— Мадера. Малага. Пи-но-гри…
— Здравствуйте, — сказал Васька Егоров с настойчивой бодростью, происходящей от вины, которую хочется скрыть.
— Здравствуй, здравствуй, — ответил старик, не изменив интонации, и продолжал в строку: — Кю-ра-со. Бенедиктин. Абрикотин… Это что же, все для питья? — Он повернулся к Ваське, и в его седых волосах зажглись разноцветные искры.
— Вина и фирменные ликеры, — объяснил Васька городским голосом.
— Страсти Господни Сколько годов товар тут беру, и мыло, и соль, и гвозди, а, слышь, все недосуг было голову-то задрать. — Старик задумался, потер переносицу. — Могёт, к открытию подвезли? Могёт… Магазин-то куда там с месяц — с после Первого мая все на ремонте стоял. Ишь ты, к самой поре управились.
Егоров Васька нырнул головой в широкоассортиментное сверкание вин. Снял две бутылки и по застланному сукном прилавку катнул к старику. Старик едва задержал их — свободно могли свалиться на пол ликеры. А Васька шуршал в гуще конфет — сыпал их щедро.
— Бери, дед. Хватай. Старик откачнулся.
— Ты что, дитёнок? Я не за этим пришел — за свечкой.
— Какая свечка — война, — прохрипел Васька. Он стаскивал с полок куски ситца и шевиота, радиоприемник. Подтащил к старику зеркало, высотою в рост человеческий.
— Война…
Стариковы губы выдули фразу легкую, как пузырик:
— Война войной, а свечка свечкой.
В углу на полу увидел Васька бочку с вареньем. Васька напрягся, приподнял бочку.
— Бери, старик Бери — ну…
Старик смотрел на него, как смотрит из куста беззащитный и оттого мудрый зверек.
— Уж больно ты, дитёнок, добрый.
Васька сломался. Сел на пол, прислонился к бочке спиной.
— Упрекаешь?
— Чем мне тебя попрекать? Нечем мне тебя попрекать. Ты беги дальше. Вот передохнешь — и беги.
С улицы в солнечный, пронизанный медленными пылинками клин вступила фигура.
Фигура была бородатая, буйноволосая, с холщовой котомкой через плечо, в кавалерийских галифе с малиновыми лампасами и босиком.
— Панька — Зеленый старик бросился к пришедшему и обхватил его поперек живота — пришедший был великанского роста.
Нащекотавшись бородами, старики шумно подошли к прилавку, как и положено подходить к прилавку покупателям винного товара. Великанский Панька, по годам, небось, старший, сказал звучно:
— Жаждой мучиюсь. В горле который день хрипота не проходит. Выпить, Антонин, надобно от жажды и для дальнейшего моего пути.
— Дык лавочница-то Зойка игде? Магазин настежь. И незнамо кому деньги платить, — восторженно сообщил зеленый старик Антонин. — Деньги-то у нас есть? У меня дык только на свечку.
— Что? — гремел Панька. — Деньги? — Он вывернул из кармана ком замусоленных денег. — Вот они. Народ за пение отваливает сейчас — не скупится. Знамо, не зарывать же… — Расправив купюры, он сгрудил их возле весов, привалил гирькой полукилограммовой, чтобы сквозняком не сбросило. Снял с полки пол-литра белой, а также круг колбасы и буханку хлеба.
— Садись, Антонин. И ты, воин, садись. Благословясь, почнем. Не на пол садитесь-то. Вон, в углу стулья один в одном.
— За Россию — сказал он строго и просто.
Васька встал, выпил водку единым махом и до конца, и стиснул пустой стакан до побеления суставов.
И Антонин встал, и, пока пил, лицо его плакало.
Закусив селедкой и хлебом, Антонин сказал:
— Как бы свечку не позабыть… Ты хоть старуху-то мою, Панька, помнишь? Ой, помнишь поди. Ты вокруг нее все козлом скакал.
Панька коротким сильным тычком распечатал еще одну поллитровку, выставил вперед широченную в ступне босую ногу, руки раскинул крыльями и запел: Среди долины ровныя…
От его пения, от его странного и невозмутимого вида, от водочного тепла Ваське Егорову захотелось вдруг и спать, и сражаться до последней пули одновременно. Васька разволновался и скривился, снова увидел летящего в небо Алексеева Гогу, и лишь тогда к нему вернулась мысль, что сегодня его день рождения, — икнув, он принял и Паньку, и Антонина, и эфиопа, и магазин с винами за подарок судьбы.
