— Да глупость, — неохотно сказал Кобышев. — Тестя убил.
— По неосторожности?
— Если бы. Ножом в живот по неосторожности не убивают. Ладно, это неинтересно.
И Кобышев замкнулся, уклонился от дальнейших разговоров. Видимо, неприятно было ему объяснять, почему между ним и тестем не возникло теплообмена.
А Федорову его простые, даже примитивные, если подумать, рассуждения, запомнились. И слова про душевное тепло показались точными. И подумалось, что сам он этим теплом пренебрегал, находя больше удовольствия в производстве интеллектуальной энергии. На чем, собственно, и погорел.
Вот там-то, в этой пересылке, он и пришел к окончательному своему этапу — к желанию отсидеть назначенный срок, выйти и жить ради того простого, что на самом деле является самым сложным и единственно необходимым.
До тоски хотелось в детство, в свой дом — подняться на лифте, противно и приятно пахнущем жилым человеком, к маминым пирожкам с домашним ливером («Обогащенным мясом!» — говаривал отец Алексей Петрович), до боли хотелось обнять жену, зарывшись в ее волосы, приласкать дочь. Хотелось также, буквально следуя вероучению (таким он его воспринял) Кобышева, зайти буднично в какой-нибудь заурядный магазин и улыбнуться продавщице — обменяться, то есть, задаром и запросто этим самым душевным теплом.
О кабинете своем, огромном, на сорок совещательных кожаных кресел, с дубовым столом, с умными и деловитыми лицами собеседников, подчиненных, товарищей, занятых огромным по масштабам и абсолютно ничтожным по наполненности душевной теплотой делом, Федоров думал с отвращением. Однако при этом предполагал со стыдом, похожим на стыд мастурбирующего подростка, закончившего дело и пообещавшего себе никогда больше этим не заниматься, что, если выпустят, скорее всего вернется он в свой кабинет, к своему огромному и бесполезному делу — как и подросток через пару дней совершит новый грех.
Но, может, и не вернется…
Теперь-то, после побега, точно не вернется. Никогда. Но уже по не зависящим от него причинам.
Надо было убежать не только из тюремной машины, а и от этих идиотов. Явиться в милицию, все рассказать…
Поздно.
Но, вероятно, что-то все-таки можно сделать в этой ситуации?
21.25
Мокша — Лихов
Федоров медленно поднялся, вышел перед пассажирами и сказал:
— Здравствуйте. Я Федоров Андрей Алексеевич.
— Тот самый? — узнала Елена.
Узнали и некоторые другие.
— А я все думаю, где я его видел! — крикнул Димон. — Здравствуйте!
— Тоже будете исповедоваться? — спросила Наталья.
— Нет. У меня все просто. Восемь лет за финансовые преступления. Два с половиной года отсидел. Оправдывать меня не нужно.
— Никто и не собирается! — сказал Тепчилин. — Из народа кровь сосал!
— А теперь вообще к бандитам присоединился! Все закономерно! — поддержала Наталья.
— Я не присоединился, — возразил Федоров. — Просто так получилось, что мы вместе сбежали.
— Он вообще ангел, граждане присяжные! — закричал Маховец.
— Я в ваши акции деньги вкладывал! Где мои деньги, где акции? — возмущенно спросил Димон. Никаких денег ни в какие акции он не вкладывал, но где-то читал, что кто-то вкладывал какие-то деньги в какие-то акции компании Федорова, вот и спросил — как бы за других обиженных.
— У людей жить негде, а у него дом сорок восемь комнат! — добавила Любовь Яковлевна, которая тоже где-то читала, что у Федорова очень огромный дом, с полсотни комнат, цифра сорок восемь сказалась сама собой — для точности. Точность убедительна, уж это Любовь Яковлевна знала как мастер торговли: скажешь, к примеру, покупателю, что пиво стоит не пятнадцать рублей, а двадцать, он может засомневаться, а скажешь, что двадцать один рубль сорок копеек — сомнений никаких не возникает.
Нина решила защитить Федорова:
— Он же не украл, он работал! Плюс прибыль! Нормальный закон капитализма, пора привыкать!
— Прибавочная стоимость, — поддержал и Тихон — отчасти с усмешкой, отчасти всерьез: его отец тоже много работает и тоже имеет для себя прибавочную стоимость, которую, правда, некоторые называют «откатом».
