— Согрейтесь, дедушка. — И только тут, в желтом свете лампы, замечает под запавшим глазом деда Ивана темный кровоподтек. — Где это вы?
— Звезданул, аж светло стало.
— Кто?
— Да сигуранца ж, солдат ихний. Пошел я лодки глядеть, а он мне и заехал.
— Какие лодки?
— Всякие, их там в камышах штук сорок.
— Вы не ошиблись?
— Что я, в лодках не понимаю? — обижается дед. — Потому и торопился, что понял: десант собирают.
— А как с батареей?
— Да в Тульче она, прямо в городском парке стоит. Это мне рыбак знакомый сказал. Почитай два года не виделись.
Когда за дедом закрывается дверь, Грач принимается раскладывать на столе карту, всю в синих жилках проток.
«Язык» нужен. Этой же ночью». И решительно поднимает телефонную трубку:
— Хайрулина ко мне! Быстро!
Час уходит на сборы. И вот начальник заставы стоит в камышах и смотрит, как растворяется в темноте силуэт маленького рыбачьего каюка. Грач знает, что в сорока метрах от берега тихая река свивается в струю и стремительно мчится к невидимой в этот час одинокой вербе на том берегу. За вербой струя бьет в дернину чужого берега. Но если загодя сойти со струи, то можно вплотную прижаться к камышам, а потом, прикрываясь ими, пройти против течения те полтораста метров, которые остаются до заросшего камышом устья ерика, что дугой уходит в чужие болотины. Ериком надо проплыть полкилометра, спрятать лодку, пересечь плавни по колено в воде, затем проползти лугом и подобраться к одинокому шалашу, где, как засекли наши наблюдатели, находится вражеский пост.
— Слишком мудрено, — говорил Сенько, когда Грач излагал ему этот план. — Заблудятся в темноте.
Он и сам знает, что нелегко. Зато этот болотистый берег фашисты считают безопасным, здесь не свербят ракеты, нет ни пулеметных гнезд, ни частых постов. Здесь по ночам всегда тихо, а днем лишь изредка проплывает ериком лодка, сменяя солдат.
Ветер шумит камышами, посвистывает в зарослях лозы. Млечный Путь висит так низко, что кажется дымным следом земных костров. Яркие, как угли, звезды переворачиваются с боку на бок, словно кто-то ворошит их невидимой кочергой. По звездам выходит, что идет уже третий час ночи.
Грач лежит на влажном от росы плаще возле пулемета, выдвинутого сюда на случай прикрытия, глядит неотрывно в черноту под звездами.
— Вы бы поспали, товарищ лейтенант, — говорит пограничник Горохов, бывший за второго номера. — Я разбужу, если что.
Грач и сам понимает, что теперь самое время вздремнуть, но гонит эту мысль. Ему кажется чуть ли не преступлением спать в такой момент, когда его подчиненные выполняют ответственную задачу. Он еще не знает, что очень скоро война научит спать и под бомбежками, что придет время, когда подчиненные станут для него не просто людьми, которыми нужно командовать, а еще и товарищами по войне, по крови, по общему делу, способными и побеждать и умирать без команды, без поминутной опеки.
— Товарищ лейтенант!
Грач открывает глаза, видит блеклую воду и темную полосу противоположного берега.
— Светает? — испуганно спрашивает он.
— Товарищ лейтенант, слышите?
Из монотонного шороха камышей выделяется какой-то булькающий, глухой стук.
— Катер идет, — говорит Горохов. И торопливо объясняет, радуясь своей сообразительности: — У него выхлоп в воду, вот он и стучит так тихо, булькает.
Звук приближается. И растет тревога. Ибо ясно, что катер этот чужой и что идет он сюда, к протоке, откуда вот-вот должны выйти разведчики. Скоро Грач различает на темном фоне того берега маленькое движущееся пятно.
— Разрешите, а, товарищ лейтенант? Нельзя их к протоке пускать.
— Давай!
Пологая огненная арка трасс повисает над водой. Оттуда, из сумерек, тоже частит пулемет, пули шлепают где-то рядом, ноют в рассветном небе.
И еще до того как катер уходит, растворяется в серых сумерках, Грач слышит частые, странно ритмичные выстрелы в той стороне, где находятся разведчики.
— Наши бьются!
