Такова была история их взглядов. Что касается их беседы, то она была совершенно незначительна, так как, очевидно, им нечего было сказать друг другу. Гейста заинтересовало лицо молодой девушки. Выражение его не было ни простым, ни вполне ясным для него. Оно не было очень изящным — этого нельзя было ожидать — но черты его были чище, нежели черты всех женских лиц, которые ему когда-либо приходилось видеть так близко. В этом лице было что-то неизъяснимо смелое и бесконечно несчастное, потому что оно отражало характер и судьбу девушки. Но ее голос! — он очаровал Гейста своей изумительной прелестью. Это был голос, созданный чтобы говорить самые восхитительные вещи, голос, который скрасил бы самую нелепую болтовню, самые грубые речи. Гейст наслаждался его очарованием, как иногда наслаждаешься звуком некоторых инструментов независимо от мелодии.
— Вы поете так же, как играете? — внезапно спросил он.
— Я никогда в жизни не пропела ни одной ноты, — отвечала она, видимо удивленная этим неожиданным вопросом.
Очевидно, она не отдавала себе отчета в своем голосе. Потом она добавила:
— Я не припоминаю, чтобы у меня с детства было много поводов петь…
Эта неизящная фраза нашла себе путь к сердцу Гейста одним вибрирующим и теплым благородством звука.
— Вы, конечно, англичанка? — сказал он.
— А вы как думаете? — ответила она с самым чарующим выражением голоса.
Потом, словно находя, что наступила ее очередь задать вопрос:
— Почему вы всегда улыбаетесь, когда говорите?
Этого было бы достаточно, чтобы смутить кого угодно, но ее искренность была так очевидна, что Гейст тотчас оправился.
— Это у меня глупая привычка, — сказал он со своей деликатной и утонченной шутливостью. — Вам это очень не нравится?
Она была очень серьезна.
— Нет. Проста я это заметила. Я встречала в жизни не много приятных людей.
— Несомненно одно: женщина, которая сидит у рояля, бесконечно более неприятна, чем любой из каннибалов, с которым я когда-либо имел дело.
— Я вам верю, — согласилась девушка, вздрагивая. — Как это случилось, что вы имели дела с каннибалами?
— Это слишком длинная история, — ответил Гейст со слабой улыбкой, потушившей его веселость.
Улыбки Гейста были, скорее, грустны и плохо подходили к его большим усам, под которыми таилась наготове вся его шутливость, словно пугливая птица, спрятавшаяся в родном кусте.
— Слишком, слишком длинная, — повторил он. — А вот вы как очутились среди этих людей?
— Незадача, — коротко ответила она.
— Очевидно, очевидно, — согласился Гейст, покачивая головой.
Потом, все еще возмущенный щипком, который он, скорее, угадал, чем увидел, спросил:
— Скажите мне, не можете ли вы найти способ защищаться?
Она уже поднялась. Скрипачки медленно возвращались ни свои места. Некоторые уже сидели перед пюпитрами. Гейст так же поднялся.
— Они сильнее меня, — проговорила она.
Эти слова были ей внушены банальным знанием жизни, но благодаря очарованию голоса они поразили Гейста как открове ние. Чувства его были в смятении, но рассудок оставался яс ным.
«Плохо дело! Но она жалуется не на обычное дурное обраще ние», — подумал он после ее ухода.
II
Вот как началось дело. Как оно дошло до известной нам развязки, будет не так легко рассказать. Очевидно, Гейст не был совершенно равнодушен к девушке, или, по меньшей мере, к ее судьбе. Он остался тем же самым человеком, который бросился когда-то на помощь к Моррисону, этому жалкому обломку, которого он знал лишь по виду да по сплетням на Островах. Но на сей раз дело шло о шаге совершенно другого рода, способным привести его к совершенно иному сближению. Дал ли он себе, по крайней мере, труд над этим пораздумать? Возможно, что да. По натуре он был довольно рассудителен. Но если и так, то он сделал это недостаточно внимательно, так как незаметно, чтобы у него была хоть минута колебания между этим вечером и самим похищением. Правду говоря, он был не из тех людей, которые долго колеблются. Привычные созерцатели людских треволнений, эти мечтатели становятся страшными, когда их внезапно охватит потребность действовать. Нагнув голову, они кидаются прямо на стены с той поразительною ясностью духа, которую может дать лишь одно недисциплинированное воображение.