Мнения разделились и чуть было не возникла дискуссия на тему, что есть такое современный капитал и современные капиталисты и надо ли им давать развиваться или запихнуть всех в один мешок и утопить. Естественно, большинство склонялось к тому, чтобы утопить.
Масла в огонь подлил и Петр, добавивший от себя, что лично он именно у таких олигархов и угонял машины в пользу народа, а его за это обвинили вместо того, чтобы спасибо сказать.
— Ты еще успеешь выступить, — остановил его Маховец. — А теперь, граждане присяжные, кончай базар. Голосуем: кто за то, чтобы господина Федорова оправдать?
Подняла руку Елена: ей жалко стало одинокого Федорова, который, к тому же, был представитель обиженного частного предпринимательства, к коему она себя причисляла. Подняла руку Арина: Федоров казался ей симпатичным мужчиной, хоть и был очень небрит. Еще она это сделала наперекор матери, которая что-то зашипела и толкнула ее локтем. За оправдание была и Наталья — хотя она и считала, что быть богатым в России безнравственно, Федоров все же казался единственным среди захватчиков интеллигентом, а она всегда была за интеллигенцию. Присоединился к ней Курков — по тем же соображениям. Подняла руку и Вика: она ненавидела Маховца, а Федоров явно хотел от него отмежеваться. Тихону было, в общем-то, все равно, он не любил политику и экономику, но оправдать человека всегда лучше, чем осудить, поэтому он тоже был за оправдание. Подняли руки, конечно, и Нина Ростокина с Ваней Елшиным.
— Восемь! — бухгалтерским голосом объявил Притулов.
— Хорошо. Кто против оправдания?
Против были Желдаков и Тепчилин, Любовь Яковлевна и Димон, а также Татьяна Борисовна, которая вообще была против всех этих бандюганов: они погубили ее сына. А кто они там, душегубы или капиталисты, — без разницы. Все одни заодно, если подумать. Капиталисты наживают деньги и добро, вводят в грех тех, у кого этого нет. Жили бы все равно, ничего бы этого не было, рассуждала Татьяна Борисовна, забыв, что при социализме все жили равно, за исключением жуликов, но грабили и убивали не только жуликов, а равные таких же равных.
— Пять! — сказал Притулов.
— А ты чего? — спросил Маховец Мельчука.
— Я воздержался. Имею право? — спросил Мельчук с некоторым даже вызовом.
Маховец был настроен благодушно.
— Радуйся! — сказал он Федорову. — Большинством голосов оправдали тебя. Скажи спасибо народу!
Федоров молча сел, но тут же почему-то опять встал и сказал с необъяснимой искренностью:
— Спасибо!
21.35
Шумейки
Мельчук недаром так осмелел, что пошел против всех и воздержался, хотя никто его особого настроения не заметил. Оно возникло в нем несколько минут назад — проехали указатель на Шумейки.
И с Ильей Сергеевичем что-то произошло. Если до Шумеек он ждал и надеялся — неизвестно, чего ждал и на что надеялся, — то теперь понимал: ничего хорошего не будет. Эти бандиты шутят, посмеиваются, но рано или поздно начнется погоня. Обнаружат отсутствие милицейской машины, покажется странно, что милиционеры не отвечают, кто-то сообщит, что вместо рейсового автобуса, на который, возможно, собирались подсесть попутные пассажиры, едет какой-то другой. И тогда пассажиры станут настоящими заложниками, и все будет уже всерьез. И чья-то смерть не за горами. Не исключено, что его смерть, Мельчука.
А он не хочет.
Илья Сергеевич догадался наконец, зачем он ездил в Шумейки поразмышлять о смерти в опасном присутствии ружья. Он поверял свою жизнь этими размышлениями. Вскоре то, что он любил в ней, кончится — он не будет хозяином положения, окажется не в центре дел и даже не в центре семьи, а где-то сбоку, там, где ежедневный телевизор, прогулки в кухню и обратно, лекарства, отвары, теплое белье, брюзжание. Впереди, то есть, была болезнь, называемая старостью, со множеством ограничений, запретов, с маломощностью — в какой-то степени тюрьма. Но из тюрьмы можно выйти назад, а из старости назад не выйдешь. И это пугало безнадежностью, томило, унижало.