Горохов вскакивает, с недоумением оглядываясь на лейтенанта.
— Ложись! — приказывает Грач. И добавляет спокойно: — Разве это бой? Лупят раз за разом. Так стреляют только с перепуга. В белый свет, как в копеечку…
Вскоре на выбеленную рассветом водную гладь вылетает лодка и мчится по стремнине наискосок реки. Она вонзается в камыши, скрывается из глаз, невидимая, шуршит днищем.
Грач бросается навстречу, хлюпая сапогами по илистому топкому мелководью, и в камышах почти натыкается на разведчиков, мокрых, осунувшихся, незнакомо ершистых от травы и водорослей.
— Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнено! — докладывает Хайрулин, вытянувшись по-строевому. И кивает на лодку, в которой, перевесившись через скамью, лежит пленный.
— Он живой?
— Был живой. Счас мы его водичкой, — суетится Хайрулин. Он брызгает илистой мутью, отчего на лице пленного появляются темные пятна и полосы. — Он все удирать хотел, лодку чуть не опрокинул, пришлось его маленько стукнуть.
Пленный открывает глаза и вдруг начинает дрожать, оглаживая непослушными руками мокрый мундир. И тут Грач замечает на его плечах узкие офицерские погоны.
— Офицер?
— Так точно! Он по своим делам в кусты пошел, мы его и взяли.
— Ну молодцы! — говорит он радостно и ласково.
— Служу Советскому Союзу! — громко, как на плацу, чеканит Хайрулин. И опасливо оглядывается на посветлевшую реку.
* * *
Весь день с того берега гремят выстрелы. Мелкокалиберные снаряды вгрызаются в белые стены домов на килийской окраине, с сухим, кашляющим звуком рвутся на мостовой. Килия не отвечает. Лишь когда над городом появляются самолеты, улицы и дворы горохом рассыпают винтовочные залпы. Самолеты бросают по несколько бомб и поспешно улетают за Дунай.
Ничего этого Протасов не слышит: он спит, выполняя строжайшее предписание доктора. Накануне доктор потребовал госпитализации. Мичман, уже испытавший бой, стыдился оказаться на больничной койке без ран. Они крепко поспорили. Порешили на том, что Протасов, не спавший до этого двое суток, прежде хорошенько выспится и завтра снова покажется врачу.
А Суржикову отвертеться не удалось. И у него тоже не оказалось серьезных ранений, но вид окровавленных бинтов привел доктора в состояние невменяемости.
— А если в царапины попадет инфекция? — говорил он. — А психические травмы?
Суржиков стал доказывать, что «психические травмы» теперь только на пользу, что к ним все равно надо привыкать, но доктор был непреклонен.
Мичмана будят среди ночи приказом капитан-лейтенанта Седельцева срочно явиться в штаб. Пошатываясь от тяжести в голове, он выходит на палубу своей новой «каэмки», точно такой же, как та, что стала могилой механику Пардину и его, мичмана, неусыпной болью. Он гладит шероховатую стену рубки, ровную, без царапинки, трогает жесткий новый чехол на пулемете, потом сходит на скрипучий дощатый причал и оглядывается. Небо над Килией светится крупными немигающими звездами. Ночь стонет разноголосым лягушечьим хором. Перекликаются птицы в прибрежных камышах, громко и безбоязненно, как до войны.
Потом он идет вслед за связным по темной парковой дорожке, стараясь справиться с зябкой дрожью во всем теле.
— Что сказал доктор? — с улыбкой спрашивает Седельцев, едва мичман переступает порог.
— Велел выспаться.
— Значит, все в порядке. Я его знаю, он бы не выпустил.
Мичман молчит, боясь расспросов.
— Дорогу в Лазоревку не забыли?
— Никак нет!
— Чему вы улыбаетесь?
— Как ее забудешь, товарищ капитан-лейтенант? Лазоревка теперь для меня, что Кострома родная.
— Да, конечно, — серьезно говорит Седельцев. — Место боевого крещения не забывается. Так вот, придется вам снова отправиться туда.
— Есть! — Протасов морщится, стараясь смять распирающую его неуместную улыбку.
— Получены сведения, что там снова готовится десант. Выходить надо немедленно, пока темно. Пойдете протоками. На открытых участках маскируйтесь берегом. Если обстреляют, не отвечайте. Пусть думают, что рыбацкий катер. Ясно? Вопросы есть?
