— К вашим услугам, — заторопился прапорщик, возбужденный близостью круглого колена брюнетки, которое она, видимо нечаянно, прижала к его ноге.
Хотя прапорщику было от этого мучительно стыдно, но помимо стыда его существо охватило новое, еще незнакомое ему, но удивительно острое и сладостное чувство.
— Ну, миленький, значит, едем, — повторила брюнетка и, на ходу раскланявшись с остающимися, вышла в сопровождении прапорщика.
— И ввергла младенца непорочна во ад сатанинский… — услышал за собой Клаус рявкающий бас Недоброво.
— Куда прикажете? — осведомился шофер.
— На Таганрогский, шестьдесят два, — приказала брюнетка, притягивая к губам голову беспомощного от стыда и счастья Клауса. — Надеюсь, деточку не поставят в угол, если он не переночует дома?
Сладкая радость горячим клубком подкатила к сердцу юноши, и он, весь дрожа от предчувствия любви, стал робко целовать длинные и пахнущие духами пальцы женщины.
— А у котика есть деньги расплатиться с шофером и с Неточкой? — осторожно, но с некоторой дозой интереса спросила Анна Аркадьевна, ласково трепля волосы лобызавшего ее руки Клауса.
Эти слова заставили вздрогнуть оскорбленного в своих чувствах Клауса. Как тогда на параде, глядя на генерала Деникина, так и теперь он страдал почти физически. «Господи! И зачем в эту минуту такие пошлые и гадкие слова!» — подумал он.
Утро было пасмурное и неясное. Серые неровные тени шли от полузадернутого шторой окна. Сумеречный, словно недовольный рассвет медленно поднимался над Ростовом. Город еще спал, тишина царила над домами.
Клаус открыл глаза и, приподнимая с подушек голову, недоуменно оглянулся по сторонам. Незнакомые темные с золотом обои, высокий лепной потолок, небольшой трельяж и расписанная цаплями и лягушками ширма, на которой небрежно висела второпях переброшенная дамская сорочка. Смятый чулок, рассыпанные шпильки на полу и стул с нагроможденной на нем одеждой и бельем… Прапорщику стало неловко, и он, припоминая минувшую ночь, малодушно закрыл глаза, боясь пошевельнуться и этим обнаружить свое пробуждение. Стыд и раскаяние все сильнее охватывали Клауса. Рядом с ним кто-то сонно засопел и грузно повернулся. Клаус съежился и осторожно отодвинулся.
— Котик, не спишь? — услышал он сонное бормотание сбоку.
Сердце прапорщика екнуло, и, ничего не отвечая, он ровно и спокойно задышал. Так прошло несколько минут. Было тихо, его соседка, видимо, снова уснула.
Клаус чуть приоткрыл глаза и, скосив их, посмотрел вправо.
«Боже мой, какая некрасивая, старая… Неужели это Анна Аркадьевна? Какая перемена, — с удивлением подумал прапорщик. — Она. Но какая противная, — содрогаясь думал он, продолжая наблюдать за лицом спавшей женщины, — как это я вчера не заметил, — морщась, повторил про себя Клаус, почти враждебно разглядывая мелкую сеть ясно выступивших вокруг глаз морщин и темные расплывшиеся за ночь пятна от дочерна насурьмленных ресниц. — Так, так тебе, дурак, мальчишка, — повторял Клаус, издеваясь над собою. — Вот тебе и «утро первой любви», скотина…»
Клаусу до боли стало стыдно своего позорного падения. Сейчас, кажется, решительно все дал бы он за то, чтобы очутиться в своей жесткой юнкерской кровати, подальше от этих аистов и этой чужой и противной женщины.
— А, проснулся, котик, — вяло шевеля губами, проговорила Анна Аркадьевна и перевела глаза на большие стенные часы: — О, как рано, всего только четыре часа. Спи, котик, спи, поцелуй свою киску и баиньки.
Голос ее, осипший от вина, папирос и почти бессонной ночи, звучал хрипло и неясно.
«Фу, какая противная, гадкая, и говорит-то не по-человечески», — подумал Клаус.
— Я хочу идти, — не глядя на нее, выдавил он.
— Отчего? Еще же так рано, — удивилась Анна Аркадьевна.
— Мне надо, я ухожу… — настойчиво повторил прапорщик.
— Куда надо? Это что еще за фантазии? Ложись, глупенький, я расскажу тебе сказочку, — и она обняла приподнявшегося прапорщика.
Клаус вздрогнул и, не ответив на слова Анны Аркадьевны, стал одеваться.