Гейст не был наивен. Он, несомненно, знал, или, по крайней мере, чувствовал, к чему могло его повести это приключение. Необходимую смелость придала ему его полнейшая неопытность. Голос молодой девушки звучал очаровательно, когда она рассказывала Гейсту о своем печальном прошлом, в простых бесхитростных словах, с бессознательным цинизмом, свойственным ужасам нищеты. И потому ли, что голос молодой девушки бывал то трогательным, то веселым, то смелым, потому ли, что сам Гейст был сострадателен, эта история вызывала в нем не отвращение, а чувство безмерной печали.
Однажды вечером, во время антракта между двумя отделениями концерта, девушка рассказала ему всю свою жизнь. Она ‹›ыла почти уличным ребенком. Отец ее, скрипач, играл в оркестрах маленьких театров. Мать сбежала из-под супружеского крова, покинув ее совсем малюткой. Жильцы различных жалких меблированных комнат при случае заботились о ней. Она никогда не испытывала настоящего голода, никогда не ходила в настоящих лохмотьях, но безнадежная нищета не отпускала ее ни на минуту. Отец научил ее играть на скрипке. Иногда он напивался, кажется без особого удовольствия, стараясь только забыть изменницу. Когда, разбитый параличом, он свалился во иремя концерта в пролет лестницы в мюзик-холле, она присоединилась к группе Цанджиакомо. В настоящее время отец ее находится в госпитале для неизлечимо больных.
— А я вот здесь, — закончила она свой рассказ. — Если я когда-нибудь брошусь в воду, ни одной живой душе не будет до лого дела.
Тогда Гейст сказал, что, если бы она хотела покинуть мир, она могла бы, по его мнению, сделать это несколько иным способом.
Она посмотрела на него внимательно. Недоумение придавало ее лицу наивное выражение.
Это случилось во время одного из антрактов. Она сошла на jtot раз вниз без понукания и щипков отвратительной жены Цанджиакомо. Трудно допустить, чтобы ее пленили широкий открытый лоб и длинные рыжие усы ее нового друга. «Новый друг» — определение не точное. До сих пор у нее никогда не было друга, и ощущение этой изливавшейся на нее дружбы волновало ее уже одной своей новизной. Кроме того, всякий не походивший на Шомберга человек казался ей уже привлекательным. Трактирщик пугал ее: в течение дня, пользуясь тем, что она жила в самой гостинице, а не в «павильоне» с остальными «артистками», он бродил вокруг нее молча, с пылающими под широкой бородой щеками; или же он настигал ее сзади в темных закоулках и пустых коридорах с тихими таинственными нашептываниями, которые, несмотря на свой явный смысл, умудрялись сильно отдавать безумием.
Спокойные и вежливые манеры Гейста уже из одного контраста доставляли ей особенное удовольствие и восхищали ее. Она никогда еще не видала ничего подобного. Если ей и случалось встречаться с добротой, то никогда в жизни не приходилось иметь дела с формами простой учтивости. Это интересовало ее даже с точки зрения нового переживания — переживания не вполне понятного, но, безусловно, приятного.
— Я говорю вам, что они сильнее меня, — повторяла она иногда с беспечностью, но чаще безнадежно качая головой.
Сама собою разумеется, что она была положительно без гроша. Бродившие вокруг «чернокожие» наводили на нее ужас. Она не имела точного представления о том уголке земного шара, в котором находилась. Оркестр привозили обыкновенно с парохо да прямо в гостиницу, где и запирали вплоть до отъезда на дру гом судне. Она не запоминала слышанных ею имен.
— Скажите мне еще раз, как вы называете это место? — спрашивала она Гейста.
— Су-ра-бай-я, — произносил он раздельно.
При звуках этих диких слогов он читал уныние во взгляде, которого она не отводила от его лица.
