаюсь.

– Ну вот, говорит, это и скверно, что все правда. He правда, так ничего бы и не было. Написал опровержение, и шабаш. Ну, да все равно, корреспондента мы пожалеем. Когда князь спросит, кто писал, скажите, что вы сами слышали на бирже разговоры о пожаре, о том, что люди сгорели, а тут в редакцию двое молодых людей пришли с фабрики, вы им поверили и напечатали. Он ведь этих фабрикантов сам не любит. Ну, идите. Иду. Зовет к себе в кабинет. Вхожу. Владимир Андреевич встает с кресла в шелковом халате, идет ко мне с газетой и сердито показывает отмеченную красным карандашом корреспонденцию.

– Как вы смеете, ваша газета рабочих взбунтовала.

– Виноват, ваше сиятельство, – кланяюсь ему, – виноват, виноват.

– Что мне в вашей вине, я верю, что вас тоже подвели. Кто писал? Нигилист какой-нибудь?

Я рассказал ему, как меня научил Хотинский. Князь улыбнулся.

– Написано все верно, прощаю вас на этот раз, только если такие корреспонденции будут поступать, так вы посылайте их на просмотр к Хотинскому… Я еще не знаю, чем дело фабрики кончится, может быть, беспорядками, главное, насчет штрафов огорчило купцов; ступайте!

Я от него опять к Павлу Михайловичу, а тот говорит:

– Ну заварили вы кашу. Сейчас один из моих агентов вернулся… Рабочие никак не успокоятся, а фабрикантам в копеечку влетит… приехал сам прокурор судебной палаты на место… Сам ведет строжайшее следствие… За укрывательство кое-кто из властей арестован, потребовал перестройки казармы и улучшения быта рабочих, сам говорил с рабочими, и это только успокоило их. Дело будет разбираться во Владимирском суде.

– Ну заварил ты кашу, Гиляй, сидеть бы тебе в Пересыльной, если бы не Павел Михайлович.

* * *

«Московский листок» сразу увеличил розницу и подписку. Все фабрики подписались, а мне он заплатил двести рублей за поездку, оригинал взял из типографии, уничтожил его, а в книгу сотрудников гонорар не записал: поди узнай, кто писал!

Таков был Николай Иванович Пастухов .

Вскоре Пастухов из-за утреннего чая позвал меня к себе в кабинет.

– Гляди.

На столе лежала толстенная кипа бумаги с надписью на синей обложке М.У.П. «Дело о разбойнике Чуркине».

– Вчера мне исправник Афанасьев дал. Был я у него в уездном полицейском управлении, а он мне его по секрету и дал. Тут за несколько лет собраны протоколы и вся переписка о разбойнике Чуркине. Я буду о нем роман писать. Тут все его похождения, а ты съезди в Гуслицы и сделай описание местности, где он орудовал. Разузнай, где он бывал, подробнее собери сведения. Я тебе к становому карточку от исправника дам, к нему и поедешь.

– Карточку, пожалуй, я исправничью на всякий случай возьму, а к становому не поеду, у меня приятель в Ильинском погосте есть, трактирщик, на охоту езжал с ним.

– Ну, это лучше, больше узнаешь.

На другой день я был в селе Ильинском погосте у Давыда Богданова, старого трактирщика. Но его не было дома, уехал в Москву дня на три. А тут подвернулся старый приятель, Егорьевский кустарь, страстный охотник, и позвал меня на охоту, в свой лесной глухой хутор, где я пробыл трое суток, откуда и вернулся в Ильинский погост к Давыду. Встречаю его сына Василия, только что приехавшего. Он служил писарем в Москве в Окружном штабе. Малый развитой, мой приятель, охотились вместе. Он сразу поражает меня новостью:

– Скобелев умер… Вот, читайте.

Подал мне последнюю газету и рассказал о том, что говорят в столице, что будто Скобелева отравили.

Тут уж было не до Чуркина. Я поехал прямо на поезде в Егорьевск, решив вернуться в Гуслицы при первом свободном дне.

Я приехал в Москву вечером, а днем прах Скобелева был отправлен в его рязанское имение.

В Москве я бросился на исследования из простого любопытства, так как писать, конечно, ничего было нельзя.

Говорили много и, конечно, шепотом, – что он отравлен немцами, что будто в ресторане – не помню в каком – ему послала отравленный бокал с шампанским какая-то компания иностранцев, предложившая тост за его здоровье… Наконец, уж совсем шепотом, с оглядкой, мне передавал один либерал, что его отравило правительство, которое боялось, что во время коронации, которая будет через год, вместо Александра III обязательно объявят царем и коронуют Михаила II, Скобелева, что пропаганда ведется тайно и что войска, боготворящие Скобелева, совершат этот переворот в самый день коронации, что все уж готово. Этот вариант я слыхал и потом.

А на самом деле вышло гораздо проще.

Умер он не в своем отделении гостиницы Дюссо, где останавливался, приезжая в Москву, как писали все газеты, а в номерах «Англия». На углу Петровки и Столешникова переулка существовала гостиница «Англия» с номерами на улицу и во двор. Двое ворот вели во двор, одни из Столешникова переулка, а другие с Петровки, рядом с извозчичьим трактиром. Во дворе были флигеля с номерами. Один из них, двухэтажный, сплошь был населен содержанками и девицами легкого поведения, шикарно одевавшимися. Это были, главным образом, иностранки и немки из Риги…

Назад Дальше