Мчали под сверкающей мигалкой, расталкивая машины, выбираясь из Москвы, где, несмотря на темень, уже зарождались пробки.
— Сука. Маячит, — процедил шофер Паша с личиком, похожим на надкушенное яблоко. — Ненавижу!
Это он ненавидел чайника на сером «Форде-фокусе», не сразу убравшегося с их дороги.
— Поравняйся, — жестко сказал второй охранник, Егор, розово-красный, могучий. Похожий на разросшуюся морковку. Он открыл окно, высунулся и проорал: «Гад! Да я тебя ща прикончу!» — Он вернул голову в салон, бормоча: «Ты че, падла, не понял?» — Нашарил под ногами полупустую литровую бутыль газировки, взболтнул.
— Куда швепс потащил? — хихикнул Паша.
Егор швырнул бутыль.
Бух! Попала в серый капот… Раздался скрежет тормозов.
— Обалдел, ненормальный, да? — затявкал мужской голос.
Паша остановился.
— Да я убью тебя! — Егор сунул руку внутрь кожаной куртки, вытащил пистолет и потряс им в окне. — Пушку видел? Тебя пристрелить, ублюдок?
Мужик из «Форда» тотчас поднял свое стекло.
Вокруг бибикали.
Они мчали дальше. Политик, Михаил Геннадьевич Ефремов, довольно захохотал сочным, крупным смехом. «Цирк!» — выдохнул он в смехе и с наслаждением потер черные моржовые усы. Охранник Паша хихикал, нервно, истерично трясся хулиганским смешком. Охранник Егор глухо бормотал брань, остывая и время от времени вскидываясь на очередные препятствия в виде «чайников», — «А ты куда лезешь, гнида?», — готовый в любую секунду снова вспыхнуть. Ваня тоже смеялся, делано, деревянно, добавляя свой смех к их веселью.
А сам думал те мысли, которые часто думал последнее время: «Зачем я с ними? К какой цели еду? Или это все — страсть к бродяжничеству?»
— Вань, Пожарский сразу? — спросил политик дремно.
— Сразу, — ответил юноша. — Завтракаем и к нему.
— Мой корефан старый. Поместье себе нехилое отгрохал. Возле реки. На километр по берегу. Был я у него на речке этой. Грязна-а-а… — Политик мощно зевнул, и пахнуло сырой илистой гнилью, как будто его воспоминание материализовалось. — Во сколько заканчиваем?
— В восемь по графику, — отозвался Иван. — Дальше ужин, баня. Утром у вас запись для областного телевидения. И в Москву.
— Баня с девочками? — спросил охранник Егор.
— Обещали, — сказал Ваня.
— Надо точно знать. Тебя чего, девочки не интересуют?
— Почему? — потерялся Ваня.
— Вот и я спрашиваю: «Почему тебе девочки не нравятся?»
— Нравятся, — тупо ответил Ваня и в сотый раз за жизнь проклял этого хама, еле удерживаясь от того, чтобы на очередном подскоке машины не лязгнуть зубами.
— Гоша, хорош цепляться, — процедил водила Паша.
Ефремов, прикрыв глаза, равнодушно отсутствовал. Густые усы почивали на его круглом лице.
Иван глубоко задумался. В очередной раз.
Сначала он верил в политику как в новое чудо. Рухнул СССР. Девяностые вступали в права. Когда его одноклассники мучались музыкой и бегали за девчонками, он боготворил политику. Подросток Ваня ходил на разные митинги. Читал газеты разных мнений. Он участвовал в политике, как в большой дискотеке, перемещаясь за летучей красоткой из одного танцевального зала в другой. Он думал: можно что-то изменить, не обязательно прибегая к колдовским штучкам, простыми, не волшебными словами, вскинутыми кулаками, криками…
Оказалось — это бизнес.
Политики торговали собой. Все они дружили. Они сцеплялись на экране телека, багровея, а после передачи размякали, кровь отливала от щек, шутили, обнимались. И так — все они! Главное — бабки, срубить побольше, договориться с высшим руководством, околпачить наивных и простых…
Цинизм заселился в его сердце, свился плотной змеей и стал сутью жизни. Теперь всякий честный порыв сердца змея встречала, хищно раздувая кольца и резко сжимая: темнело в глазах от скуки, и ладони потно холодели, как при пересчете банкнот.
