Три судьбы. К берегам Тигра. Пустыня. Измена - Мугуев Хаджи-Мурат Магометович 38 стр.


«Все пропадет. Куда брать-то?» — с тоской думала она.

Когда стемнело она перенесла к Марьяне несколько узлов с бельем и одеждой, кое-что из посуды, новую черкеску Панаса, чувяки, свои козловые сапожки. Из раскрытого сундука она повытаскивала старые, пожелтевшие фотографии родичей и близких, розовую шелковую кофточку, фату и длинную черную юбку, в которой венчалась.

Надо было перегнать к Бунчукам телку с коровой, но, зайдя к ним и увидев этих беспомощных, осиротевших стариков, тихо плакавших по углам, она подумала: «Ах, да нехай все пропадает пропадом. До коровы ль людям? Сына лишились». И она вернулась к себе, так и не высказав своей просьбы.

— Мое вам почтеньице, — раздалось у двери.

Прасковья, сидевшая у раскрытого сундука, испуганно подняла голову. В дверях, загораживая выход, стоял Дударев.

— Что, Прасковья Фоминична, не знаешь, что брать, а что оставить? — садясь на табурет, сказал писарь.

Прасковья молча смотрела на него.

— Оно, конечно, всего жалко — хоть и немного, а все же нажито потом-кровью, — сочувственно продолжал писарь, — и все это завтра должно пропасть, псу под хвост пойти.

Он вынул коробочку с махоркой, не спеша скрутил козью ножку, закурил и покачал головой.

— Чего тебе тут надо? — захлопывая крышку сундука, спросила Прасковья.

— Да вроде бы и ничего, но как я есть человек мягкой и совестливой души, зашел. Думаю, нельзя ли чем помочь. Одна, советчика нету.

— Не просили тебя заходить, а вот уйти так попрошу. Советчик! — с ненавистью сказала Прасковья.

— Ты чего ж серчаешь? Я от души, а ты мало что не кочергой гонишь. Напрасно, Прасковья Фоминична, в твоем деле такой человек, как я, очень даже может пригодиться.

— Не надо твоей помощи. Обойдусь без нее. Геть отсюда!.. — сказала Прасковья, указывая на дверь.

— Уйти-то недолго, да вот назад ворочаться трудно будет. Ты об этом подумай, Прасковья, — невозмутимо сказал Дударев, продолжая курить..

Женщина отошла к печке и стала сердито переставлять горшки.

— Да, а ведь можно помочь, дело такое, что, как его повернешь, так оно и выйдет. Все в этой руке, — вытянув ладонь, хвастливо сказал писарь, — все возможно спасти, окромя какой хурды-мурды. И коня, и корову, и чушку, а хату, что за нее взять, отдадим тебе ж с аукциону за какую-нибудь малость. — Он выжидательно смотрел на гремевшую ухватами казачку.

— Ну и чего же тебе за это следует, Прокоп Иваныч? — не поворачиваясь, спросила Прасковья.

— Да чего ж с тебя взять, с жалмерки? Разве опосля всего поставишь четверть кизлярки али чихирю, — медленно сказал писарь, поднимаясь с табуретки. Он аккуратно притушил о каблук окурок, бросил его в ведро. — Ну и, конечно, сама знаешь, чего еще…

Казачка молчала. Писарь подошел к ней и, взяв ее за плечи, повернул к себе.

— Я сделаю все это против закон-положения. Пойду против приказа, а из-за чего, Паша? Из-за чего я такую подлость против казенного дела сделаю? А-а?

Прасковья отступила назад.

— Из-за своей пылкой приверженности к тебе. Сама небось знаешь. И чего тебе противиться, баба ты молодая, красивая, в полной справе. Все одно — не я, так кто-нибудь да прилабунится к тебе, а я — писарь, сила! В моих руках вся станица, — прижимая ее к себе, говорил Дударев.

— Уйди, уйди добром, Прокоп Иваныч! — отталкивая его, сказала Прасковья, застегивая воротничок кофточки.

— Не шуткуй, не такой я казак, чтоб уйти. Да и что тебе беречь-то, — начиная сердиться, сказал писарь.

— Мое это дело, что беречь. А ты пошел отсюда вон, гнида! — замахиваясь на Дударева, крикнула казачка.

— А ты не шуми, я не из пужливых. Мне бояться некого, а тебе, гляди, как бы хуже не вышло! — предупредил Дударев.

