Заполучив женщину в руки, первое, о чем подумал Алексей, было — куда б ее увести? Желание танцевать его тут же покинуло. Впрочем, и она была не слишком расположена к танцам.
— Пойдем? — спросила она, обдав Алексея легким спиртовым ветерком.
— Куда?
— Это моя забота…
Она вела его за руку сквозь кромешную темноту. Надо было обладать выдающимся штурманским талантом, чтобы не сбиться о пути, не споткнуться на какой-то невидимой ступеньке, не таранить ящик приготовленным в путь госпитальным скарбом. Они одолели лестницу, сделали еще несколько шагов в темноте, и Алексей услыхал:
— Ну вот, мы пришли. — И женщина отпустила его руку.
Она зашуршала чем-то бумажным. Алексей догадался — раскрывает шторы затемнения. И действительно, чернота несколько ослабла. Обозначились контуры окна, за окном еле-еле тускнели звезды. Женщина снова взяла Алексея за руку, он попытался ее обнять, но она сказала:
— Не будем терять время. Раздевайся, — и как слепому сориентировала его руку:
— Вот стол, вот табуретка…
— А мы где?
— Пока — на этом свете… в моих персональных хоромах…
Он слышал, как она стягивала гимнастерку, как освобождалась от прочей амуниции, как заскрипела кроватью.
— Чего ты ждешь? Не теряй время.
— А пистолет куда?
— Что? Пистолет? — она засмеялась, — Надеюсь, не собираешься меня застрелить… брось его на стол…
Она, недавно мобилизованная, не могла понять, что сохранность личного оружия и целость партийного билета были первейшей заботой всех воевавших. Так уж их воспитали, их — кадровых вояк.
— Иди же ко мне, ну сунь твой проклятый пистолет в сапог…
Алексей и вообразить не мог, что бывают такие женщины. Его весьма скромный опыт общения с представительницами противоположного пола учил: сперва ее нужно уговаривать, преодолевать чаще всего притворное сопротивление, раздевать, демонстрируя или же изображая нарастающее нетерпение, прилаживаясь к топографии незнакомого тела, полагается целовать его и бормотать что угодно, скрывая неуверенность, никогда не покидавшую его, — получится ли и не завершится ли все преждевременно…
В руках этой женщины он оказался ведомым.
— Не спеши, не волнуйся, все хорошо, — подсказывала она, — спокойно… А теперь давай…
Пройдут годы, пройдет большая часть жизни, а Алексей Васильевич, возмужавший и успевший постареть, будет вспоминать ту ночь, тело той женщины… Когда его перестанет вдохновлять уже и не первая законная супруга, когда прискучит и временно исполняющая обязанности жены дама, он будет воображать, что рядом с ним Джунджула, как он условно именовал грузинскую медичку из Харькова. Почему — условно? В ту ночь, забываясь коротким сном, словно, проваливаясь в обморок, он вновь и вновь ощущал — будит и совсем тихо спрашивает:
— Можешь? Давай… тебе помочь, глупенький?
У нее были волшебные руки да и все тело, казалось, творит чудеса, будто отдавая ему часть своей неисчерпаемой энергии.
Это продолжалось бесконечно долго, пока она не объявила:
— Тебе пора: скоро рассвет.
Одеваясь в заметно поредевшей темноте, Алексей не столько разглядел, сколько угадал на тумбочке фотографию в рамке и прихватил ее с собой. Ему очень нужно было увидеть ее лицо при дневном свете, хотя бы на фотографии, ему и в голову не пришло, что снимок мог быть и не ее, а, например, любимой матушки. Но это потом, потом… На оборотной стороне фотографии было что-то нацарапано по-грузински.
Через много месяцев новый заместитель командира эскадрильи капитан Цихелашвила с трудом разобрал бледный карандаш и перевел:
— Похоже тут написано: Джунджула после окончания медицинского училища… — Он еще раз взглянул на карточку и полюбопытствовал: — А вообще-то кто эта маймуна?
— Как ты сказал, — не понял Алексей, — маймуна?
— Маймуна — обезьяна по-грузински…
Алексей терпеть не мог казарменных «разборов полетов», когда мужики без зазрения совести и не стесняясь в выражениях, только что не анатомировали своих партнерш, едва вернувшись из увольнения. Он был не столь уж целомудрен, сколько брезглив. И Цихелашвили так и не узнал, почему и для чего хранилась у Алексея фотография Джунджулы. Впрочем, и сам Алексей едва ли мог объяснить, что заставляет его беречь этот снимок. А погибла та фотография в когтистых пальчиках одной из пассий совсем уже не юного Алексея Васильевича, та порвала снимок, капризно прокомментировав:
— Невозможно смотреть на такую морду!
Алексей Васильевич не вымолвил ни слова. Говорить было и поздно, и бессмысленно, а про себя подумал: «Что — морда? Погасил свет и нет никакой морды». Он и без фотографии, случалось, вспоминал Джунджулу, прикидывал — сколько же лет ей может быть теперь, если уцелела в войне, если жива еще? Выходило — в районе восьмидесяти… и ужасался.
Все чаще Тимоша изумлял деда неожиданными вопросами и совсем не детскими умозаключениями. Порой он казался Алексею Васильевичу вовсе не ребенком, скорее — карликом, изображавшим малыша.
— Вчера звонил этот, — угрюмо сообщал Тимоша. Следовало понимать — законный его отец. Тимоше тысячу раз пытались внушить — нехорошо, невежливо так именовать родителя, но Тимоша упорно избегал таких слов, как отец, папа, батюшка. В редчайших случаях, когда Лена грозила немедленно его наказать — «Смотри, ты у меня получишь с южного конца!» — он выдавливал издевательским тоном: — Папанчик звонил и спрашивает, почему меня не приводят к нему в гости?
— И что же ты ему ответил? — сохраняя полнейшую индиферентность, интересовался Алексей Васильевич.
— Это собак или лошадей приводят, еще — уголовников в тюрьму, конечно, если поймают. Ну, этот взвился: «Да как ты смеешь с родным отцом так разговаривать?» А я тоже разозлился и велел ему придержать язык и не портить атмосферу. Тогда он пообещал, что достанет меня через суд.
И тут глаза воинственно настроенного Тимоши вдруг дрогнули и он боязливо спросил:
— А как ты думаешь, деда, он правда может меня через суд..?
— Вообще-то — может. Только, как понимать — достать? Никакой суд не в силах переселить тебя и нему. Это уж не сомневайся — не проходит! А вот обязать Лену отпускать тебя на свидания с отцом, скажем, раз в две недели или раз в месяц — это суд вполне может.
— Но я же не хочу, ты понимаешь? Я совсем не хочу его знать!
— Что делать: закон не спрашивает, чего ты хочешь и чего не хочешь, закон предписывает, что и как следует делать, и приходится подчиняться, Тимоша.
— Что же мне делать? Я ж не могу убить этого…
А в другой раз он спросил у Алексея Васильевича, не согласился бы тот жениться на Лене?
— Ясное дело — это невозможно. Твоя мама — моя дочь…
— Подумаешь! Ты и сам говорил, что очень ее любишь… или ты только притворяешься, деда?
— Люблю, конечно, но закон такие браки — между близкими родственниками — запрещает.
— Закон? Опять закон… а нельзя как-нибудь без таких дурацких законов обходиться?.. А то все нельзя, все запрещается!
— Подожди шуметь, Тимофей, объясни мне толком, для чего, собственно, ты хотел бы меня женить на Лене? Мы же и так живем вместе?
— Ха! Зачем?! Во-первых, каждой женщине нужен обязательно муж. Или я не так говорю? Во-вторых, если ты станешь ее мужем, сможешь меня усыновить. Так?
От подобных разговоров у Алексея Васильевича голова шла кругом. Он пытался объяснить внуку, что для усыновления требуется прежде всего официальное согласие подлинного отца… И снова приходилось упоминать о законе. Алексей Васильевич с тревогой замечал, как накапливается в Тимохиной головенке ненависть к законопослушанию, как зреют в нем анархические замашки. При этом он отчетливо чувствовал — необузданная жажда независимости в маленьком внуке имеет генетические корни и может завести бог знает куда.