Он работал помощником депутата Ефремова. Господин Ефремов был владельцем спиртового завода и одним из депутатов от главной партии страны. Иван стал работать у него, когда еще учился в МАИ. Авиация волновала Ваню мало. Зато манили тайны власти. У его однокурсника Пети отец был замом начальника аппарата Думы, сам Петя числился в помощниках одной матроны-депутатки. Петя и сосватал Ване господина Ефремова, потом Петя уехал в Германию, где устроился в аэрокорпорацию, а для Вани депутат стал своим… Он был рядом с господином Ефремовым, знал дела наперед и помнил нужные бумаги, хорошо зарабатывал. Он делался все ближе к этому видному усатому политику и притом укреплялся в отвращении к нему и его усам.
Ваня делал свое дело без энтузиазма, позевывая, словно уготовляясь ко сну. Или, возможно, так позевывает сомнамбула, не разлепляя глаз, пересекая темную комнату с лунным пыльным шрамом на полу. Он брел по жизни, исправно, даже увлеченно, но безглазо, послушный таинственному сигналу из глубин вселенской ночи.
Последние месяцы Ваня стал понимать, что влез не туда. Это осветил его конфликт с женой. В такие резкие моменты начинаешь смотреть на мир, словно прозрев. Женился Ваня три года назад, а неделю назад решил развестись.
Он влюбился, когда змея еще не подросла, только-только нырнула в его сердце легкой проказливой змейкой. С матерой змеюкой в сердце он, вероятно, и не влюбился бы.
Ох, уж этот злобный змий. Вроде того, которого поражает всадник на московском гербе. Иногда Ване казалось, что змееныш зародился, заерзал в его сердце уже в детстве, с первым же чудом, с криком и свистом свободы и ненависти, когда Ваня погубил обидчика…
Девочка на два года младше, студентка журфака, у нее была стажировка в Думе. Она приходила, смуглая и гибкая, красноватые локотки, половозрело набухшие, в пушке. В тот жаркий день она надела прозрачную белую рубашку, виднелся животик чуть-чуть на выкате. На Кате были розовые шорты в белых полосах и пляжные шлепанцы. Она забавно чавкала этими шлепанцами, беззаботно поднимаясь по мраморной старообразной лестнице Думы от рамки металлоискателя на второй этаж. Впервые увидев ее сверху вниз, облокотившись о скользкий отутюженный гранит своего наблюдательного поста, он вдруг захотел сделать ей, поднимавшейся, что-то очень хорошее. Едва остановил это желание.
Они пили кофе в думском буфете, где назойливый теплый воздух гоняли кондиционеры, потом (предложила она спортивно-нахальным тоном) поехали на Воробьевы горы. Солнце пекло, с высоты посверкивали маревные стекляшки и серые душные конструкции Москвы, здесь пили и ржали новобрачные, и какая-то девушка в фате запрокинулась, а муж в черном костюмчике, жадно обхватив, целовал ее, как длинное белоснежное мороженое. В эту минуту Ивану и пришла мысль: предложить Кате женитьбу, хотя он знал ее первый день и они еще не целовались даже, еще не поехали к ней в Щукино, еще не встречались все лето, пока он не скажет, отгородясь темным теплым пивом от непогожего октябрьского выходного дня, в баре на Пушкинской площади:
— Катечка, давай поженимся!
Времени между раскаленным летним днем знакомства и хмурым днем осеннего предложения вроде и не было. Время промелькнуло одним голым лягушачьим прыжком. Наверно, это и есть любовь с первого взгляда.
И вот, поженились. И не пришлось прибегать к волшебству.
Один раз пришлось… Через год женитьбы.
Однажды Катя вернулась с работы, хлопнула дверью и крикнула с порога:
— Поздравь! Меня выгнали!
Она села, согнулась, водрузила голову на кухонный стол, лицо ее было отчаянно праздничным, по скулам плясали земляничины.
