Дуэль. Победа. На отмелях. (Сочинения в 3 томах. Том 3) - Джозеф Конрад 32 стр.


Она разжала руки, сделала неопределенное движение, затем снова сложила их. Протест? согласие? неужели она больше ничего не скажет? Для Гейста было облегчением услышать удивительный теплый голос, одна интонация которого согревала, очаровывала, побеждала сердце.

— Я слышала, как он рассказывал эту историю прежде, чем мы с вами познакомились. Потом она совсем вылетела у меня из головы. Все вылетело у меня из головы в то время, и я была этим счастлива. Это было для меня началом новой жизни с вами… вы это хорошо знаете. Я хотела бы забыть и то, кем я была. Это было бы еще лучше; но, по правде говоря, это мне почти удалось.

Он был растроган звуком ее последних слов. Казалось, что она совсем тихо говорила о каком-то чудесном очаровании, таинственными словами, обладавшими глубоким смыслом. Он подумал, что, если бы она говорила на каком-нибудь незнакомом наречии, она очаровала бы его одной красотой этого голоса, который заставлял предполагать в ней бездну мудрости и чувства.

— Но, — продолжала она, — это имя, по всей вероятности, запечатлелось у меня в памяти и, когда вы его произнесли…

— Оно разрушило волшебство, — пробормотал он со злобным разочарованием, как будто обманувшись в какой-то надежде.

Со своего немного возвышенного места молодая женщина разглядывала этого человека, от которого она теперь всецело за висела; до сих пор она никогда не чувствовала этого так ясно, потому что никогда не представляла себя рука об руку с ним между пустынями земли и неба. Что будет, если он устанет от своей ноши?

— Впрочем, никто никогда не верил этой истории!

Гейст вышел из своего молчания с резким повышением го лоса, от которого молодая женщина широко раскрыла свои пристальные глаза, что придало ей глубоко изумленный вид. Но это было чисто механическое впечатление, потому что она не была ни удивлена, ни озадачена. По правде говоря, сейчас она понимала его лучше, чем когда-либо с тех пор, как впервые увидала его.

Он презрительно засмеялся.

— Где у меня голова? — вскричал он. — Как будто мне есть дело до того, чему кто бы то ни было верил от сотворения мира и до страшного суда!

— Я еще никогда не слыхала, чтобы вы смеялись, — заметила она, — А сегодня это с вами случается во второй раз.

— Это потому, что раз пробита такая брешь, какую вы пробили в моей душе, все слабости находят для себя открытую дорогу: стыд, гнев, нелепое возмущение, глупые страсти… и глупый смех также. Я спрашиваю себя, как вы его поняли?

— Разумеется, это не был веселый смех, — сказала она, — Но почему вы рассердились на меня? Вы жалеете, что отняли меня у этих негодяев? Я говорила вам, кто я; да вы это и сами знали.

— Боже великий! — прошептал он, овладевая собой. — Уверяю вас, что я видел дальше ваших слов. Я видел множество вещей, о которых вы даже не подозреваете еще; но вы не из тех, которых можно всецело понять.

— Чего же вы хотите еще?

Он помолчал немного.

— Невозможного, без сомнения, — проговорил он очень тихо, конфиденциальным тоном, сжимая руку молодой девушки, которая осталась неподвижной в его руке.

Гейст тряхнул головой, словно для того, чтобы прогнать свои мысли; потом прибавил громче и более легким тоном:

— Не меньше этого. Но не думайте, что я не умею ценить того, что имею. Конечно, нет! Я потому-то и не могу считать обладание достаточно полным, что ценю его так высоко. Я неблагоразумен, я знаю. Вы больше ничего не сможете держать про себя… в будущем…

— Да, это верно, — прошептала она, отвечая на его пожатие, — хотела бы только дать вам что-нибудь большее или лучшее, дать вам все, чего вы только можете желать.

Он был тронут искренностью этих простых слов.

— Я скажу вам, что вы можете сделать… скажите мне, бежали бы вы со мной, как вы это сделали, если бы знали, о ком говорил этот идиот-трактирщик? Убийца… всего только!

— Но я вас в то время совсем не знала! — вскричала она. — И я была не так глупа, чтобы не понять того, что он говорил. Ото не было убийство! Я этому никогда не верила.