Центральный аэродром столицы, бывшая печально знаменитая с николаевских времен Ходынка, на разных этапах нашей капризной истории то жила с широко распахнутыми воротами, то оказывалась наглухо запертой. Здесь проводились авиационные празднества и здесь же принимали высоких зарубежных гостей, отсюда отправляли в рейсы и принимали из перелетов пассажиров Аэрофлота, стараясь соблюдать расписание, а в иные времена с Ходынки уходили (и, увы, не всегда возвращались) в испытательные полеты первейшие пилоты России. С молодых ногтей Алеша Стельмах испытывал к этой земле, если только можно так выразиться, благоговейное почтение и тайный восторг.
Алексей Васильевич не помнил, но знал — в давнюю пору присел на Ходынку самый популярный пилот земли — Чарльз Линдберг, тот, что первым пересек в беспосадочном одиночном полете Атлантику. В Москве он приземлился позже, совершая грандиозный рекламный перелет из Америки в… Америку. Кажется в «Известиях», так со всяком случае помнилось Алексею Васильевичу, был напечатан фотоочерк, посвященный этому событию. На одном из снимков широко улыбающийся Линдберг шагает по траве Ходынки, за ним — собачка, сопровождавшая его в полете, о чем упоминали все репортеры, а подпись гласила: «Линдберг с женой…» Почему этот курьез намертво впечатался в память и напоминал о себе на пути к Ходынке, объяснить трудно. А путь этот был неожиданным и странным. В Харькове, за несколько дней до отлета на фронт, Алексея позвал командир полка и не приказал, а попросил:
— Ты, как москвич и ходок, можешь рвануть в столицу и доставить пакет по адресу? Трое суток на всю операцию могу дать, чтобы вернулся до отлета на фронт.
«Трое суток, — подумал Алексей, — успею повидать маму», — и спросил:
— На чем лететь, командир?
— С попутными, как сумеешь… в строевом отделе получишь законные проездные документы — литер и командировку, а дальше… соображай. И очень прошу воздержаться от лишнего трепа.
Пакет не занял и половины парашютного чехла, с которым Алексей Васильевич прибыл в аэропорт. Небрежно козырнув вахтеру или кому-то в этом роде, он, будто свой, ввалился в диспетчерскую и без труда узнал: борт на Москву заявлен, командир корабля подписал полетный лист и только что ушел на стоянку.
«Ноги в руки! — скомандовал себе Алексей. — Аллюр три креста!» — и припустился во весь дух к самолету. Командира корабля он нагнал на половине пути, тот показался ему пожилым, угрюмым и меньше всего расположенным к благотворительности. Но выбирать и привередничать не приходилось. Время подпирало. Алексей козырнул, протянул пилоту литер и собрался было, похлопав по парашютному чехлу, напустить тумана: спецзадание… срочно… Но не успел.
— Только не бреши, — сказал командир корабля, — все слова — колебания воздуха, а у меня тонна с лишком перегруза…
— Командир, я три года маму не видел, — оказал Алексей, — и командировка у меня на трое суток рассчитана, а там лечу на «Лавочкине»… на фронт лечу… Во мне шестьдесят восемь кэгэ, командир, это меньше семи процентов от тонны…
— Бодро считаешь, истребитель… — и жестом показал — лезь, — черт с тобой…
Разбег был долгим, набор высоты — ленивым, но в Москву они все-таки прилетели, с небольшим опозданием, правда, но вполне благополучно. Приземлились на Ходынке. Еще на рулении Алексей увидел — вдоль самолетной стоянки выстроен военный оркестр, на землю брошена красная ковровая дорожка. «Странно, — подумал Алексей, — с чего бы такой размах, кого ждут? Военное время все-таки? Ему и в голову не могло придти — встречали угрюмого, по его оценке, командира корабля. Оказалось Леонтьев маршрутом Харьков — Москва подвел черту под миллионом налетанных километров. Летчиков-миллионеров на всю Россию было в ту пору раз, два — и обчелся. На музыку, нагрудные знаки, славословие тогда не наводили экономию. И эта церемония, косвенным участником которой Алексей Васильевич оказался по чистой случайности, прочно осела в его памяти.