Она давно жаловалась на редактора отдела Нилогова: старый томный умник распекал ее каждый день манерным голосом. Он винил ее в плохом языке, неверных политических акцентах, незначительных именах в репортажах. Он внушал ей комплекс вины, назидательно разбухая, увеличиваясь в размере, и метко причмокивал.
Сегодня утром он гулким античным голосом потребовал:
— Катя, вы должны связаться с премьер-министром. До обеда нам нужен его комментарий.
— Я попробую, но это будет трудно.
— Что значит, попробую? — Пушистые черные брови взлетели до потолка его седин. — Вам здесь не богадельня! Я засекаю время. Если через два часа премьер не будет лежать у меня на столе, нам придется расстаться, — и он чмокнул, кривя угол сытого рта.
— В таком случае до свидания, — сказала Катя, замученная.
Через два часа она получила трудовую книжку, уволенная по собственному желанию.
— Я от тебя скрывала: он ко мне лез, — рассказывала она Ване. — Он меня хватал за локоть, пробовал ущипнуть за попу. Все зазывал к себе на дачу, а я отнекивалась. Требовал меня в кабинет и часами читал лекции про журналистику и с какой он роскошной биографией. Голос ласковый, глаза бархатные. Вдруг потянется — и хвать за плечо… Я раз расплакалась, он на время отстал. Ему нравилось меня опускать. Особенно, когда хорошая статья выходила. Обязательно говорил гадость.
— Гад, — вздохнул Иван.
— Он унизил меня, — в горле у Кати булькнуло. — И не отомстить…
— Деньги я и так получаю, — утешил муж. — Писать ты можешь, найдешь другую газету.
— Как ты не понимаешь! Он меня выставил на смех. В газете все думали, что у нас роман, шептались, что он меня трахает и опекает… Знали бы они… А теперь у всех — злорадство. Поругалась со своим хахалем и свалила… Им всем — забава… Тошно-то как!
И действительно, через минуту в туалете раздались характерные звуки кашля, горловых потуг и облегчения рвотой. Пара шумных извержений, и плеск смывающей воды. Она вышла, жалкая, гадкая, вспотевшая.
Назавтра Ваня с утреца приехал к ее бывшей редакции. Он топтался возле проходной несколько часов, уже разуверился, что дождется, и нервно почесывал пальцем в ноздре. Но остановился синий «мерседес» и, не спеша, вылез кряжистый седой мужчина с надменным заспанным видом. Он бдительно кинул взгляд на Ваню и тотчас лениво погасил.
— Георгий Борисович! — Ваня шагнул наперерез вместе с взвившимися от ветерка палыми листьями.
— Чего изволите? — иронично спросил мужчина, наступая.
Ваня ловил его глаза. Две черные оливки плавали в красноватом соусе. Мужчина притормозил, шагнул назад, сердито поднял брови, сделав глаза доступнее. Ваня цеплял эти оливки, тянул их придирчиво. Обморочная стынь, звонкий неистовый костяной стук, ритмичная музыка лязга…
Мужчина быстро обошел странного незнакомца, упоенно стучащего зубами.
Ваня лежал под двумя одеялами, и его трясло. Ночь он прометался в бреду. Ему грезилось, что он ест из бочонка острые крупные оливки, горло саднит, но он должен съесть их до самой последней.
Катя ухаживала за ним, поила чаем, подходила, обеспокоенно клала пальчики на лоб.
— Вызвать неотложку?
— Это само пройдет… Я болею всегда строго… Строго по делу… Так бывает… Ты же знаешь, что я колдун.
— Знаю, знаю, милый.
— Я тебе это говорил. А ты не верила. Я…
— Лежи, милый, куда ты поднимаешься?
— Я хочу полететь… Я хочу улететь из политики… Это не политика… Это… У власти одни говноеды и кровопийцы. И твой Нилогов такой. За мной могут прийти. Скоро. Арестовать. Ты меня спрячешь? Не выдашь? Мне очень плохо. Я даже не знаю, что натворил. И натворю еще. Ты спрячешь?
— Я тебя укутаю, укрою в одеялах.
— Так меня найдут, ты так меня выдашь, они зайдут, а под одеялами увидят тело. Холм тела моего…
— Спи, Ванюша.
