Какая-то мысль, казалось, пробежала у него в голове. Он взглянул на молодую женщину.
— А вы, когда вы были также прижаты к стене… вам приходило в голову молиться?
Она не моргнула глазом, не дрогнула. Она только уронила следующие слова:
— Я не то, что называется «порядочная девушка».
— Вот это уклончивый ответ, — сказал Гейст после короткого молчания. — Одним словом, парень молился, и, после того как ‹›н признался мне в этом, я был поражен комизмом положения. Нет, не заблуждайтесь относительно смысла моих слов — я, разумеется, говорю не о его поступке. И даже представление о вечности, бесконечности и всемогуществе, приглашаемых для разоблачения заговора двух подлых португальских метисов, не способно рассмешить меня. С точки зрения просящего, опасность, которую надо было отвратить, представляла собою нечто вроде конца света — или еще хуже. Нет, что увлекло мое воображение, это то, что я, Аксель Гейст, самое отрешенное ото всего в мире существо, самый совершенный бродяга на земном шаре, равнодушный созерцатель житейских треволнений, именно я должен был ему попасться, чтобы сыграть роль посланника провидения. Я — человек неверующий и все презирающий…
— Вы хотите казаться таким, — перебила она своим прелестным голосом с ласковой интонацией.
— Нет, я таков от рождения, или по воспитанию, быть может. Я недаром сын моего отца, человека с картины. Я — целиком он — за исключением гениальности, таланта. И во мне еще менее гениальности, чем я было думал, потому что с годами даже презрение покидает меня. Ничто никогда не забавляло меня так, как этот случай, когда я внезапно призван был играть такую неправдоподобную роль. Один момент меня это очень развлекало. Я вытащил беднягу из угла, к которому он был притиснут, вы понимаете.
— Вы спасли человека ради забавы… Точно ли вы это хотите сказать? Только ради забавы?
— К чему этот подозрительный тон? — возразил Гейст. — Я полагаю, что мне неприятно было видеть это исключительное отчаяние. То, что вы называете забавой, явилось потом, когда я обнаружил, что представляю для него живое, осязаемое, воплощенное доказательство действительности молитвы. Это меня почти восхищало. И потом, разве я мог бы с ним спорить? Немыслимо возражать против такой очевидности, и, если бы я спорил, это имело бы такой вид, точно я хочу приписать всю заслугу одному себе. Его признательность была и без того прямо ужасающей. Забавное положение, а? Скука пришла потом, ког да мы жили вместе на его корабле. Я создал себе связь в минуту оплошности. Определить ее с точностью я бы затруднился. Мы каким-то образом привязываемся к людям, которым что-нибудь сделали. Дружба ли это? Я не знаю хорошенько, что это было такое. Я знаю только, что человек, завязавший связь, погиб. Се мя развращенности вошло в его сердце.
Гейст говорил легким тоном, с тем оттенком шутливости, который придавал пикантность всем его разговорам и, казалось, исходил из самой сущности его мыслей. Женщина, которая встретилась на его пути, умом которой он завладел, присутствие которой все еще удивляла его, с которой он не знал, как жить, это человеческое создание, такое близкое и в то же время такое загадочное, наполняло его более острым ощущением реальности, чем он когда-либо испытывал за всю свою жизнь.
Поставив локти на поднятые колени, Лена держала голову в руках.
— Вы устали сидеть здесь? — спросил Гейст.
Вместо ответа она слегка, почти незаметно повела головой.
— Почему такой серьезный вид? — продолжал он.
Он тотчас же подумал, что постоянная серьезность гораздо более переносима, нежели постоянная веселость.
— Впрочем, это выражение очень к вам идет, — добавил он не из дипломатии, а по искреннему убеждению. — И если я не вынужден приписывать его скуке, то буду сидеть и смотреть на вас до тех пор, пока вы не пожелаете уйти.