— Так точно! Никак нет! — И Протасов снова расплывается в широкой улыбке.
Седельцев хлопает его по плечу.
— Ну, с богом, герой ты мой веселый. Смотри будь осторожней, бдительней будь, похитрей, одним словом.
На рассвете новая «каэмка» Протасова входит в темень под знакомыми вербами Лазоревки и прижимается к зыбким мосткам. Задыхаясь от нетерпения, мичман бежит по тропе сквозь влажные заросли лозняка. Роса брызгает в лицо холодным дождем, пресно мочит губы. Наверху, у задерненного бруствера, его окликают.
— Земеля! — радуется Протасов, увидев добродушную физиономию пограничника Чучкалова.
Они хлопают друг друга по спине, словно век не виделись.
— Выздоровели, товарищ мичман?
— Живет Кострома!
— Снова в Лазоревку? Повезло же вам!
— Кому повезло, а кому и не очень.
— Мы не в обиде.
— Да уж не до обид теперь.
А вот ожидаемой «бурной» встречи с лейтенантом Грачом не получается: начальник заставы спит за столом, положив голову на руки. Протасов осторожно садится на койку, чтобы не скрипнуть пружинами, тихо закуривает. В окно косым пробивным лучиком заглядывает солнце, высвечивает трещинки на белой стене мазанки. Но вот лучик гаснет, мичман оборачивается и видит в окне всклокоченную бороду деда Ивана. Старик улыбается всем своим широким щербатым ртом и манит пальцем.
— Что, дед, не спится? — спрашивает Протасов, выходя на крыльцо.
— Откуда ты взялся? — Дед легонько толкает мичмана в грудь, поджимает губы, стараясь посерьезнеть, и не может справиться с улыбкой.
— Оттуда. — Протасов показывает в сторону солнца.
— А я в разведку ходил, — хвастает дед. И начинает рассказывать о своем путешествии на тот берег, о вылазке сержанта Хайрулина, о плененном офицере, о лодках, заготовленных в задунайских протоках.
— Милый мой дед, — говорит Протасов, обнимая старика. — Я всегда знал, что ты молодец.
— Что я! Да разве я… Вот про тебя все говорят. Даянке прямо проходу нет.
— Где она сейчас?
— Где ей быть? У ворот дожидается.
— Что же сюда не идет?
— Стесняется.
— Прежде я этого не замечал.
— Прежде она была девка, а теперь — баба.
— Ты откуда знаешь?
— Все говорят. Народ говорит — зря не скажет. Ты б женился на ней, а?
Протасов идет к воротам, но там уже никого нет. И понимает — ушла. Услышала разговор и ушла от стыда.
Незнакомая печаль давит ему горло, сковывает ноги. Он, которого в любой компании считают своим парнем, способным не теряться перед самой заносчивой красавицей, вдруг чувствует себя робким ремесленником, только что выпорхнувшим из школьного пионерского звена. Он смотрит на залитые ранним солнцем плетни, переминается в мягкой, словно пудра, дорожной пыли, не решаясь бежать за Данной. И чем дольше стоит, тем сильнее опутывает его странная нерешительность.
«Пусть пострадает, больше любить будет», — утешает он себя невесть откуда взявшейся лицемерной фразой.
— Товарищ мичман! Вас лейтенант Грач вызывают!
Они обнимаются, как и подобает старым друзьям, перешагнувшим через разлуку.
— Отдышался?
— Только голова побаливает. Доктор говорит — контузия.
— Правильно говорит доктор.
— Может быть. — Протасов отводит глаза. — Я действительно стал каким-то контуженым, нерешительным стал.
— В госпиталь почему не лег?
— Получил приказ командира раньше предписания врача.
— Значит, не очень-то нерешительный.
— А ты чего про жену не спрашиваешь?
— Я тебе верю. Доехали благополучно, верно? На станции сдал дежурному офицеру. Проследил, чтобы хорошо устроилась…
— А она меня еще поцеловала на прощание.
— Это предназначалось не тебе.
— А мне понравилось.