— Что могло заставить его выдумать такую гадость? — воскликнул Гейст. — Он имеет вид глупого животного. И он действительно глуп. Как он ухитрился придумать эту маленькую историйку? Разве у меня наружность преступника? Разве на моем пице можно прочитать злостный эгоизм? Или же это настолько свойственное человечеству преступление, что его можно приписывать первому встречному?

— Это не было убийство! — горячо настаивала она.

— Я знаю. Я понимаю. Это было хуже. Что же касается того, чтобы убить человека, — а по сравнению с этим, это было бы приличным поступком — ну так… этого я никогда не делал.

— Почему бы вы могли это сделать? — спросила она испуганным голосом.

— Мое дорогое дитя, вы не знаете, какого рода жизнь я вел в неизведанных странах, в диких местностях; трудно дать вам об jtom понятие. Есть люди, которые никогда не находились в таких затруднительных положениях, как я, и которые вынуждены были… проливать кровь, как говорится. Самые дикие страны заключают в себе добычу, прельщающую некоторых людей, но у меня не было никакой цели, никаких планов… Не было даже такой стойкости ума, которая сделала бы меня слишком упрямым. Я только «перемещался», тогда как другие, быть может, куда-нибудь «направлялись». Полное безразличие в отношении путей и целей делают человека некоторым образом более добродушным. Я не могу по совести сказать, что никогда не дорожил, не скажу жизнью — я всегда презирал то, что так называется, — а своей собственной жизнью. Я не знаю, это ли называется храбростью, но я в этом сильно сомневаюсь.

— Вы не храбры? Вы? — возразила она.

— Право, не знаю. Не тою храбростью, которая всегда держит оружие в руках; потому что я никогда не хотел употреблять никакого оружия в столкновениях, в которых иногда оказываешься замешанным самым невинным образом. Разногласия, толкающие людей на убийство, как и все их действия, самые жалкие, самые презренные мелочи… Нет, я ни разу не убил человека, ни разу не любил женщины… даже в мечтах, даже во сне…

Он поднес руку молодой женщины к своим губам и поцеловал; она немного приблизилась к нему. Он удержал ее руку в своей.

— Убийство… любовь… самые сильные завоевания жизни над человеком. Я не испытал ни того, ни другого. Простите же мне все, что может казаться вам неуклюжим в моем поведении, невыразительным в моих словах, неловким в моих молчаниях.

Он волновался с некоторым стеснением, немного разочарованный манерой своей подруги. Тем не менее он не был ею недоволен и чувствовал, что в эту минуту глубокого спокойствия, держа ее руку в своей руке, он достиг более полного общения с нею, чем когда бы то ни было. Все же у него еще оставалось ощущение чего-то неполного, незаконченного между ними, чего, казалось, ничто не сможет никогда победить — роковое несовершенство, которое все дары природы превращает в миражи и западни.

Вдруг он с гневом стиснул ее руку. Ровность его характера, его шутливость, рожденные из презрения и доброты, рушились с потерею его горькой свободы.

— Вы говорите, не убийство! Я думаю. Но когда вы только что заставили меня рассказывать, когда я произнес это имя, когда вы поняли, что эти ужасы были сказаны обо мне, вы выказали странное волнение. Я ею хорошо видел.

— Я была несколько поражена, — сказала она.

— Низостью моего поведения? — спросил он.

— Я не позволила бы себе судить вас в чем бы то ни было.

— Правда?

— Это было бы то же самое, как если бы я осмелилась судить все существующее.

Свободной рукой она сделала жест, одним движением обнимавший небо и землю.

Наступило молчание, которое прервал наконец Гейст:

— Я! Я причинил смертельное зло моему бедному Моррисону! — вскричал он. — Я, который не решался оскорбить его чувства! Я, который уважал их до безумия! Да, до этого безумия, разрозненные развалины которого вы видите вокруг бухты Черного Алмаза. Что я мог сделать? Он упорствовал в своем желании видеть во мне своего спасителя; у него на языке постоянно была вечная признательность, так что его благодарность заставляла меня сгорать со стыда. Что я мог сделать? Он хотел расплатиться со мной этим проклятым углем, и мне пришлось принимать участие в его игре, как мы принимаем участие в играх ребенка в детской. Я бы не подумал огорчить его, как не подумал бы огорчить ребенка. Зачем говорить обо всем этом? Разумеется, люди не могли понять истинной сущности наших отношений. Но к чему им было вмешиваться? Убить моего старика Моррисона! Да было бы менее преступно, менее низко — я не говорю о том, что это было бы менее трудно — убить человека, чем обмануть его таким образом. Вы понимаете?