Это была правда. Он еще находился во власти нового очарования их совместной жизни, самолюбия, польщенного обладанием этой женщиной, — чувство, знакомое всякому мужчине, не перестававшему быть мужчиной. Глаза молодой женщины обратились к нему, остановились на нем, потом снова погрузились в более густую темноту у подножия прямых стволов, раскинутые кроны которых медленно собирали тени. Горячий воздух едва заметно дрожал вокруг ее неподвижной головы. Она не хотела на него смотреть из смутного опасения выдать себя. В самой глубине своего существа она ощущала непреодолимое желание отдаться ему полнее, каким-нибудь актом полного самопожертвования, но он, по-видимому, об этом нисколько не догадывался. Это был странный человек, не имевший потребностей. Она чувствовала на себе его взгляд и, так как он молчал, сказала с чувством неловкости, потому что никогда не знала, что может означать его молчание:
— Так вы жили с этим другом… с этим порядочным человеком?
— Это был прекрасный человек, — ответил Гейст с неожиданной быстротой. — Тем не менее наше товарищество было с моей стороны слабостью. Я нисколько не стремился к этому, но он не хотел меня отпустить, а я не мог сказать ему правду слишком резко. Он принадлежал к тем людям, которым ничего нельзя объяснить. Он был чрезвычайно чувствителен, и надо было иметь сердце тигра, чтобы оскорбить его нежные чувства слишком грубыми словами. Его ум походил на опрятную комнату, с белыми стенами и с полдюжиной соломенных стульев, которые он все время переставлял в различных комбинациях, но это были все те же стулья. Жить с ним было чрезвычайно легко, но он увлекался несчастной фантазией заняться этим делом — вернее, эта идея овладела им. Она вошла в эту скудно меблированную комнату, о которой я только что говорил, и уселась на всех стульях. Ничем нельзя было выжить ее — вы понимаете! Это означало обеспеченное богатство для него, для меня, для всех. В былое время, в минуты сомнений, через которые непременно проходит человек, решивший держаться вне нелепостей существования, я часто спрашивал себя, с преходящим ужасом, каким способом жизнь попытается справиться со мной? И вот — это-то и был избранный ею способ! Он вбил себе в голову, что ничего не может делать без меня. Неужели, говорил он, теперь я покину и разорю его? Кончилось тем, что в одно прекрасное утро — я спрашиваю себя, падал ли он на колени и молился ли в ту ночь? — в одно прекрасное утро я сдался.
Гейст резким усилием вырвал пучок высохшей травы и отбросил его прочь нервным движением.
— Я сдался, — повторил он.
Обратив к нему взгляд, не пошевельнувшись, с тем напряженным интересом, который он пробуждал в ее сердце и в ее уме, молодая женщина прочла на лице Гейста всю силу волновавших его чувств, но это выражение вскоре исчезло, сменившись мрачным раздумьем.
— Трудно устоять, когда все тебе безразлично, — заметил он. — Быть может, во мне есть доля каприза. Мне нравилось болтать глупые и вульгарные фразы. Никогда меня так не уважали на Островах, как когда я стал говорить на коммерческом жаргоне, как самый настоящий идиот. Честное слово, мне кажется, что одно время я пользовался несомненным почетом. Я играл свою роль с серьезностью первосвященника. Надо было быть лояльным по отношению к этому человеку. С начала до конца я был так всецело, так безупречно лоялен, как только мог. Я думаю, что он что-то смыслил в угле, и даже, если бы я заметил, что он ничего не смыслит — как это и было на самом деле — тогда… я не вижу, что бы я мог сделать, чтобы остановить его. Тем или другим способом, надо было оставаться лояльным. Истина, труд, честолюбие, даже любовь, быть может, только лишь марки в жалкой и достойной презрения игре жизни, но раз уж взял карты в руки, надо доигрывать партию. Нет, тень Моррисона не имеет оснований преследовать меня… Что случилось, Лена, скажите? Почему вы так широко открыли гла за? Вам дурно?
Гейст собирался вскочить на ноги; молодая женщина протя нула вперед руку, чтобы остановить его, и он остался сидеть, опершись на одну руку и пристально наблюдая появившееся на юном лице выражение тоски, словно Лене не хватало воздуха.
— Что с вами? — повторил он, чувствуя странное нежелание двинуться, прикоснуться к ней.
— Ничего.
Ее горло судорожно сжалось.
— О нет, это невозможно, какое имя вы назвали? Я плохо его расслышала.