— У, черт… — сказал Васька громко и засмеялся. Антонин, ставший еще более призрачным, еще более в зелень, посмотрел на него птичьим взглядом.
— Ты Паньку не чертыхай, — сказал он. — Панька песни поет, сказки рассказывает — скоморох он. Он и врачевать может наложением рук. Он на нашей земле последний. И отец его был скоморохом, и деды.
— Волховали деды, — поправил Панька.
Еще раз подивясь своему необычайному дню рождения, Васька Егоров встал, взял с прилавка клочок оберточной бумаги и карандаш.
— Вы извините, — сказал он. — Это я не вас чертыхнул. Это от удивления, что сегодня у меня день рождения. Гога Алексеев улетел ввысь, а вы здесь… Разрешите, я у вас адрес возьму. Надеюсь после войны посетить…
— Посети, — сказал Панька. — Я на этой реке живу от истока до устья.
— С большим удовольствием. — Васька потянулся пожать Паньке руку, но тут в ноги ему толкнулось что-то тяжелое и очень сильное.
Васька был сбит с ног. Была опрокинута бочка с селедкой. Мелкие селедочки текли из нее лунными бликами, сверкающими на воде.
В магазине толклись и воинственно хрюкали две свиньи. Панька и Антонин гнали их: Антонин новым яловым сапогом большого размера, Панька вожжами.
С десяток свиней тесным клином промчались по площади. Они угрожающе фыркали и храпели. Свиньи в магазине, услыхав этот атакующий зов, выскочили и, визжа, бросились вдогон.
Васька отрезвел.
— Свиньи, — сказал он, уныло оглядывая разгромленный магазин.
— Совхозные, — пояснил старик Антонин. — Помоги-ка, дитенок, бочку поднять.
Васька помог. Старик Антонин собирал селедку с пола в алюминиевую миску и сваливал ее в бочку.
Глаза у селедки карие, — думал Васька. — Мятые у селедки глаза.
— Совхозные, говорю, свиньи. — Старик Антонин пытался ребром миски счистить налипшую на пол селедочную чешую. — Они, язви их, некормленные — озверели. Разбивают загородки. Двери в щепу разгрызли… Племенное-то стадо вывезли. А вот эти вот… обыкновенные. Лютее и зверя нет, чем свинья озверевшая.
— Они в болото бегут, на берег, там ихний рай, — сказал Панька. — Ночью-то они вылезут — привыкли к кутам. Я же для этого и явился. Бабы ж. Где им одним — Панька сжал бутылку так, что по ней побежала потная волна, отглотнул из горла и запел: Среди долины ровный…
— Ах, бандиты — Этот выкрик пресек басовое Панькино пение. — Ах, негодяи — В проеме дверей, в золотом сиянии короткого шелка, просвеченного солнцем, стояло нечто такое стройное… — Ворюги У них еще рожи не отвиселись, а они уже опять пьют.
Закружилось вихрем по магазину крепдешиновое чудо с крепкими мгновенными кулаками.
— Ишь, засели Чему обрадовались — Эти внезапные кулаки упали на Васькино стриженое темя не очень сильно, но очень зло. — А ты оборону тут занял, спаситель — Пальцы разжались и снова собрались в кулак, взборонив очумевшую Васькину голову.
— Ты, Зойка, не лги — Старик Антонин поднялся, выпрямился и вытянулся, привстав на цыпочки и дрожа от негодования. — Мы честь по чести тут выпивали. Деньги вон, на прилавке… А если насчет беспорядку, так это свиньи. Они взбесивши нынче.
Панька тоже поднялся. Схватил крепдешинового коршуна на руки, притиснул к груди и пропел нежно:
— Зоюшка-дурушка. Вымахала, красавица, а язык — помело помелом. Он, наверное, стиснул ее так, что она хрустнула вся и обмякла. Панька поставил ее на ноги, поцеловал в шелковистую светлую маковку, потом поддал ей легонько, чтобы вновь оживилась. Зойка тут же оправила платье, тряхнула завивкой, подбежала к прилавку, в миг единый пересчитала деньги, пригруженные гирей, и затрещала на счетах.
— Колбасы сколько брали?
— Круг. Да хлеб считай. Да селедку.
— Вижу. Тут у вас денег… — она потрещала костяшками, — хватит еще и на кило колбасы.
— Ну и садись с нами и не кукуй, — сказал Панька, — За Россию мы выпиваем — за российских горемычных баб и девок.
— Это я куда дену? — Зойкины ресницы отяжелели. Она вытерла пучком денег покрасневший нос. — Кому я выручку сдам? Райпотребсоюз горит. Я на крышу вылезала, смотрела. Горит там все, на том берегу, и райпотребсоюз горит. А немцы ходят… И по берегу ходят, и в реку прудят, жеребцы.