У двери он оглянулся. Прасковья бледная, строгая, злыми глазами смотрела ему вслед. Непослушная кофточка снова распахнулась, загорелая кожа резко отделялась от белой полоски, видневшейся из-под воротника. Вдруг писарь накинул щеколду на дверь и, задув ночничок, бросился к Прасковье.

— Вре-ешь, — сжимая ее в объятиях и осыпая поцелуями, забормотал он, — не уйдешь от меня…

Он опрокинул табурет и потащил ее в темноте к кровати. Прасковья изо всех сил ударила его по лицу.

Дударев, тяжело дыша, продолжал тащить ее упорно и молча. Прасковья вырвалась и побежала к дверям. За ней, повалив стол, бросился писарь.

Прасковья, отталкивая писаря и шаря руками в темноте, натолкнулась на секач, которым рубили кизяк и сучья для печки. Схватив его, она, не видя, куда бьет, с размаху ударила. Дударев вскрикнул и пошатнулся. Прасковья почувствовала, как ослабели его руки, как он осел и тяжело повалился на затрещавшую кровать.

— Убила! — ахнула женщина, стоя в темноте, боясь даже пошевельнуться. Так прошло минуты две.

— Ну, вставай, вставай да иди отселе, — шепотом, еще не веря своим страхам, проговорила она.

Писарь молчал.

Тогда, пугаясь темноты, тишины и неподвижности лежавшего на кровати тела, она срывающимся, дрожащим голосом, стала уговаривать:

— Прокоп Иваныч, ну, да вставайте ж, ради господа бога. Я ж прошу вас, уходите…

Было по-прежнему тихо. Готовая разрыдаться, Прасковья нашарила на поставце серники и, чиркнув спичкой, зажгла ночничок.

Слабый свет лампы озарил хату.

Дударев лежал поперек кровати. По его лбу и лицу тянулась черная, липкая струйка крови. Одна рука писаря свисала к полу, другая была подвернута. Лицо его показалось Прасковье таким страшным и белым, что ночничок задрожал в ее руке. Она нагнулась над писарем. Он слабо хрипел, на губах пузырилась пена.

Прасковья долго смотрела на Дударева. Глаза ее мрачнели, лицо становилось суровей и строже. Страх проходил.

Она сдвинула брови и с ненавистью сказала, глядя на неподвижное тело:

— Это вам за Панаса, за мою загубленную жизнь!

Прикрутив ночничок, она переложила из сундука в узел кое-какие вещи и, приперев дверь палкой, вышла во двор.

Звезды ярко светили в небе. До рассвета было еще далеко. Собаки лаяли за базом, где-то сонно прокукарекал и затих петух. Было свежо, и Прасковье стало зябко. Она снова вошла в хату сняла со стены шубу и шаль, закуталась в нее. Немного постояв и подумав, она вынула из столика краюху хлеба, сала, луку, соль. Завернув все это в чистый рушничок, даже не глядя в сторону Дударева, она вышла на улицу и огородами пошла к Тереку, который поблескивал за рощей.

Утром, часов около десяти, атаман станицы, понятые, двое выборных стариков в сопровождении попа Леонтия и толпы любопытных, ахающих и охающих баб, старух и казаков, пришли к хате Прасковьи.

Постучав в дверь и крикнув: «А ну, отворяй, хозяйка», атаман, «для прилику» подождав минуту, толкнул ногой дверь. В хате никого не было, незадутый ночник, потрескивая, догорал у печи.

В углу, на кровати, лежал с разрубленным лбом писарь, которого с самого утра не могли найти посланные на розыски дневальные. На полу валялся залитый кровью кухонный секач.

Атаман остановился, поп в ужасе шарахнулся назад, а в двери уже заглядывали встревоженные люди.

— Напоролся еж на нож, — почесывая затылок, озадаченно сказал атаман.

Прибежавший фельдшер установил, что писарь без сознания, что рана тяжелая, но не смертельная и после месячного лечения Дударев будет на ногах.

Раненого свезли в Моздок.

Имущество, брошенное «большевичкой», описали и назначили на воскресенье торги. Коня и корову передали в военный фонд отдела.

К полудню по станице пробежала ужасная весть. Мальчишки, игравшие за рощей, недалеко от брода через Терек, там, где в омуте кружилась вода, нашли старые чеги и шубейку Прасковьи. Возле берега, на камнях, лежал ее белый в крапинку платок.

— И себя погубила, змея, и писарька чуть не ухлопала, — было надгробным словом соседки, услышавшей эту весть.