— Какое имя? — повторил с удивлением Гейст. — Просто имя Моррисона. Так звали того человека, о котором я только что говорил. А дальше?
— И вы говорили, что он был вашим другом?
— Вы достаточно слышали, чтобы судить об этом лично. Вы знаете о наших с ним отношениях столько же, сколько знаю я сам. В этой части света люди судят по наружному виду, и нас считали друзьями, сколько я могу припомнить. Наружный вид… Чего можно еще желать большего, лучшего? Другого нельзя и требовать.
— Вы стараетесь оглушить меня словами, — воскликнула она, — Это не может вас забавлять.
— Конечно, нет. Это жаль. Быть может, это лучшее, что можно было бы сделать, — сказал Гейст тоном, который для него мог назваться мрачным. — Разве только еще забыть эту историю совершенно…
Легкая шутливость слов и тона вернулись к нему, как выработанная привычка, прежде, чем лоб его окончательно разгладился.
— Но почему вы на меня так пристально смотрите? О, я не жалуюсь и постараюсь не сплоховать. Ваши глаза…
Он смотрел ей прямо в глаза и в эту минуту положительно позабыл все, что касалось покойного Моррисона.
— Нет! — внезапно вскричал он. — Что вы за непроницаемая женщина, Лена, с этими вашими глазами! Глаза — это окна души, как сказал какой-то поэт. Этот парень был, несомненно, стекольщиком по профессии. Как бы то ни было, природа отлично позаботилась о застенчивости вашей души.
Когда он замолчал, молодая женщина взяла себя в руки и перевела дыхание. Он услыхал ее голос, изменчивое очарование которого было ему, как он думал, так хорошо знакомо, произносивший с непривычной интонацией:
— И этот ваш товарищ умер?
— Моррисон? Ну да, как я вам говорил, он…
— Вы мне этого никогда не говорили.
— Правда? Я думал, что говорил, или, вернее, я думал, что иы это должны были знать. Когда со мной говорят о Моррисоне, мне представляется невозможным, чтобы не знали, что он умер.
Она опустила ресницы, и Гейст с изумлением заметил в ее нице нечто вроде ужаса.
— Моррисон, — пробормотала она испуганным голосом. — Моррисон!
Голова ее поникла; Гейст не мог видеть ее лица, но по звуку се голоса понял, что по какой-то причине это избитое имя страшно ее поразило. «Может быть, она знала Моррисона», — подумал он. Но одно различие их происхождения делало это предположение совершенно неправдоподобным.
— Вот это удивительно, — сказал он, — разве вы уже слыхали это имя?
Она стала говорить отрывисто, словно борясь со страхом или с сомнением. Она действительно слышала об этом человеке, сказала она Гейсту.
— Невозможно, — заявил он решительно, — вы ошибаетесь. Вы не могли о нем слышать.
Он вдруг остановился, подумав о тщетности этих слов: с ветром не спорят.
— Уверяю вас, что я слышала о нем. Только в ту минуту я не знала, я не могла догадаться, что речь шла о вашем компаньоне.
— Речь шла о моем компаньоне, — медленно повторил Гейст.
— Нет, — сказала она с испуганным и почти таким же недоверчивым выражением, какое было у ее спутника. — Нет, говорили о вас; только я этого не знала.
— Кто «говорили»? — спросил Гейст, возвышая голос. — Кто говорил обо мне? Где?
С этими словами он поднялся и стоял перед нею на коленях. Головы их были теперь на одном уровне.
— Это было в том городе, в гостинице. Где бы это могло быть иначе? — ответила она.
Мысль о том, что о нем могли говорить, всегда казалась странной Гейсту с его очень простым представлением о себе. С минуту он был так удивлен, как если бы увидел себя среди людей в виде беглой тени. У него была полусознательная иллюзия, что он стоит выше сплетен Островов.
— Но вы сейчас сказали, что говорили о Моррисоне, — сказал он молодой женщине небрежным тоном, снова опускаясь на пятки. — Странно, что вы могли слышать чьи бы то ни было разговоры. У меня было впечатление, что вы никогда никого не видели иначе, как с высоты эстрады.