Она несколько раз с уверенностью кивнула головой. Глаза Гейста искали ее лица, готовые наполниться нежностью.

— Но я не сделал ему ничего дурного, — сказал он. — К чему же тогда ваше волнение? Вы сознаетесь только, что не позволили бы себе судить меня.

Она обратила на него свой серый, затуманенный, неопределенный взгляд, в котором нельзя было прочесть ничего, кроме удивления.

— Я сказала, что не могла, — прошептала она.

Шутливость тона плохо скрывала раздражение Гейста.

— Какая же сила кроется в плохо расслышанных словах — потому что вы не слушали с особым вниманием, не так ли? Что но были за слова? Какое усилие извращенного воображения вызвало их на лживом языке этого идиота? Если вы постараетесь их припомнить, быть может, они убедят и меня?

— Я не слушала, — возразила она. — Какое мне было дело до того, что он рассказывал неизвестно о ком? Он говорил, что никогда не бывало более нежных друзей, чем вы оба, а потом, когда вы высосали все, что хотели, и когда он вам надоел, вы отправили его умирать на родину.

Негодование и другое, более смутное чувство звучали в ее чистом, чарующем голосе. Она внезапно замолчала и опустила свои длинные, черные ресницы с усталой подавленностью и смертельной тоской.

— В сущности говоря, почему вам не могло надоесть это… общество или какое-либо другое? Вы ни на кого не похожи… и эта мысль сразу сделала меня несчастной; но, право, я никогда не думала о вас плохо. Я…

Резким движением Гейст отбросил руку, которую держал, и оставил Лену. Он снова потерял самообладание. Он стал бы кричать, если бы это было в его характере.

— Нет, эта планета была, должно быть, создана, чтобы снабжать клеветою всю Вселенную! Я противен самому себе, словно провалился в зловонную яму. Фу!.. А вы… все, что вы находите сказать, это, что вы не хотите меня судить, что вы…

Она подняла голову, хотя Гейст и не повернулся к ней.

— Я не верю ничему дурному о вас, — повторила она. — Я бы не могла…

Он сделал движение, словно говорившее: «Довольно!»

В его душе и в его теле происходила нервная реакция нежности. Внезапно он почувствовал к ней ненависть. Но только на мгновение. Он вспомнил, что она красива и — что еще важнее, — что в интимной жизни она обладает особой привлекательностью. Она обладала секретом личности, которая вас волнует… потом ускользает от вас.

Он поднялся одним прыжком и принялся ходить взад и вперед. Скоро его скрытая ярость рушилась, как развалившееся здание, оставив в нем пустоту, тоску и раскаяние. Он упрекал в душе не молодую женщину, а саму жизнь, эту ловушку, в которую он чувствовал себя пойманным, самую банальную из всех существующих, этот заговор из заговоров, который он ясно угадывал, не находя в то же время ни малейшего утешения в ясности своего ума.

Он повернул кругом, воротился к молодой женщине и опу стился рядом с нею на землю. Прежде чем она успела сделать движение или хотя бы повернуть к нему голову, он обнял ее и поцеловал в губы. Он почувствовал горечь скатившейся на них слезы. Он еще никогда не видел ее плачущей. Это было новым призывом к его нежности, новым очарованием. Молодая жен щина посмотрела вокруг, отодвинулась и отвернула лицо. Она сделала рукою повелительный жест, чтобы освободиться, но Гейст не послушался его.

V

Когда она снова открыла глаза и села, Гейст быстро вскочил и поднял ее пробковый шлем, который откатился в сторону. Она приводила в порядок распустившиеся волосы, заплетенные в две тяжелые черные косы. Он подал ей шлем, ни слова не говоря, как человек, который боится собственного голоса. Потом сказал очень тихо:

— Теперь нам лучше сойти вниз…

Он протянул руку, чтобы помочь молодой женщине подняться. Он хотел улыбнуться, но отказался от этого, увидев вблизи неподвижное лицо Лены, в котором отражалась бесконечная усталость. Чтобы вернуться к лесной тропе, им надо была снова пройти по тому месту, откуда было видно море. Эта пылающая и пустая бездна, это жидкое и волнующееся сверкание, ужасающая резкость света заставляли ее сожалеть о дружественной ночи с ее звездами, застывшими в неподвижности под какими-то суровыми чарами, о темном бархатном небе и глубокой таинственной тени моря, которая приносит покой утомленным дневною работой сердцам. Она поднесла руку к глазам. За ее спиной Гейст тихонько произнес:

— Пойдем, Лена.