Он не мог не чувствовать к ней жалости. Он посоветовал ей обратиться к консулу, но давал этот совет для очистки совести и без убеждения. К консулу? Она никогда о нем не слыхала. К чему это могло повести? Где он находится? Что он может сделать? А когда он ей сказал, что консул мог добиться ее отправки на родину, она поникла головой.
— Если бы я там очутилась, что бы я стала делать? — прошептала она с такой верной интонацией, с таким трогательным выражением — очарование ее голоса оставалось неизменным даже в шепоте, — что Гейст при виде неприкрашенной наготы этого жалкого существования почувствовал, как мираж человеческой солидарности рушится в его глазах.
Они оставались лицом к лицу посреди нравственной пустыни, более бесплодной, нежели пески Сахары, без малейшей тени, в которой можно было бы отдохнуть, без единого ручейка, у которого можно было бы освежиться. Она немного наклонилась над столиком, тем самым столиком, за которым они сидели в свою первую встречу, и среди неясных впечатлений, где единственно рельефным оставалось воспоминание о мостовых тех улиц, на которых протекало ее детство, среди уныния и смутной боязни жизни, в которые повергали ее бессвязные, сбивчивые и незаконченные впечатления ее путешествий, она быстро проговорила, как говорят в полном отчаянии:
— Вы, вы что-нибудь сделайте! Вы — джентльмен. Не я заговорила с вами первая, не правда ли? Вы подошли и заговорили со мною, когда я вот там стояла. Что заставило вас сделать это? Это мне все равно, но вы должны что-нибудь сделать.
Ее манера была в одно и то же время строгой и умоляющей — я бы сказал, страстной, хотя голос ее едва был слышен, страстной до такой степени, что это могло привлечь внимание окружающих. Гейст нарочно громко рассмеялся. Она почти задохнулась от негодования при этом грубом доказательстве бесчувствия.
— В таком случае, что же вы хотели сказать словом «приказывайте»? — спросила она почти шипящим голосом.
Что-то в пристальном и серьезном взгляде Гейста и спокойно произнесенное им слово: «Решено!» — успокоили ее.
— Я недостаточно богат, чтобы вас купить, — продолжал он с удивительно спокойной улыбкой, — даже если бы это было возможно; но я всегда могу вас украсть.
Она смотрела на него, словно стараясь разгадать сложный и таинственный смысл его слов.
— А теперь уходите, — быстро проговорил он, — и старайтесь улыбаться, уходя.
Она повиновалась неожиданно быстро, и, так как у нее были прекрасные зубы, эта машинальная улыбка по принуждению вышла радостной и сверкающей. Гейст был поражен.
«Неудивительно, — внезапно подумал он, — что женщины так хорошо умеют обманывать мужчин. Это у них врожденная способность; они, кажется, созданы с особым талантом лжи».
Например, эта улыбка, происхождение которой было ему так хорошо известно, дала ему какое-то ощущение теплоты, какую — то жажду жизни, до тех пор совершенно ему незнакомые.
Молодая скрипачка встала из-за столика и присоединилась к остальным «дамам из оркестра». Они группами возвращались на эстраду, подгоняемые отвратительной супругой Цанджиакомо, которая, казалось, с трудом удерживалась, чтобы яростно не толкать их в спину. Цанджиакомо следовал за ними со своей длинной, крашеной бородой, в своей слишком короткой куртке, и с сосредоточенным видом висельника, который ему придавали опущенная вниз голова и близко поставленные, беспокойные глаза. Он взошел на эстраду последним, повернулся, показав публике свою лиловатую бороду, и ударил по пюпитру смычком. Гейст содрогнулся от ожидания ужасающего шума, который тотчас же раздался, дерзкий и неумолимый. В конце эстрады пианистка, обратив к публике свой жестокий профиль, колотила по клавишам, откинув назад голову и не глядя в ноты.
Гейст не мог перенести этого адского шума. Он вышел, преследуемый мотивом чего-то вроде венгерского танца. В населенных каннибалами лесах Новой Гвинеи, где происходили его самые захватывающие приключения, было, по крайней мере, тихо. А между тем сегодняшнее приключение по своему характеру и независимо от своего практического осуществления требовало больше решимости и хладнокровия, нежели все те, с которыми он до сих пор имел дело.