— Вы забываете, что я не жила с другими женщинами, — сказала она. — После завтрака и после обеда они возвращались в павильон, а меня заставляли оставаться с шитьем или с чем я хотела в той комнате, где разговаривали.
— Я об этом не подумал. Между прочим, вы так мне и не сказали, кто «говорили»?
— Это мерзкое животное с красной физиономией, — сказала она со всей силой отвращения, которое наполняло ее при одной мысли о трактирщике.
— О, Шомберг, — прошептал Гейст равнодушно.
— Он говорил с патроном… то есть с Цанджиакомо… Он заставлял меня сидеть тут же. Иногда эта дьявольская женщина не давала мне уйти. Я говорю о мадам Цанджиакомо.
— Я так и думал, — проговорил Гейст. — Она любила тиранить вас всяческими способами. Но что действительно странно, это, что трактирщик говорил Цанджиакомо о Моррисоне. Насколько я помню, он не часто имел дела с Моррисоном. Есть очень много людей, которых он знал гораздо лучше.
Молодая женщина слегка вздрогнула.
— Это единственное имя, которое я от него слышала. Я старалась держаться возможно дальше от них, на противоположном конце комнаты, но когда это животное принималось рявкать, я не могла его не слышать. Я хотела бы никогда ничего не слышать. Если бы я встала, чтобы выйти из комнаты, не думаю, чтобы женщина убила меня, но она побила бы меня. Она бы мне грозила, она осыпала бы меня бранью. Эти люди, их ничто не останавливает, когда они чувствуют, что вы беззащитны. Я не знаю, как это выходит, но дурным людям, настоящим дурным, которые причиняют зло, я не умею противиться. Вы знаете, как они умеют раздавить… О да, я боюсь злобы!
Гейст наблюдал смену выражений на лице Лены. Он поддержал ее с искренним сочувствием и незаметной иронией:
— Я отлично понимаю. Вам нечего извиняться в вашей способности чувствовать злобу. Я отчасти такой же, как вы.
— Я не очень храбрая, — вздохнула она.
— О, я и сам не знаю, что бы я делал и как бы себя чувствовал перед существом, которое представлялось бы мне воплощением зла. Вам нечего стыдиться.
Она вздохнула, подняла глаза с бледным и наивным взглядом и робко прошептала:
— Вы как будто не хотите знать, что он говорил?
— Об этом бедном Моррисоне? Это не могло быть что-нибудь очень плохое, потому что бедный парень был сама невинность. Впрочем, он умер, как вы знаете, и теперь ничто не может ему повредить.
— Но я же вам говорю, что трактирщик говорил о вас, — вскричала она. — Он говорил, что компаньон Моррисона начал с того, что высосал из него все, что можно было высосать, и потом… потом… что он его все равно что убил… послал куда-то умирать.
— И вы этому поверили? — спросил Гейст после глубокого молчания.
— Я не подозревала, чтобы это сколько-нибудь касалось мае… Шомберг говорил об «одном шведе». Как могла я угадать? Только когда вы начали мне рассказывать, как вы сюда попами…
— Теперь вы имеете объяснение.
Гейст принуждал себя говорить спокойно.
— Так вот какое освещение придавалось этому делу, — прошептал он.
— Он уверял, что об этом знают здесь решительно все, — добавила молодая женщина, задыхаясь.
— Любопытно, что это способно причинять боль, — вздохнул Гейст, говоря с самим собой. — А между тем боль налицо. Приходится думать, что я такой же безумец, как и «все», которым известна эта история и которые, без сомнения, верят ей. Не припоминаете ли вы чего-нибудь еще? — спросил он с насмешливой вежливостью, — Я часто слышал о том, насколько в моральном отношении выгодно видеть себя таким, каким представляешься постороннему глазу. Будем продолжать расследование. Не можете ли вы припомнить еще что-нибудь такое, что «знают решительно все»?
— Ах, не смейтесь, — взмолилась она.
— Смеюсь? Я? Уверяю вас, я не сознавал, что смеюсь. Я не хочу спрашивать вас, верите ли вы версии трактирщика. Вы должны знать цену человеческим суждениям.