Она молча шла вперед. Гейст напомнил ей, что они еще никогда не выходили в самую жаркую пору дня. Он боялся, как бы это ей не было вредно. Его заботливость обрадовала и успокоила молодую женщину. Она почувствовала, что становится понемногу самой собой: бедной лондонской девушкой, музыкантшей из оркестра, спасенной от унижений, от гнусных опасностей жалкого существования человеком, подобного которому не встречалось, не могло встретиться во всем мире. Она чувствовала это с радостью, со стыдливостью, с внутренней гордостью… и со странным сжиманием сердца.

— О, я не боюсь жары, — сказала она решительно.

— Разумеется. Но не надо забывать, что вы не тропическое растение.

— Вы тоже не родились в этих краях, — возразила она.

— Нет, и, быть может, даже не обладаю вашей бодростью. Я растение пересаженное. Пересаженное! Мне следовало бы скачать «вырванное с корнем» — состояние противоестественное, но человек способен все перенести.

Она обернулась, чтобы взглянуть на него, и увидела улыбку на его губах. Гейст посоветовал ей придерживаться лесной троны, глухой, заснувшей и удушливой, но все же наполовину затененной. Время от времени им видна была старая просека угольного общества, залитая ярким светом, со своими черными обугленными стволами, стоявшими без тени, жалкими и мрачными. Они направились прямо к бунгало. Им показалось, что они заметили на веранде мелькавшую фигуру Уанга. Впрочем, молодая женщина не была уверена в том, что видела какое-либо движение, но у Гейста не было никаких сомнений.

— Уанг поджидает нас. Мы запоздали.

| — Вы думаете, что это был он? Мне одну секунду казалось, что я вижу что-то белое, потом оно исчезло.

— Вот именно… он исчезает… это чрезвычайно удивительная особенность этого китайца.

— Они все такие? — спросила она с любопытством тревожной наивности.

— Не все с таким совершенством, — сказал Гейст.

Он с радостью заметил, что прогулка не слишком утомила его подругу. На ее лбу капельки испарины казались каплями росы на свежем лепестке цветка. Он со все возрастающим восхищением смотрел на сильный и грациозный силуэт, на крепкие и гибкие формы.

— Отдохните четверть часика, а потом мистер Уанг накормит нас, — сказал он.

Они нашли стол накрытым. Когда они вышли, чтобы сесть к столу, Уанг бесшумно материализовался, без зова, и исполнил свои обязанности. Как только они кончили есть, китайца больше не стало.

Глубокая тишина висела над Самбураном, тишина тропического зноя, который кажется наполненным мрачными предсказаниями, как сосредоточенность пламенной мысли. Гейст остался один в большой комнате и взял в руки книгу. Молодая женщина удалилась к себе. Гейст сел под портретом своего отца и ужасная клевета подкралась исподтишка к его мысли. Он снова ощутил на губах противный горький вкус, напоминавший вкус некоторых ядовитых веществ. Ему хотелось плюнуть на пол, инстинктивно, просто от отвращения, вызванного этим физическим ощущением. Но он тряхнул головой. Он больше не узнавал себя: он не имел обыкновения воспринимать таким образом умственные впечатления и переводить их в жесты телесного волнения. Он нетерпеливо подвинулся на стуле и обеими руками поднес книгу к глазам. Это было сочинение его отца. Он раскрыл его наугад, и взгляд его упал на середину страницы; Гейст-отец писал в многочисленных произведениях на всевозможные темы: о пространстве и о времени, о животных и о планетах; он анализировал мысли и поступки, улыбки и нахму ренные брови людей, гримасы их агонии. Сын читал, углубляясь в себя, изменяя выражение своего лица, как если бы оно нахо дилось под взглядом автора, очень ясно ощущая присутствие портрета справа от себя, немного повыше головы; это было странное присутствие в тяжелой раме, на подвижной стенке из циновок, с этим выражением изгнанника и в то же время вполне довольного человека, отчужденного и вместе с тем повели тельного.

Назад Дальше