А Прасковья тем временем широко и бодро шагала по ту сторону Терека. Родная станица была уже далеко. Сизые горы вставали вдали. Переночевав на дальних кабардинских хуторах, она наутро подалась дальше, к промыслам Грозного, где решила наняться на работу в ожидании ухода белых.

ГЛАВА XVI

Через село гнали пленных, захваченных в бою под Карповкой. Почти все пленные были либо очень пожилые люди, либо безусые мальчишки, взятые до срока.

Скиба с надеждой оглядывал их, стараясь найти среди них однополчанина из соседних станиц или одностаничника. Пленных было не менее шести сотен, и разыскать в этой массе своего было не так-то просто.

Тоска по Тереку, по станице, по оставленной на произвол карателей жене поднималась в нем, когда он встречал людей с Кавказа.

Скиба остановился возле двух пожилых казаков, опасливо скосивших на него глаза.

— Откеле будете? — спросил он.

— Издали. С Кавказу.

— Терские чи кубанцы?

— Терские, — изумленно, в один голос ответили бородачи. — А ты откуда знаешь терцев?

— Я сам терский.

— Казак? — с надеждой воскликнули пленные.

— Он самый. А вы с каких станиц?

— Прохладненский, а он — с Приближной.

— Моего, Моздоцкого отдела. А нет, братцы, кого с Мекеней?

— А ты откуда будешь?

— Мекенский.

Казаки с радостью смотрели на него. Присутствие у красных своего, терского, да еще казака из Мекенской, ободрило их и вселило надежду на благополучный исход.

Один из стариков, приложив ко рту ладони, закричал:

— Эй, казаки! Кто будет мекенский?

Среди пленных произошло движение. По колонне, передавая «голос» пробежало дальше «ме-ке-н-ский», и издалека, от самого села, слабо донеслось «здесь».

Скиба вскочил на ноги и, не попрощавшись с новыми знакомыми, поспешил в самый конец колонны.

— Ну, кто здесь с Мекеней? — запыхавшись, крикнул он и остановился.

Из толпы выдвинулся молодой казак с худым, запыленным, сияющим лицом.

— Панас, Скиба, — еле выговорил пленный, бросаясь к казаку.

— Гришатка, и ты, брат, воюешь! — крепко обнимая пленного, сказал Скиба. — Тебе в пору в альчики играть, а не службу нести.

— Что поделаешь, гонят, — вздохнул пленный.

— Это кто ж тебе, брат или знакомый, кого встретил? — не без любопытства спросил конвойный, глядя, как сердечно обнимается буденновец с пленным казаком.

— Свой, — засмеялся Скиба. — А ну, говори быстрей, Гришатка, как дома? Что Прасковья, как хозяйство? Сильно лютовали над нею каратели? Живая?.. — забрасывая вопросами, торопил пленного Скиба.

Гришатка растерянно отвел глаза и тихо сказал:

— Беда, друже. Нету в живых твоей Прасковьи…

— Убили? Ну, говори, казнили ее? — хватая Гришатку за руку, крикнул казак.

— Руки на себя наложила. Ее Дударев, знаешь, что писарьком в интендантстве служил… Он ее снасильничать хотел, ночью к ней забрался…

— Ну, ну! — задыхаясь, крикнул Скиба.

Пленные перестали шуметь. Конвойные переглянулись и подались ближе.

— А Прасковья секачом развалила ему башку. Весь лоб, мало до уха не разрубила! Он, подлюга, сомлел, а она испугалась, и в Терек. Знаешь, там, где глубина и где омут глухой…

Скиба, не в силах говорить, молча мотнул головой.

— Утопилась. Ее плат головной да чеги остались.

— А тело? — с трудом спросил казак.

— Ку-у-да! Сам знаешь, какое место. Сверху тишь, а внизу, на глубине, водоверть да ключи. Понесло ее, бедную, куда-нибудь к Кизляру! Не нашли, — глядя с жалостью на Скибу, сказал Гришатка.

— И Миколка утонул, и Прасковья. Один я остался… — медленно, словно, самому себе, сказал Скиба.

— А ты, Панас, не сумуй, соберись с силой. Что теперь сделаешь. Плачь не плачь, а жену не вернешь, — сказал Григорий.