— Ну и ладно. Давай ближе к делу. Что «языка» взяли, знаешь? А о готовящемся десанте? Пленный показывает: в протоках сосредоточено до семидесяти лодок. Если на каждой пойдет только по пять человек, это уже триста пятьдесят десантников.
— Отобьемся.
— Пленный показывает, что десантники еще не прибыли и лодки пока охраняются небольшими силами.
— Ну! — Протасов смотрит в глаза Грачу, напряженно ждет.
— Мы решили сделать вылазку этой ночью, разгромить пост, увести лодки или подорвать их.
Протасов закуривает, опирается спиной о косяк, пускает дым в низкий потолок.
— Это я понимаю — война! А ты — го-оспиталь. — И спохватывается: — А начальство как, одобряет?
— К нам выехал военный комиссар погранотряда товарищ Бабин.
Полуторка из отряда появляется только к десяти. В кузове на ящиках с гранатами и патронами сидят восемь пограничников — отделение из маневренной группы — с одним станковым пулеметом.
— Это не просто отделение, — говорит комиссар, выслушав рапорт. — Это те ребята, которые участвовали в вылазке Гореватого. Слышали? Так вот это они увели у врага две пушки со снарядами.
Батальонный комиссар Бабин — плотно сбитый человек с широкими рабочими руками и уверенными манерами хозяина — быстро шагает к заставе, кидая через плечо вопросы:
— Что местное население? Сколько раненых? Как сегодня противник?
— Противник ведет себя тихо, — отвечает Грач, радуясь словам Бабина. Прибытие отделения из мангруппы может означать только одно — одобрение плана вылазки.
— Затишье всегда перед бурей.
— Застава готова к бою, товарищ батальонный комиссар.
— К бою, который навяжет противник?
— Мы надеемся…
— Надежды юношей питают. Еще — отраду старым подают. Нам нужно не надеяться, а твердо знать, куда и на что мы идем. Вы уверены в правдивости показаний пленного?
— Он только подтвердил наши сведения.
Бабин быстро входит в канцелярию заставы, садится на койку, с любопытством пробует ее скрипучую упругость.
— Докладывайте, только по порядку!
Через четверть часа он удовлетворенно откидывается от карты и говорит то, что больше всего хотели услышать от него и лейтенант Грач и мичман Протасов.
— Первые атаки мы отбили. Но будут и вторые, и десятые. Пока не отобьем у противника охоту к атакам. Прежде мы боролись за тишину на границе с помощью выдержки. Теперь отвадить противника мы можем только решительными мерами. Пусть он боится наших десантов. За око — два ока! Так нас учили? — Комиссар вдруг улыбается совсем по-мальчишечьи и добавляет доверительно: — Впрочем, соловья баснями не кормят, а, товарищ лейтенант?
— Так точно! — Грач смущенно улыбается и подмигивает Протасову: займись камбузом.
— Потом соберете актив. Расскажу о положении на участке отряда.
Удивительная, почти довоенная тишина стоит на селе. Душный зной зудит комарами. Черные утки-каравайки, вытянув свои длинные загнутые клювы, безбоязненно летают над камышами, над рекой. К полудню сельские мальчишки совсем успокаиваются, выгоняют пасти коров на открытые места, собираются группками, обсуждают войну, словно стратеги, показывая руками на затаившийся чужой берег.
— Не верьте тишине, — говорит Бабин. — Тишина на войне должна тревожить больше, чем бомбежка. Не забывайте о том, как тиха была ночь на двадцать второе…
Он вспоминает о последней мирной ночи с упоением, как о чем-то единственном и невозвратимом. Обостренным чутьем комиссара, привыкшего предвидеть смутные движения людских душ, он понимает, что воспоминания о расстрелянной тишине станут всеобщей горечью, на которой вызреет так необходимая на войне беспощадная ненависть к врагу.
Мичман Протасов слушает и не слушает комиссара. Из головы не выходит Даяна и слова деда Ивана. Наконец он не выдерживает и, спросив у Бабина разрешение, выходит, решительно направляется к мальчишкам, что плещутся у колодца.
— А скажите-ка, воины, кто знает Даяну?
Мальчишки переглядываются, хихикают. От этого их смеха сжимается в нем все, и он понимает, каково теперь Даяне — не девке, не бабе, не мужней жене.
— А ну, кто самый быстрый? Чтоб сейчас же Даяна была тут!