И вдруг прояснилось: да нет ничего пугающего и унизительного. Во-первых, никто не мешает переключиться на мирные занятия. Ковыряться на даче, например. Во-вторых — почему тюрьма, если ты, пока действительно не сляжешь в тяжкой болезни, что вовсе не обязательно (отец до восьмидесяти четырех был на своих ногах), можешь свободно передвигаться. Даже в пределах квартиры. Захотел в кухню — пошел в кухню. Захотел выйти на балкон — вышел на балкон.
А тут он сидит, боясь лишний раз пошевелиться, а о том, чтобы выйти, даже и речи нет. Да по сравнению с этим любая старость — полная свобода!
Вместе с этой радостью открытия нарастало желание действовать.
Он все ждал, что кто-то из бандитов обратит внимание на брезентовый чехол.
Но никто даже не потянулся рукой к полке, не пощупал, хотя само в глаза суется.
Верно, значит, житейское правило: если хочешь что-то надежно спрятать, положи на виду.
Мельчук с холодной четкостью военного человека (чего от себя не ожидал), составлял мысленный план. Чехол застегивается на молнию. Вскочить, схватить чехол, отстегнуть, выхватить карабин — все это он успеет. Потом быстро присоединить магазин с патронами. Магазин в рюкзаке.
Рюкзак рядом. Тогда в такой последовательности: незаметно засунуть туда руку, нашарить магазин, взять его, вскочив, схватить ружье, достать, закричать что-нибудь угрожающее и отступать назад, одновременно вставляя магазин. Они растеряются. Главарь поднимет автомат, но будет поздно, Мельчук выстрелит. И все кончится, и все будут свободны.
Не хватало лишь повода, поэтому Илья Сергеевич и попытался наскочить на главаря, но тот даже не заметил. Видимо, почуял тренированным на опасность нутром: не надо замечать.
— К Лихову подъезжаем, — сказал Козырев.
— Ну и что? — повернулся к нему Маховец.
— Ничего, просто сказал.
Наталья тут же напомнила Куркову:
— Ты обещал.
— Да, сейчас.
Здесь, решил Мельчук. Населенный пункт, кругом люди. Если что — могут помочь. Один выстрел в главаря, другой в окно. И кричать, что автобус захвачен.
Он откинулся в кресле, прикрыл глаза, делая вид, что хочет подремать. Но через некоторое время чуть приоткрыл их, посмотрел вверх, примериваясь.
В это время Курков поднялся и пошел вперед.
— Тебе чего? — спросил Притулов.
— Предложение есть.
— С места не мог сказать?
— Да ладно вам. — Леонид не собирался обсуждать щекотливую тему на весь автобус.
Он оказался перед бандитами, загораживал собой проход.
Мельчук подумал, что это даст лишнюю секунду помехи для тех, кто захочет на него броситься.
— Я вот что, — сказал Леонид. — Остановимся у какого-нибудь магазина, возьмем выпить?
— Загорелось? — весело спросил Петр.
— Ну, загорелось. И вам возьмем.
— Дело хорошее, — согласился Маховец. — Деньги есть?
Курков достал бумажник. В последнее время он неплохо зарабатывал, к тому же, отправляясь в Москву, думал о непредвиденных обстоятельствах (за квартиру придется заплатить, отдать долги Натальи, если есть), поэтому взял с собой немалую сумму, которая почти вся осталась нетронутой. Леонид вынул несколько купюр.
— Кроит, как в аптеке! — возмутился Петр и взял у него весь бумажник. Достал плотную пачку денег и показал всем: — Ого. Мужчина у нас шоколадный оказался! Иди, садись, мы все принесем. И сдачу дадим.
21.40
Лихов
Мельчук нащупал магазин, выхватил его, вскочил, схватил чехол. Тот зацепился за что-то, Мельчук рвал его, дергал. Курков оглянулся. Мельчук уже понял, что ничего не выйдет, но продолжал бессмысленно дергать чехол.
— Чего это мы засуетились? — Маховец, передав автомат Притулову, подошел к Мельчуку.
Мельчук опустил руки.
Маховец снял ружье — и чехол не зацепился.
Он отстегнул молнию, вытащил карабин.
— Ничего себе! — оценил Димон. — Красивая штука!
— Ты охотиться тут собрался? — спросил Мельчука Маховец. — На кого? А патроны где?
И сам увидел магазин в руке Мельчука. Взял его и, осмотрев карабин, который держал впервые, догадался, где у него что, вставил магазин, передернул затвор.
В автобусе стало очень тихо.
— Да не бойтесь вы, — сказал Маховец. — Я не убийца, хоть и людей убивал, это он убийца. Расстрелять нас хотел? А?
Мельчук не ответил. У него дрожали руки, подбородок.
— Вот так, граждане присяжные! — обратился Маховец к пассажирам. — С вами, как с людьми, а вы только и думаете, как бы нас убить. Может, еще у кого оружие есть? Нет? Ну, смотрите. А с ним мне что делать? Это хорошо, что мы успели его обезвредить. А что было бы, знаете? Он бы выстрелил. А я тоже. И мы бы всех вас тут покрошили. Так что — продолжаем наш суд в новом направлении. Вопрос такой: пристрелить мне его или нет?
— Перестаньте, — сказала Наталья. — У всех нервы. Надо понять человека.
— Нервы надо лечить! Повторяю вопрос и ставлю его на голосование. Условие такое: кто руку не поднимет, того я тоже пристрелю.
— Ладно тебе, — сказал Петр. — А то напугаешь еще.
Маховец резко повернулся к нему:
— Я тебе дам ладно! Я тебе так дам ладно, урод, что ты забудешь тут рот раскрывать, пока я не разрешу! — И опять к пассажирам — почти нежно: — Ну, голубчики? Поехали? Кто за справедливый расстрел данного преступника? А? Что это вы засомневались? Он вам не друг, не брат, не родственник.
Тут Мельчук повернулся и сказал:
— Голосуйте, не сомневайтесь. Ему все равно надо кого-то убить. Пусть уж меня.
— Мне не надо, я вынужден! — не согласился Маховец. — Я жду.
И он поднял карабин.
И всем стало ясно, что он выстрелит. Бывает: так человек посмотрит, что не остается никаких сомнений в его намерениях. Ни у кого.
— Он идиот, за ружье хватается, а нам погибать? — выкрикнул Тепчилин. — И поднял руку первым.
Постепенно, медленно, не сразу — руки подняли все.
Застрелит он меня, и я не смогу ничего сделать, подумал Ваня. А так, может, что-нибудь смогу.
Застрелит он меня, и я не сумею ему отомстить, подумал Желдаков, который считал, что хочет отомстить Маховцу.
Застрелит он меня, и я не узнаю, чем дело кончится у Стива и Дафны, думала Нина, учитывая, что Дафна уже ходит по улицам, изображая слепую и, похоже, хочет нарочно стать по-настоящему слепой.
Застрелит он меня, подумал Курков, и не допишу я ту картину, которую начал весной и которая должна стать не только лучшей в моем творчестве, но вообще может знаменовать собой новое направление.
Застрелит он меня, подумал Димон, и не будет тогда ни лайфу, ни кайфу. Да и мать не переживет, подумал он дополнительно, она и так больная.
Дядька уже старый, а я молодой, он уже пожил, а я нет, думал о Мельчуке и себе Тихон.
Я отвратительно буду смотреться мертвая, думала Вика, все мертвые выглядят ужасно (и вспомнила недавние похороны бабушки).
Мне еще детей рожать, думала Арина.
Я дочь сиротой не могу оставить, думала Любовь Яковлевна.
Если выбирать, жить другому или мне, я всегда выберу себя, честно думала Елена.
Не хочу умирать в таком мучительном состоянии, если бы сперва выпить хотя бы, думала Наталья.
Голосуй, не голосуй, они все равно по-своему сделают, думала старуха Лыткарева.
На самом деле они думали не совсем так или совсем не так, но причины были такими, если их сформулировать. А на них наложились бы еще причины неосознанные, побочные, тайные.
Но Маховец не поверил их искренней и оправданной трусости, не поверил, что они подличают от души и от чистого сердца (хотя обычно только в это верил).
— А я знаю, почему вы все проголосовали. — сказал он. — Потому что думаете, что я его не застрелю. Ошиблись, граждане! Вы человека к смерти приговорили, так и знайте.
И он наставил карабин на Мельчука.
По лицу Илья Сергеевича струился пот. Но в глазах было, как и у других: «Нет, не верю, не может быть».