Солдат Егоров съежился, угадав в Зойкиных словах укор, направленный непосредственно ему.
Старик Антонин вскочил вдруг, хлопнул себя по немощным ляжкам.
— Ты, Зойка, язви тебя, ты того — выручку и все бумаги схорони до победы. В сундучок их аль в банку сложи и в землю на огороде спрятай.
— А товар? — Зойка обвела полки рукой, и Васька Егоров, отступающий солдат-одиночка, спортсмен-разрядник, отметил красивую линию Зойкиных рук и ямочки возле локтей.
— Бабам раздай, — сказал Антонин. — Мы тебе бумагу составим, чтобы властям показала после победы. Мол, взято трудящими совхозными женщинами честь по чести на нужды детей и военных бедствий. И все подпишемся.
Егоров Васька отметил, что икры у Зойки плавные — невыпирающие, колени закругленные — оглаженные, щиколотки тонкие.
— Мудрецы плешивые, — сказала Зойка со вздохом. — Бабы у меня еще утром все накладные потребовали. — Она задумчиво пощелкала на счетах, положила на ящик перед мужчинами круг колбасы. — Это за ваши. — И еще бутылку взяла, вспыхнувшую густым рубином. — А это вам от меня. Мадера. И сама с вами выпью.
Выпив мадеры и ни разу не глянув на Егорова Ваську, а он брови сурово насупливал, как полагается воину, обдумывающему свои стратегии, Зойка попросила:
— Дядя Панкратий, спойте, пожалуйста.
— Чего тебе спеть, девушка? Хочешь, спою про любовь нескончаемую? И воин пускай послушает.
— Спойте. — Зойка покорно кивнула. Но, глянув на солдата, вспыхнула вдруг, неловко толкнула стакан и вскрикнула. Васька стакан удержал, не дал ему повалиться. Не допитая Зойкой мадера все же выплеснулась, залила им обоим пальцы.
— Любовь. Да еще нескончаемая. — Зойка хохотнула, слизывая с пальцев вино. — На кой мне леший она, любовь? Война, дядя Панкратий, война…
— Любовь войну укорачивает, — прошептал старик Антонин.
Панька встал. Глыбно навис над ящиком. Открыл кривой волосистый рот и запел.
Впоследствии, растратившись на болезни, тщеславие, чувство меры и чувство юмора, а также на обязательное собственное мнение, Василий Егоров иногда как бы прозревал вдруг: слышались ему в такие минуты звуки той Панькиной песни. Но тогда у него все внутри сморщилось — потекла слюна, как от кисло-зеленого.
Осуждать его не за что. Признать Панькину песню сразу могла только женщина, или обладатель бесстрашного слуха, свободный витязь, пророк.
Панька пел. Неподалеку боги били посуду. Вздыхала земля, остывающая без любви. Алексеев Гога летел ввысь, как жаворонок.
А в песне той, Панькиной, не было ни поцелуев, ни страстных объятий, она была печальна и ничего, кроме горя, не обещала.
Васька Егоров неосознанно потянулся, чтобы стереть с Зойкиных пальцев пролитую мадеру, и его рука осталась лежать на Зойкиной.
Сердцу его стало прекрасно-больно. Переносица ныла, схваченная удушьем. В голове толклись и кружились ласковые полуслова, из которых нельзя сложить фразу, но можно связать венок.
Зойка и Василий Егоров одновременно встали и на негнущихся, сведенных ногах пошли к двери. Там они остановились, привалясь к косякам, чтобы отдышаться и охладиться.
По площади, в сгустившейся к вечеру синеве, с мешками, с корзинами шли женщины, повязанные платками до самых бровей, неестественно прямые и напряженные в ожидании горя, уже надвинувшегося на них.
— Идут магазин распределять. — Зойка толкнулась навстречу женщинам. Васька шагнул за ней, опасаясь, что Зойка загородит дверь в магазин, расставив руки, и сомнут Зойку.
— Катерина, две бутылки водки, бутылка мадеры, два круга колбасы чесночной и буханка черного проданы, — сказала Зойка женщине, идущей чуть впереди других, высокой, сухопарой, с напряженно заложенными в карманы жакета руками.
— Кто разрешил?
— Разве Советская власть кончилась? — спросила Зойка, мотнув головой. — Или у тебя на сельсовете теперь не наш флаг висит?
— Флаг наш… — Женщина, названная Катериной, перевела взгляд на Егорова Ваську, похоже, швырнула ему в глаза песок или табак нюхательный, так что Васька зажмурился. — Это и есть купец?