— А Бог все-таки есть, — утром Катя поила его, возлежащего на высоких подушках, желтым вонючим напитком против жара. — По телевизору передают. Зверское нападение на известного журналиста. Кто-то изметелил Нилогова. Ноги переломали. Сотрясение мозга. В Склиф его положили.
— Умял я оливки… — прогундосил Ваня.
— Что ты?
— У меня алиби…
— Ты давай, дорогой, поправляйся быстрее! Нет, это чудо! Чудо из чудес! Кому он мог навредить? Бизнеса не имел. Всегда такой осторожный, вечный лизоблюд. Может, обычные хулиганы? Даже жалко его…
— Думаю, это не люди, — сказал Ваня. — Я думаю, это джинны.
Через месяц Катя устроилась в службу новостей на радио. Они жили в съемной квартире на Белорусской. Ребенка пока не хотели. Они обещали друг другу верность. Но Ваня ей изменял. С разбитными думскими бабешками, в командировках с неизбежными проститутками. В этих изменах он тоже был не сильно заинтересован. Он жил, как будто и не просыпаясь. Поступал, как было принято в тусовке, которая стала для него родной. У него закрутились отношения с крашеной блондинкой, долгоносой девицей Оксаной, работницей фракции конкурентов-коммунистов. Ваня любил Катю, но все больше по привычке. Его уже раздражал пух на ее руках, огрубевший в черные колючки, и ее худоба, и это ее вздутое нелепое брюшко. Они с Оксанкой списывались СМСками, которые Ваня затем исправно подчищал. Но однажды он вернулся от Оксаны пьяный, завалился спать, бросив на пол одежду, а тем временем беспокойно пискнуло сообщение. Каждые пять минут телефон, как цикада, выдавал трель в темноте. Катя чертыхнулась, прошлепала босыми ногами и, покопавшись в тряпках, извлекла аппарат. И высветились слова:
«Как ты доехал? С тобой всегда хорошо! Пока! Я буду ждать звонка!»
Катя швырнула телефон в угол, подскочила к лежащему, закатила пощечину:
— Очнись! Подохни, скот!
Он проурчал:
— Любимая моя…
Она схватила в шкафу запасное белье и бросилась спать в ванную. Утром высказала ему, он похмельно не отпирался, и, вихрем собрав чемодан, уехала жить к маме.
Ванина сердечная мышца бешено сокращалась, змея цинизма шипела, избиваемая аритмией, звонили с работы, он не подходил, зачем-то написал СМСку Оксане:
«Прощай. Я расстаюсь».
И отрубил телефон.
Он не ел, даже чай не заварил, пил пустую воду. Наползли сумерки, он не зажег свет, лег на диван. Часы текли. Он не спал, слышал, как сосед отпирает дверь, щелкает зажигалкой и окликает другого соседа на лестничной площадке:
— Что, Петрович, тоже не спится?
Посреди бессонной ночи Ваня включил свет и записал первое стихотворение в жизни:
Почему-то он представил, что она уехала спать на дачу к старому журналюге Нилогову.
Затем случилось примирение, он божился, что у него никого не было и не будет, Оксанка — это сумасшедшая поклонница с галлюцинациями… Катя вернулась. Но ее возвращение, которого он так желал, оказалось напрасным. Они снова зажили, а он все чаще стал в мыслях обращаться к тем нескольким дням, когда остался один. Одному было лучше. Он разлюбил Катю. Ей грубил.
— Как он тебя щипал? Так? — спрашивал в темноте, сдавливая пористый затвердевший сосок.
— Кто он? — тусклым от неги голосом спрашивала Катя.
— Нилогов, — чеканил Ваня.
— Не неси ерунду! — голос ее вспыхивал, она резко отталкивала его руку.
После новогодних каникул, этапа безделья и взаимных оскорблений, они подали на развод.
В конце января Иван ехал в Тамбов…
В Тамбове снега было много более, чем в Москве.
Они рассекали окраину. Белизна, пятиэтажки, осоловелые прохожие. Ефремов закурил, он неподвижно смотрел вбок и раздалбливал об стекло выдыхаемый дым. Спрятал окурок в пепельницу на двери и резко, с мясистым хрустом повернул голову к помощнику.
— Тучков, когда выходит?