Несколько секунд женщина холодными, пустыми глазами следила за ним, потом, словно в чем-то убедившись, вскочила и, бесстыдная и разъяренная, вся трясясь от злобы и оскорбления, выкрикнула, вернее, выплюнула:
— Уходишь? Ты, сосунок паршивый, молокосос, тряпка! Противна, да? Противна теперь? Стыдно? Пошел вон отсюда вместе со своей невинностью и слезами!
Она выкрикивала безобразные площадные ругательства, багровея от злости. Не глядя на нее, Клаус быстро натянул сапоги и, пристегивая к поясу новенькую кобуру, старался не слушать ее.
Когда наконец он оделся и, натыкаясь на кресла, неловко пошел к двери, все еще не излившая своей обиды женщина подскочила к нему и, с ненавистью глядя на него в упор, крикнула:
— Деньги заплати сначала, шаромыжник проклятый…
Прапорщик, не глядя, нащупал в боковом кармане кучку смятых, несчитанных бумажек и поспешно, словно они жгли ему пальцы, опустил их на маленький столик.
Он спустился по лестнице. Ему казалось, что все, решительно все, весь мир — и люди, и стены, и холодная полутемная лестница — знают о его позоре.
— На чаек, ваше благородие, следует, — пробормотал полусонный швейцар, открывая парадные двери.
Клаус пошарил по карманам, везде было пусто. Все свои деньги он оставил наверху, у Анны Аркадьевны.
Прапорщик виновато улыбнулся и, пригнув голову и подняв плечи, быстро зашагал по безлюдным, начинавшим светлеть улицам.
ГЛАВА III
Станция и село Торговое были взяты с бою пехотными частями 2-й бригады генерала Кондзеровского, бронепоездом «Генерал Корнилов» и восемью сотнями Терской казачьей дивизии, обошедшей село с юго-запада. Упорно дравшиеся советские части, заметив обход фланга, пытались было сбить казаков, но малочисленная красная кавалерия, не приняв конной атаки терцев, на рысях отошла обратно к железной дороге, где под прикрытием пехотных частей спешилась и открыла огонь по медленно двигавшейся вперед казачьей лаве. Красные уходили, очищая село, но белые шли медленно, неуверенно, не нажимая на отступающих и не преследуя их. Слишком упорен был утренний бой, вызвавший огромное напряжение сил и утомивший обе стороны.
Изредка над лавой с мягким повизгиванием проносились одиночные пули, да со станции, куда осторожно продвигалась пехота Кондзеровского, оживленно стреляли пулеметы. У вокзала гулко взрывались склады со снарядами, дымно горели сараи с продовольствием. За околицей, по дороге, вставала желтая, густая пыль. Позади лавы на рысях с места на место переезжали две казачьи пушчонки, глухо тявкавшие на черную ленту отступавших. Снаряды не долетали, и молодой хорунжий, ругаясь, переводил вперед, ближе к лаве, свои орудия.
Казаки двигались молча, с серьезными напряженными лицами. Рядом с карим маштачком Николы, в нескольких шагах от него, на гнедой кобыле мелким понурым шагом ехал приказный Нырков.
Сотни неровной линией растянулись по полю. Левый, ушедший в степь фланг пытался охватить пылившие по дороге, уходившие в тыл обозы красных.
Внезапно гнедая кобылка Ныркова стала, замотала головой и вдруг задергалась, медленно валясь на бок. Из ее шеи, отливая на солнце маслянистым блеском, текла черная кровь. Нырков еле успел спрыгнуть и, не удержавшись, упал рядом с уже издыхающей лошадью.
Никола, не сознавая, зачем он это делает, задержал задрожавшего под ним маштачка и изумленно, со страхом следил за начинавшими стекленеть глазами лошади. Еще недавно живые, выразительные, они постепенно теряли блеск и покрывались каким-то налетом.
Есаул Ткаченко, следовавший вместе с вахмистром шагах в десяти позади сотни, подъехал к Ныркову, уныло распускавшему ремни и стаскивавшему седло с издохшей кобылы.
— Ну, чего задержался, не ломай линию фронта, — сердито буркнул Ткаченко, глядя на Николу.
Бунчук вздрогнул и дернул за повод коня. Маштачок весело рванулся вперед, к лаве. Никола беспомощно оглянулся. Рядом с ним, молча, не глядя на него, ехали казаки, насупившись, с бледными, плотно сжатыми губами. На крайнем фланге лавы неожиданно вспыхнула перестрелка. Николе было видно, как часть левофланговой сотни спешилась и, оставив под насыпью коноводов, рассыпалась в цепь.
Бронепоезд «Генерал Корнилов», дойдя до взорванного мосточка, беспомощно толокся взад и вперед по рельсам, лязгая железом и постреливая из своих «Канэ».
Со станции уже не отвечали. Дым по-прежнему крутился над домами, желтые языки пламени долизывали догоравшие сараи. Со стороны ушедших вперед дозоров скакал наметом казак. Это был Скиба. Подскакав к есаулу, запыхавшимся от быстрой езды голосом доложил:
— Станция впереди вся свободная, господин есаул. Урядник Никитин просят скорей сотню.
Есаул подстегнул своего каракового жеребца и, выскочив перед сотней, весело запел:
— Сотня, ррры-ы-сью, а-аарш, — и, пригнувшись к луке, спустя минуту радостно добавил: — Наметом… а-арш!
Третья сотня, а за нею и остальные сотни быстро поскакали к опустевшей станции по пыльной дороге, на которой грудами валялись стреляные гильзы да второпях разбросанное нехитрое солдатское барахло.
— Ты, Скиба, далече не заходи. Тут, гуторят, мужики все в большаках ходят. Пока заметишь, а они тебе из-за угла каменюкой башку проломят. Они, черти, вредные. Их бы плетями учить. Ишь, стервы, с хлебом-солью встречают, а их сыны супротив нас дерутся, — сказал приказный Нырков.
— Болтаешь зря, что они тебе худого сделали? — окрысился Скиба, — небось как есть-пить надо, так ты, словно телок, ласковый да смирный ходишь: дай, тетенька, поисть?..
— А они дают? Их, гадов, Христом богом, а они все — «нема», а как за кинжал хватишься — и каймаку, и хлеба, и всего накладут…
— Ну, коли за кинжал берешься, так тут тебе все дозволено. Бабы это самое, ух, как любят. Покель с нею ладком да мирком гуторишь, все не согласна, — сказал урядник Никитин.
— По согласию, значит… с кинжалом?.. — млея от восторга, залился счастливым смехом Нырков.
Казаки дружно загоготали, весело перемигиваясь и подталкивая один другого.
— Тьфу, кобели несытые… нету на вас кнута хорошего, — обозлился Скиба и под веселый смех и гоготанье товарищей быстро пошел через двор.
— И чего вы его, братцы, изобидели? — вступился за друга Никола.
— Э, милок, что ты понимаешь? Об этом ты, Миколка, ровно кутенок малый, правильного понятия не имеешь, — добродушно оборвал его Нырков. — Ты его, Скибу, насчет баб не слушай.
— Так он жену свою любит.
— Ну и дурак, — спокойно отрезал черномазый. — Хиба бабу можно любить? Любить следует коня.
— Верно. Баба что змея, только одежда другая, — подтвердил Нырков, поправляя вскипевший на огне котелок.
Никола покачал головой. Он вспомнил свою старую, измученную долгим непосильным трудом мать, ее вечно согнутую над работою спину.
— Не, дядько Нырков, неправда это.
Ему хотелось ласковыми и убедительными словами рассказать этим глубоко заблуждавшимся людям об их матерях, о сестрах, которые там, на Тереке, думают и заботятся о них. О своей слабой и больной старухе, трясущимися от слабости руками укладывавшей станичные подарки уходившему в поход сыну. О Прасковье, верной Жене Скибы. Много еще хотел сказать Никола. Но казаки, занятые вскипевшим чаем, не слушали его, да и сам Никола чувствовал, что его мысли, переданные жалкими и неверными словами, не всколыхнут этих огрубевших и обозленных людей.
ГЛАВА IV
Весело заливались молодые грудастые девки, звонко выкрикивая слова частушки…
Взявшись за руки и образовав круг, девки, слегка притоптывая, передвигались с места на место.
— Поют, — ухмыльнулся чистивший коня Нырков. И, переставая скрести, сказал: — Ох и скусные здесь девки, малина…
— А ты пробовал? — недоверчиво поднял голову лежавший на бурке вестовой есаула Горохов.
— Да вроде этого. Еще бы трошки, так да, довелось бы… — снова ухмыльнулся Нырков.
— А ну, сказывай… — пододвинулись к нему казаки.
— Да надысь, как все спать полегли, встал я это да и пошел под плетни, до ветру. Глядь, а из малой хаты, где хозяева спят, сношенька их тоже выскочила из сенец. Верть, круть, сюды-туды, я ее за грудки — цап. А она на меня смотрит так-то жалостливо, вся побелела, а слезы так и скочут. И чего-то говорит, а чего — и не разберу. Скоро так, словно со страху. Ну, думаю, наша…
— Ну? — замерли казаки.
— Вот тут-то, братики мои, конфуз и приключился… Дерг я за очкур, да не тот конец потянул. Пока я его распутлял, она как вскочит, да ходу. Так и убегла, — сокрушенно закончил Нырков.
— Хо-хо-хо, ха-ха-ха — залились хохотом довольные неудачей товарища казаки.
Казаки ближе придвинулись к Ныркову и, нехорошо улыбаясь, стараясь не глядеть друг на друга, о чем-то вполголоса заговорили…
Несколько секунд они, понижая голоса и озираясь по сторонам, торопливо совещались, затем, словно по команде, все враз стали расходиться, только цыгановатый казак, остановив спешившего к выходу приказного, опасливо спросил:
— Кто в двенадцать заступает?
Приказный подумал и весело махнул рукой:
— Миколка, Бунчук, блаженный.
— А-а, — успокаиваясь, протянул черномазый… — Этот не беда, хоть бы и дознался…
И заспешил через двор к заливавшемуся на улице хороводу.
Прошло уже около часа как Никола заступил на дневальство, сменив маленького рябого казачонку, по фамилии Книга. Походив немного возле коней, Никола почувствовал скуку и, присев на охапку сена, стал внимательно разглядывать мирно плывшие по небу серебряные облака, из-за которых по временам выглядывала луна. Облака принимали самые неожиданные очертания. Иногда облако казалось каким-то небывалым зверем, и Никола, пристально вглядываясь, ясно различал огромную морду, иногда край облака расползался, и широкое серое пятно походило на попа в бурке. Николе стало смешно. «Нешто бывает поп в бурке», — подумал он. И вдруг насторожился. За сараями в конце двора что-то слабо пискнуло. Николе показалось, будто какие-то тени быстро промелькнули по двору. Он поднялся и прошел к сараю, откуда, как ему показалось, раздавались голоса.
— Кто тут? — подойдя ближе, спросил Никола и, успокоенный безмолвием и темнотою задворков, уже хотел повернуть обратно, как вдруг из маленькой, стоявшей у самых амбаров хаты, неестественно пригибаясь и озираясь по сторонам, вылезли две казачьи фигуры, нырнувшие в темноту.
Смутное подозрение всполошило Николу. Он бросился к оконцу хатки, но через тусклое замызганное стекло ничего нельзя было разглядеть.
Из дверей, завязывая очкур и поправляя шаровары, вылез казак и, не замечая Бунчука, направился через двор.
— Снасильничали… — обожгло сознание Бунчука, и он вбежал через полураскрытые сенцы в хату.
Не в силах двинуться дальше, он ахнул, схватившись за косяк двери. С гневным, все нараставшим отчаянием закричал:
— Ребята, что вы тут делаете! Злодеи…
Казаки сумрачно, со злобной серьезностью оглянулись на Николу и молча отвернулись с той же деловитой миной на лицах. И только всегда смешливый Ткачук с несвойственной ему враждебностью поглядел на Николу и сказал:
— Не твоя забота — не твоя и печаль. Не суйся, щенок…
Зеленые круги завертелись в глазах Николы, и, темнея от бешенства, он, выхватив из ножен широкую отцовскую шашку и не помня себя от злобы, бросился вперед на столпившихся около растерзанных женских тел казаков.
— Ты что? Рехнулся, что ли? Хватай его, ребята, хватай за руки. Эй, берегись, смотри убьет, — внезапно всполошились, забыв о женщинах, казаки.
— Тише, ты, сволочуга. Чего машешь шашкой перед людями, — испуганными, злыми, но уже обмякшими голосами заговорили вокруг, опасливо поглядывая на открытые двери. — Да не шуми ты, окаянный. Вот тоже навязался на наши головы, — отступая к дверям и бросая женщин, негодовали казаки.
Улучив миг, кто-то из них ловко и неожиданно схватил Николу сзади и вместе с ним покатился на пол. Остальные наскочили на них и несколько минут тяжело, без слов, молотили кулаками по Николе, задыхающемуся под тяжестью навалившихся на него людей. Теряя сознание, Никола почувствовал, как ему на голову, до самого подбородка, нахлобучили папаху и сверху накинули еще что-то, издававшее удивительно знакомый запах. «Торба», — всплыло в памяти Николы.