Пакет, аккуратно упакованный в крафт, перевязанный тонкой стропой от вытяжного парашютика, Алексей доставил на Малую Бронную. Адресатом оказалась женщина, по оценке Алексея — «дама красоты необыкновенной, скорее всего — киноактриса!» Кстати, она усиленно приглашала Алексея зайти: «Чашка чая с дороги не может же вам повредить!» И ему смертельно хотелось принять приглашение — пообщаться с такой женщиной! — но он поблагодарил хозяйку дома и спешно откланялся: изменить он мог бы любой другой женщине, но не собственной маме, которую и правда не видел уже три года.
С той женщиной он встретится. Увы, на Кунцевском кладбище, узнает ее на фотографии. Поймет, прикинув дату рождения и смерти, она славно попраздновала на этом свете. А фотография, что на могиле — давняя. Может так и надо?! Пусть люди помнят красавиц красивыми…
Что он привез тогда из Харькова, какое отношение имел к ней командир полка, — ничего этого Алексей не узнает. Впрочем, в настоящей жизни, а не в бесконечных телесериалах, где все всегда под конец проясняется, на самом-то деле мало кому удается решать уравнения с определенными корнями…
Очутившись в районе Ходынки, теперешний Алексей Васильевич мысленно увидел себя молодым на фоне, хотя и сильно изменившегося, тщательно загаженного, но все же узнаваемого ландшафта. Думать о былом он вроде не собирался, да и внимание его отвлек старик, шагавший от аэровокзала к троллейбусной остановке. На нем была сильно поношенная аэрофлотовская фуражка, вылинявшая голубая рубаха, явно форменная, в руке он держал тоже прилично послужившую на своем веку аэрофрансовскую дорожную сумку.
— Привет авиации! — вскинул руку Алексей Васильевич. С некоторых пор его потянуло на общение с отставными авиаторами. Для какой цели он искал такие встречи, Алексей Васильевич не сумел бы ответить. Скорее всего в этом и не было никакой корысти, просто душевная потребность. А может быть в подсознании жила тревога — золотой век авиации прошел, ремесло, которому он отдал себя без остатка, утрачивает блеск, свое благородство. По новой, так сказать, табели о рангах пилот уже не рыцарь пятого океана, а работник системы воздушного транспорта, а в военном варианте — во-первых, офицер, а уже потом, во-вторых, в-третьих, и так далее — летчик…
— Коллега? — вежливо поинтересовался старик, чуть растерянно улыбнулся, — Извините, не припоминаю…
— «Экс-президент» звучит не очень, а «экс-пилот» и вовсе не звучит, но никуда не денешься: все проходит.
Они обменялись еще несколькими самыми незначительными словами и присели на лавочку. И Алексей Васильевич услыхал:
— Удивляюсь, как сумели так загадить Ходынку, глаза бы мои на это безобразие не смотрели… Спросите, чего я сюда тем не менее хожу, в жизни не догадаетесь… — Старик поспешно раскрыл молнию аэрофрансовской дорожной сумки, и Алексей Васильевич увидал — полная сумка щавеля. — Подножный корм собираю. Дожил! А было время — меня тут с оркестром встречали, с цветами и великим почетом, хотя это и в военную пору происходило…
— Когда? — Спросил Алексей Васильевич.
— Что — когда? — не сразу понял старик. — По весне сорок третьего года, если угодно…
— Вы пришли рейсом Харьков — Москва на Ходынку?
— Вполне вероятно…
— Стало быть вы — Леонтьев?! Вот как довелось встретиться! Не помните — вы тогда привезли меня к маме… Можно сказать, безбилетного, пожалели и взяли с собой.
Никакой теорией эту встречу невозможно было бы предсказать, а жизнь пожелала и свела. Подумаешь — сорок лет миновали! Человек пошел за дармовым щавелем, а другой и вовсе без определенной цели передвигался, гулял, разминал кости, и траектории движения пересеклись. Они стали перезваниваться с той поры, заходить друг к другу, как говорится, на огонек. Лене эти посещения были не по душе, а Тимошу приводили в полной восторг: дедушка Палыч умел такие фокусы показывать, совсем как в цирке.
— Объясни, что тебе этот Иван Палыч дался? — допрашивала отца Лена, — Ворчит и ворчит, жалуется, тоску только нагоняет. Неужели тех хрычей полковников мало, еще этого приволок — ископаемое какое-то…