Проходя между гирляндами фонариков, он с сожалением вспомнил о мраке и мертвой тишине лесов, окаймляющих бухту Гельвинк, — быть может, наиболее дикое место из всех прибрежных мест, наиболее опасное, наиболее грозное. Под гнетом своих мыслей он пытался найти спокойствие и мрак в своей комнате, но и здесь они были не полны. Без сомнения, несколько ослабленные, но все еще раздражающие звуки оркестра доносились до его слуха. И он не чувствовал себя в безопасности даже в этой комнате, потому что чувство безопасности зависит не столько от внешних обстоятельств, сколько от нашей внутренней уверенности. Он даже не пробовал уснуть; он не расстегнул ни одной пуговицы на своей куртке. Он уселся на стул и задумался. В былое время, в тишине и одиночестве, он имел обыкновение думать трезво, иногда с большой глубиной, и разглядывать жизнь сквозь постоянно возрождающиеся миражи надежды, условные иллюзии и непобедимую веру в счастье.
Но теперь он был взволнован: что-то витало перед его мыс ленным взором, словно дымка — зарождавшаяся привязан ность, инстинктивная, еще неясная, к совершенно незнакомой женщине.
Постепенно вокруг него воцарилась тишина, настоящая ти шина; концерт кончился; публика разошлась. В концертном за ле потушили огни, и в павильоне, где после своей шумной ра боты почивали женщины, было темно. Гейст внезапно почувст вовал какое-то беспокойство во всем теле; эта жажда реакции была вполне законна после долгой неподвижности; он повино вался ей и бесшумно вышел на заднюю веранду и оттуда в прилегавший к ней сад. Потушенные фонари раскачивались на концах ветвей, словно высохшие плоды.
Он шагал взад и вперед в полной темноте, подобный спокойному и задумчивому привидению в белой одежде; в голове его роились совершенно новые, волнующие и соблазнительные мысли; он приучал свой ум к созерцанию своего намерения, надеясь, что, вглядываясь в него получше, он кончит тем, что признает его разумным и похвальным. Не сводится ли роль рассудка к тому, чтобы оправдывать темные желания, двигающие нашими поступками, побуждения, страсти, предрассудки, пороки и страхи?
Он понимал, что своим необдуманным обещанием он обязал себя к поступку, чреватому неисчислимыми последствиями. Потом он спрашивал себя, поняла ли девушка смысл его слов? Как это узнать? Его терзали сомнения. В это время, подняв голову, он увидел скользившую между деревьями белую тень. Это видение почти тотчас же исчезло, но он, без сомнения, не ошибся. Ему не особенно хотелось быть застигнутым вот так, бродящим ночью вокруг дома. Кто бы это мог быть? Ему не пришло в голову, что она также могла тщетно пытаться уснуть. Он пошел осторожно вперед. Белый призрак появился снова, и почти тотчас же исчезли все его сомнения относительно девушки и ее образа мыслей, так как он почувствовал, что она прижимается к нему, как это делают «просящие» всего мира. Ее шепот был так неясен, что он не понимал его смысла, но это не мешало ему быть глубоко взволнованным. Он не строил себе на ее счет иллюзий, но его скептический разум уступил переполненному сердцу.
— Успокойтесь, успокойтесь, — шептал он девушке на ухо.
Он отвечал объятием на ее объятие, сначала машинально, потом с возрастающим сознанием, что это человеческое существо страдает.
Тесно прижимая ее к себе, он чувствовал прерывистое дыхание ее груди; дрожь ее членов проникала в него, передавалась его телу, доходила даже до его сердца. И по мере того, как она затихала в его объятиях, его волнение возрастало, как будто во всем мире существовало только ограниченное число эмоций. Самая ночь, казалось, стала тише, спокойнее, и полнее — неподвижность неясных темных очертаний, которые их окружали.
— Все хорошо, — сказал он ей на ухо уверенным шепотом, чтобы успокоить ее, и снова обнял ее еще крепче.
Благотворное действие слов или жеста: он услышал тихий вздох облегчения, потом она заговорила с жаром: