Очнувшись, Никола с трудом сорвал торбу и, стянув с опухшей, начинавшей болеть головы папаху, огляделся по сторонам.
На грязном убогом столе скупо мерцала лампа. Частые неровные тени бегали по стенам. Пол был затоптан множеством ног. Никола тяжело привстал, держась рукою за голову. Прямо перед ним, полусогнувшись, упираясь обеими руками в пол, сидела старуха. Ее глаза неподвижным безумным взглядом смотрели на Бунчука. Рядом с нею корчилась в нервном припадке молодая. Изорванная, висевшая клочьями рубашка и космы растрепанных русых волос чуть прикрывали ее наготу. Никола, шатаясь, подошел к ней, сам, еле держась от слабости и волнения на ногах, прошел в сенцы и, зачерпнув в ковшик воды, вернулся в хату. Старуха все так же безмолвно и жутко таращила на него остановившиеся зрачки.
Никола с отчаянием смотрел на корчившееся, покрытое кровоподтеками тело молодухи. Весь переполняясь состраданием к замученным женщинам, он наклонился над стонавшей молодухой, осторожно брызгая на нее воду.
— Сестра, сестричка, не плачь, родная, — шептал Никола, гладя влажною от воды рукою бледное лицо женщины… — Испей, испей водицы, легче будет, — говорил он, поднося к губам начинавшей приходить в сознание женщины ковшик с водой.
Никола слегка приподнял ей голову.
— Не плачь, не плачь, сестричка, испей-ко, полегчает.
Женщина, стуча зубами о край ковша, машинально отпила несколько глотков. По ее безразличному лицу было видно, что пьет она совершенно автоматически и что мысли ее все еще находятся в глубоком оцепенении. Внезапно она вздрогнула. Лицо искривилось, глаза наполнились ненавистью, она отшатнулась от казака. Несколько секунд женщина ненавидяще, с перекошенным лицом, в упор смотрела на Николу, затем, схватив его за горло трясущимися и неверными руками, плюнула ему в лицо.
— Прокля-а-тый, про-кля-а-а-тый…
И, не закончив фразы, исступленно забилась в новом истерическом припадке.
Никола побледнел, молча вытер рукавом щеку и повернувшись вышел из хаты.
Голова от удара ныла весь день, но не это мучило Николу. Впервые он понял, что в жизни бывают муки во много раз более тяжелые, чем физическая боль.
Молча он пошел к сотне, сторонясь вчерашних друзей.
«Насильники, бандюги проклятые, — с омерзением думал он, слыша веселые голоса и смех казаков. — Ровно ничего и не было, бесстыжие люди».
Холод и отчуждение легли между ним и озорным, как ни в чем не бывало бродившим возле коновязей Нырковым.
И еще острей Никола почувствовал тоску по станице, по дому, по одиноким, оставшимся без него старикам.
«Один среди них со стыдом и совестью человек — это Панас», — подумал он о Скибе.
И до самого обеда, пока он не встретился с другом, чувство тоски и одиночества не покидало Николу.
— Ты чего сумный, друже? Али спалось плохо? — участливо спросил Скиба, садясь возле Николы.
— Нет, Панас, я видеть их, слышать убивцев не могу… — И он рассказал другу о том, что произошло ночью.
Скиба слушал не перебивая. Когда Никола смолк, он мрачно сказал:
— Гады они, Никола, вот что. Этот самый Нырков дома и жену, и детей имеет, а на стороне насильничает. В плохое, друг, в мутное дело, Никола, тянут нас с тобою, — и совсем тихо добавил: — Казаки что, они с начальства пример берут. Так-то, друг.
ГЛАВА V
Поезд, в котором ехал Клаус, остановился на станции Злодейской. Кто и почему когда-то назвал ее так — никто не знал. Недолгая остановка в степи была приятна, и офицеры высыпали из теплушек. Невысокая насыпь, за нею бескрайняя желто-зеленая донская степь.
Клаус пошел вдоль рельсов по направлению к станционному вокзальчику и небольшому мосту, переброшенному через Злодейку, неглубокую речушку с пологими берегами.
У моста и возле водокачки стояла небольшая группа рабочих. Две женщины тихо плакали. Железнодорожные рабочие в засаленных, измазанных мазутом спецовках ненавидящими глазами смотрели на офицеров, не двигаясь с места.
— Вы что, господа хорошие, ироды не нашего бога, дороги не дае… — начал было развязным тоном прапорщик Недоброво и вдруг замолчал, уставившись взглядом во что-то.
Клаус машинально посмотрел туда же и оцепенел.
Совсем рядом, в каких-нибудь десяти — двенадцати шагах, на двух невысоких акациях качались трое повешенных.
Чуть вздрагивая от набегавшего из степи ветерка, они то приближались друг к другу, то отталкивались один от другого.
Клаус в страхе смотрел на вытянувшиеся тела, на босые ноги повешенных. Мертвецы были одеты в поношенные, рваные рубахи, на одном рубаха и дешевые нанковые штаны были сильно запачканы нефтью.
Самому молодому было не больше шестнадцати лет, самому старшему — лет сорок пять. На лице юноши виднелись большой кровоподтек и царапина.
«Били перед казнью», — с ужасом подумал Клаус и отступил назад. Ему стало нехорошо, он еле удержался от рвавшегося наружу вопля и, не смея поднять глаза, медленно пошел назад к вагонам, забыв и офицеров, с которыми шел к станции, и носовой платок, упавший в траву.
«Что такое, какой ужас», — подумал он и, подчиняясь какой-то внутренней силе, повернулся и еще раз взглянул на повешенных.
«Большевики. Повешены за агитацию среди населения и как изменники родины», —
не вникая в смысл прочитанного, переполняясь стыдом и горечью, прочел Клаус.
А ветер то раскачивал, набегая из степи, их тела, то утихал, и тогда было слышно, как скрипят веревки и плачут женщины. Клаус почти бегом возвратился к поезду и долго молчал, думая о том, что увидел на этой станции.
Вагоны не спеша бежали по ночной донской земле. В теплушках спали под мерное покачивание вагонов, под лязг буферов и стук колес на стыках.
Молодые, здоровые, не обремененные семьей и заботами, офицеры спали крепким, безмятежным сном, и только Клаус, лежа с закрытыми глазами на своих нарах, хотел уснуть и не мог — все вспоминал повешенных.
«За что? Да как же это можно?» — думал он, не в силах забыть оборванного босого мальчишку с уже начинавшим синеть лицом.
И как всегда, в грустные или возвышенные минуты Клаус незаметно для себя стал сочинять стихи. Это отвлекло его от ужасного видения.
Для начала он взял чью-то ранее слышанную, полюбившуюся ему строку:
Дальше пошли его собственные!
Клаус еще раз повторил от начала и до конца только что созданное им стихотворение. Оно понравилось ему.
«Только бы не забыть до утра. Утром запишу его», — решил он. Теперь ему стало легче. Кошмары прошедшего дня уже не мучили Клауса. «Только бы не забыть», — еще раз подумал он и уснул под мерный стук колес бегущего поезда.
Часов около десяти утра эшелон прибыл на Торговую. Пока шла выгрузка, офицеры группами бродили по станции и привокзальной площади в поисках чая, горячей пищи и самогона.
Клаус, примостившись в стороне на куче шпал, полусгнивших от времени и дождей, аккуратно записывал на листке бумаги свои стихи.
— Мамаше? — усаживаясь рядом, спросил прапорщик Недоброво.
— Нет… стихи написал ночью, — ответил Клаус, торопясь прочесть неожиданному слушателю свои стихи.
— Ин-те-ресно! — довольно равнодушно сказал Недоброво. — А ну, валяй.
Клауса слегка покоробило такое снисходительное равнодушие к его стихам, но желание прочесть их вслух, услышать отзыв было сильнее.
— «Я не знаю зачем»… — начал вполголоса читать Клаус, сначала сбивчиво и быстро, затем все уверенней.
— Вот что, друг ситцевый… — сказал Недоброво, как только Клаус закончил чтение, — ты знаешь, где мы находимся? А?
Клаус, еще полный гражданского пафоса и поэтического волнения, оторопело посмотрел на него.
— А находимся мы на фронте гражданской войны, лютой и беспощадной ко всем, кто мутит Россию. Понятно тебе? — Прапорщик затянулся, сплюнул на шпалы и опять спросил: — А известно тебе, Клаус, кто командует нашим корпусом? — и сам же ответил: — Генерал-лейтенант Пок-ров-ский, Александр Михайлович. А сей генерал ненавидит большевиков, меньшевиков и прочую социалистическую нечисть и вешает их беспощадно! Запомни, вешает без суда и следствия. И этих вот босяков, над которыми ты распустил нюни, тоже повесил Покровский. Говорят, — вставая сказал Недоброво, — повесил он уже девятьсот девяносто девять человек. Смотри, Клаус, как бы ты не оказался тысячным. А всего лучше давай-ка их сюда, — и он забрал из рук Клауса листок, — а всего лучше порвем к чертовой матери твою чепуху и… — он многозначительно поглядел на Клауса, — и забудем. Понятно?
Прапорщик на мелкие кусочки изорвал листок со стихами приятеля и развеял их по ветру.
— Так-то, фендрик. Молод ты еще и глуп. И с бабами возиться не умеешь, и солдатской жизни не понимаешь.
Клаус, опустив голову, молча слушал бывалого дроздовца, а в воздухе еще кружились белые обрывки его ночного «шедевра».
ГЛАВА VI
Черной неровной лентой двигалась колонна по пыльной извилистой дороге. С грохотом, звеня и сотрясаясь, катились пушки. Двадцать широких рессорных тачанок, плавно покачиваясь, одна за другой шли в середине колонны. Любовно укутанные в чехлы пулеметы черными точками глядели по сторонам, кучера кубанцы еще сдерживали сытых упряжных коней. Перейдя через мост, бригада разделилась. Сотни свернули влево. Два орудия и десяток тачанок послушно потянулись за полком.
Великокняжеская осталась позади; Внизу, по холмам, зеленели низкие сады, облепившие станицу. Белые пятна хат, желтая церковь и ярко горевший на солнце крест смотрели вслед уходившим казакам. Капризный Маныч, запутавшийся в песках и камыше, поблескивал ровной полосой и снова уходил в серые буруны. Впереди широкой скатертью лежала зеленеющая степь. По краям, далеко на горизонте, маячили чуть видные хутора, сливаясь с синеющей мглой. Утренний туман, сырой и нездоровый, клочьями отрывался от земли и плыл в воздухе седыми пятнами, тая под робкими лучами раннего солнца.
Теплый пар шел от вспаханной земли. Слежавшаяся и сочная земля пахла перегноем.
Казаки приподнялись на седлах. Бунчук оглядел раскинувшуюся внизу станицу, вздохнул и, стягивая папаху с кудлатой головы, торжественно произнес:
— Ну, прощай покеда. Мабудь, и не приведется свидеться с тобой.
Казаки закрестились и, не сводя глаз с исчезавшей за холмом станицы, рысью поскакали под гору. Дорога свернула в ложбину. Цокая копытами и звеня оружием, шел полк, торопясь к хутору Коваля. Радостное сияющее утро всходило над полями, нежные зеленые побеги тянулись к солнцу. Черными квадратами темнели яровые, веселой, смеющейся радостью смотрели зеленя.
затянул чей-то неуверенный голос.
Заунывная песня пробежала по рядам.
на высокой ноте тянул запевала.
звенели тенора. Пели тихо, вполголоса. Лица были серьезные и сосредоточенные.
— Не петь! — зазвенел впереди голос есаула.
— Не петь, не приказано петь, — пробежало по сотне.
Песенники смолкли, и только высокая, бабья нота подголоска с секунду звенела над головами.
Десятка два скирд окружали хутор Коваля. Длинные одноэтажные амбары для хлеба и конюшни были заполнены казаками. На скирдах сидели офицеры штаба и, рассматривая в бинокли уходившую на Ельмут дорогу, обсуждали план наступления. По двору бродили казаки, темнели сбатованные кони, поблескивали черные спины тачанок. По амбарам, пугая чудом уцелевших кур, сновали пулеметчики, выискивали среди забытого и второпях брошенного скарба что поценнее. Несколько пехотинцев раздували костры, устанавливая на них свои котелки. С грохотом въехала артиллерия, и, лихо развернувшись, остановилась, уставив черные дула пушек в синеющую степь. По холмам, окружавшим хутор, тянулись группы отставших казаков. Вдалеке ухали пушки, черные столбы разрывов время от времени вставали над холмами. Низко, прямо над головой пролетал аэроплан, держа направление к северу на Царицын.
— Наш чи его?
— Видать, наш, должно, на разведку.
— А ну как сыпанет оттеда дождичком по нас, поминай как и звали.
Казаки сонно и равнодушно поднимали головы, провожая взглядами удалявшийся аэроплан.
Воцарилось молчание. Казаки позевывали. Бездействие тяготило людей. Глаза казаков перешли на волновавшихся и горячо споривших офицеров.
— А что, братцы, я ровно ничего не пойму. Что же это значит. Только с турецкого фронта вернулись, опять на новый, на свой иди.
— Что? Ничего, воюй знай да помалкивай, — сказал молчавший до этой поры казак. — Наше дело маленькое, за нас офицеры думают.
— За нас и жалованье получают, — добавил чей-то неуверенный голос.
— Нет, братцы, что-то не так. Значит, так друг дружку колошматить и будем, а?
— Поди их спроси, — снова вмешался угрюмый казак, кивая на офицеров.
— Хо-хо-хо, — засмеялись кругом, — они тебе расскажут.
Казаки помолчали, недружелюбно поглядывая на расположившийся невдалеке штаб.
— И какие они, братцы, снова важные да храбрые стали, ровно ничего и не было. Начнут опять над нашим братом мудровать. Как вспомню я, как мы с фронта уходили, так все сердце огнем кипит.
— А как вы уходили, расскажите, дядько, — попросил Никола. Ему невыразимо приятно было лежать на траве и, глядя в ясное небо, слушать, что говорят казаки.
— Да так, уходили, и вся, — буркнул угрюмый казак и, обведя взглядом соседей, продолжал: — А напередки решили мы с нашими драконами посчитаться. И вот, братцы мои, прямо чудно, что тогда со мной сделалось. Гляжу я на них: сгрудились, ровно баранта в поле, куда что и подевалось. Как поскидали с них кресты да еполеты, совсем другие люди, по-другому обозначились. Дивлюсь и глазам своим не верю. Господи, думаю, да неужто ж я вот им, вот этим харям, всю жизнь свою отдавал? С нами рядом солдаты свой штаб решали, там их человек до ста прикончили.
— А поди, страшно человека живота лишать? — спросил Никола, глядя испуганными глазами на рассказчика.
— Чего страшно, не свой живот отдаешь, — неторопливо бросил угрюмый казак. — Да хоть бы и свой — не велика печаль. Какая наша жизнь — голая, одна насмешка.