— Как раз я, — сказал Васька таким нахальным голосом, словно взял на себя неслыханный грех.
В магазине Панька запел: Ох, полынь, полынь…
Катерина его пение послушала, улыбка расколола ее камень-губы трещинкой белой, она кивнула Егорову Ваське еще раз, уже не колко, с усмешкой, глянула на него из-под бровей и сказала:
— Разбираешься в девках, купец, — и вошла в магазин.
Пение Панькино про полынь оборвалось. Послышались восклицания восторга, звук отчаянного поцелуя и деловитый треск пощечины, будто вяленого леща разорвали пополам.
Зойка потянула солдата от магазина прочь.
Васька почувствовал, как дрожит ее рука и пальцы то впиваются ему в ладонь, то совсем слабнут.
— У тебя там в порядке? — спросил он, кивнув за спину, на магазин.
— Там? Где там? — Зойка подняла Васькину руку, прижала ее к сердцу. От такого движения Зойкина левая грудь приподнялась, округлилась туго. — Тут у меня ноет.
Васька отводил глаза от Зойкиной груди. Зойкино сердце билось в его ладонь сильно. Васька моргал, и его глаза тайком шмыгали в вырез Зойкиного платья. Никак солдату было с ними не совладать.
— Если бы ты понимал. Хоть вот столечко. — Зойка вздохнула, выпустила Васькину руку из своей. — Или бы хоть догадывался.
Васькина рука скользнула вниз по шелковому Зойкиному боку, но тут же поднялась, чтобы самостоятельно обхватить Зойку за талию, притиснуть — грудь в грудь. Зойка сделала легкий шажок вперед и даже не заметила, что увернулась. Наверно, есть у девчонок такой внутренний гирокомпас, когда тело играет свою игру, а голова тут и ни при чем вовсе.
Васька выпрямился. Воздух спасительно вошел в его опустошенные легкие. Васька вытер мокрые губы, особенно уголки, ладонью. Рванулся Зойку поцеловать, но споткнулся и сконфузился. Эфиоп с бежевыми каменными белками таращился на него из-за мраморной широкой скамьи и улыбался.
— Ослепни, гад, — прохрипел Васька.
Зойка повернулась к нему.
— Что?
Васька кивнул на скульптуру.
— Подглядывает… Я тебя поцеловать хотел.
— И больше уже не хочешь? — спросила Зойка и засмеялась, и отскочила, верткая. — Этого черта зовут Кудим. Того, что на берегу, Макеша. В парке еще один есть, прямо в кустах, страшной, Касьян.
Зойка пошла, прыгая с булыжника на булыжник, выбирая путь по своей прихоти.
Платье жило на Зойке как бы само по себе, со своим дыханием, со своим зрением и слухом, но с одной только целью — сделать Зойкину красоту еще нестерпимее.
— Слышишь, давай рядом пойдем. Тяжело мне на тебя сзади глядеть.
Васька взял Зойку за руку, чувствуя — если не заговорит, бросится ее обнимать.
— Мы тут у моста стояли, — начал он. — Я уже говорил вроде. Но я сейчас не о том. Беженцы по мосту шли. Больше на поездах. Я сейчас только подумал, на тебя глядя: беженцы чаще в хорошем бегут — в шелке, в бостоне, в шевиоте. Одна женщина даже в бархате.
Зойка жила во дворце — у дверей доска: Охраняется государством. Собственно, во дворце размещался Дом отдыха имени отца русского фарфора Д. И. Виноградова, но пять комнатушек в левом дворцовом флигеле были выделены под общежитие.
Если бы солдат Егоров сразу пошел не в глубь парка, а по тропе вдоль реки и, следуя ее изгибу, обогнул разросшиеся на мысу дубы, то на крутом берегу увидел бы чуть отступивший от крутизны розовый дворец, ахнул бы от этого чудесного вида солдат, и чувство вины с еще большей силой навалилось бы на него.
И не узнал бы Васька Егоров Зойки, не выпала бы ему встреча с ней.
Прочитав охранную доску, Васька не почувствовал себя негодяем — как, мол, государство может памятники охранить, если он, солдат Егоров, бежит? Васька смотрел на Зойку и о войне не думал. Показалось ему даже на миг, что гуляет он с Зойкой на Крестовском острове в новом костюме — лацканы бабочкой. Натренированная спина вздувается под пиджаком каменными буграми. Гуляет Васька с Зойкой под руку и объясняет ей приемы академической гребли. И вот сейчас подойдут они к продавщице мороженого.