— А я и не плачу, — с трудом, сквозь зубы, проговорил Скиба, — не плачу! За меня те поплачут, кто сгубил мою жену и Миколу…

— А отец его тоже помер, Панас, через два дня, после Прасковьи. — И Гришатка стал рассказывать словно окаменевшему Скибе все станичные события, происшедшие за последние дни.

Спустя, час Скиба доложил Медведеву о том, что среди пленных встретил своего родича, молодого казака Григория Столетова, и попросил, если это возможно, вызволить его и зачислить во второй эскадрон.

— Казак ладный, силком забрали в армию. А у нас будет добрым кавалеристом, — закончил он.

Медведев записал фамилию, имя и часть пленного.

— Их проверят в Особом отделе дивизии, и если все у него в порядке, то через неделю он будет с вами во взводе.

— Спасибо! — коротко поблагодарил Скиба и пошел разыскивать Гришатку, чтобы сообщить ему эту новость.

ГЛАВА XVII

— Товарищ Медведев, из политотдела литературу привезли для частей и подарки. Опять же актеры приехали. Куда прикажете складывать? — спросил худой невысокий человек, вваливаясь в комнату и близоруко щуря на военкома глаза.

— Это кого же, товарищ Николаев, складывать: актеров или литературу? — улыбнулся военком и сказал: — Литературу и все прочее сложить в канцелярии, а актеров зови сюда.

В комнату вошли три человека странного вида. На первом были надеты ватные стеганные шаровары и суконная красноармейская рубаха, на ногах — черные облинявшие обмотки, из-под которых выглядывали огромные, порыжевшие от времени солдатские ботинки. На плечи был накинут замасленный брезентовый плащ, а на тощей шее болтался свернутый вдвое, некогда щегольской, шарф.

Двое других были одеты примерно так же.

— Разрешите представиться: актеры, присланные по наряду культотдела поарма для устройства агитационного спектакля. Я — режиссер и руководитель Любим-Ларский, а это вот мои коллеги — резонер Потоцкий и комик-буфф Перегудов.

Артисты церемонно поклонились. Медведев не без удовольствия поглядел на них.

— Садитесь, товарищи, не церемоньтесь. Выпейте чайку, согрейтесь, да, кстати, и потолкуем. Сейчас соберутся политкомы из эскадронов, вот сообща и послушаем вас.

Любим-Ларский вежливо улыбнулся и в знак согласия наклонил голову.

Комната постепенно наполнялась подходившими из эскадронов людьми. Видя незнакомые лица, они с любопытством оглядывали их, а узнав от Медведева, что это прибывшие из тыла актеры, весело и дружески знакомились с ними.

— А мы, дорогие товарищи, ждали, ждали, да уж и ждать перестали, — поблескивая смеющимися глазами, говорила Маруся.

— Да-а, не верилось, — подтвердил Медведев. — Кто, думаем, из вас, из городских, в такую даль поедет?

— Теперь главное, — перебила Маруся, — чтобы пьесу хорошую, революционную нам показали, посвежее.

Режиссер подумал и потом нерешительно предложил:

— Разве вот два акта из пьесы «Овод» по Войничу? Это будет и легко, и агитационно.

— Вам виднее. А что, поновей ничего нет?

Любим-Ларский с сожалением развел руками.

— Ну, ладно. Нет другой, не надо. Валите эту. Ну, а потом?

— Потом декламация революционных стихов товарища Демьяна Бедного и концерт, — неуверенно закончил режиссер.

— Что ж, неплохо — заключил Карпенко.

С самого утра около школы сновали дети, с любопытством прислушиваясь к стуку топоров, мяуканию пил и грохоту молотков, раздававшимся внутри. Более смелые прилипли к окнам. По улице носился худой, очкастый Николаев, что-то выискивавший для театра. Среди стука и мелькания топоров важно, с неторопливостью знающего себе цену человека ходил Любим-Ларский. Комик, отобрав четырех красноармейцев, умевших держать кисть в руках, малевал с ними незатейливые декорации, поминутно отходя в сторону, чтобы полюбоваться произведением рук своих. Маруся и две сиделки из полевого лазарета старательно сшивали длинные неровные полосы казенной бязи, готовя из нее будущий занавес. Скиба, присев на корточки около них и высунув от усердия язык, водил кистью по уже намеченным карандашом буквам лозунга:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

К полудню сцена была готова.

Зал шумно наполнялся. На длинных скамейках степенно рассаживались бабы, разряженные в извлеченные из скрыней праздничные платья и пестрые полушалки. Красноармейцы располагались группами.

Назад Дальше