Взорванная тишина. Иду наперехват. Трое суток норд-оста. И сегодня стреляют. - Рыбин Владимир Алексеевич 9 стр.


— Ладно, — говорит он. — После боя разберемся. Если что, эвакуируешься как миленький.

Из темноты доносятся всплески шестов, ударивших о дно, и темное пятно соседнего катера начинает медленно смещаться.

— Пошли! Пошли!

Десантники наваливаются на шесты, и «каэмка» тоже отходит от берега и плывет по течению, покачиваясь, поворачиваясь на водоворотах.

Тихая ночь лежит над рекой. Сонно всхрапывает волна под бортом. В прибрежных камышах стонут мириады лягушек, и птицы перекликаются торопливо и страстно.

Протасов поеживается: то ли холод пробирает, то ли нервы сдают. Он знает, что в этот момент по ту сторону Дуная пробираются чужими заросшими ериками несколько катеров, и завидует тем, кому выпало счастье участвовать в рисковом рейде. Он знает, что катера идут на тихом подводном выхлопе, стремясь подойти к Килии-Веке с тыла и ударить внезапно. Но в узких извилистых протоках легко сесть на мель. К тому же фашисты могут обнаружить катера на подходе, и тогда неминуем бой в невыгодных условиях, бой, в котором десантникам придется пробиваться к городу через сырые луга, насквозь простреливаемые, открытые.

«Вот это по-нашему! — думает он. — Не то, что тут — всем кагалом». И вдруг напрягается: из далекой глубины чужих плавней слышится знакомый рокот двигателей катеров. От Килии-Веке вскидываются в небо два прожекторных луча, шарят по редким тучам. С едва различимого на фоне неба сдвоенного конуса колокольни бьет пулемет. Сразу откликаются ДШК наших катеров, и лучи прожекторов вмиг опадают. Мельтешат в темноте светящиеся ниточки трасс, вонзаясь в конус колокольни, высекая яркие магниевые вспышки. Глухо гудит разбуженный пулями колокол.

И тотчас кроваво засвечивается водная гладь: над рекой огненной птицей взбивается красная ракета — сигнал общей атаки. И взрывается тишина треском моторов, командами, частыми выстрелами. Десятки пулеметов, установленных на десантных катерах и лодках, вонзают в темный вражеский берег огненные полудуги трасс.

Какой-то миг Протасов любуется живым сверкающим серпантином, связавшим невидимые в предрассветной темени пулеметы и едва различимый чужой берег. И спохватывается, сбрасывает с себя это мирное праздное любопытство.

— Десанту приготовиться! — кричит он сквозь глухие удары пулеметных очередей.

Близкий разрыв окатывает десантников штормовой волной. Двигатель затихает, и сразу становится слышным шум воды под бортами: катер еще движется по инерции к близкой теперь отмели.

На берегу снова ослепительно вспыхивает. Кажется, что пушка стреляет прямо по ним.

— Бей по вспышкам! — командует Протасов. Огненные трассы скользят по берегу, конусом сходятся к тому месту, откуда бьет пушка.

— Огонь! — снова кричит он, не слыша своего ДШК.

— Заело!

Пулеметчик зло ругается и звонко шлепает ладонью по металлу. Возле него появляется перевязанная голова Суржикова, и пулемет, сердито клацнув, сразу оживает и бьет торопливо и долго, словно стремится наверстать упущенное.

И вдруг все вокруг озаряется ярким, трепещущим светом: над рекой запоздало вспыхивают ракеты, выхватывают из тьмы катера, лодки, согнутые спины десантников.

— В воду! Прыгай! — кричит Протасов, как только катер врезается в отмель.

Бой сразу уходит от берега. То выстрелы гремели вблизи и эхо скакало в соседних улицах, рокотало над низким берегом, облепленным лодками, а то вдруг все затихает здесь и выстрелы ухают уже где-то вдали, в плавнях.

Серый рассвет медленно расползается по воде, высвечивает окраинные дома города. Оттуда, из-за домов, вдруг появляются белые, как привидения, фигуры, торопливо идут к берегу, и Протасов скорее догадывается, чем узнает, — пленные. Глядя на это шествие призраков, он вдруг ощущает необыкновенную легкость. Словно внезапно отваливает давнее напряжение, оставив облегчающую радость свершенного.

Поминутно оглядываясь на длинные штыки конвоиров, пленные подходят к воде, переминаются босыми ногами по сырому песку, равнодушно озираются. И в этой их отрешенности чувствуется мужицкое безразличие к войне. Но по некоторым видно и другое — угрюмую настороженность, чванливую злобу. Протасов уже знает — это фашисты, отпетые гитлеровцы, приставленные к солдатской массе в качестве погонял.

На затихший берег обрушивается гул: откуда-то выныривают самолеты, нестройным треугольником проносятся над берегом, сбрасывают бомбы на песчаную отмель. Одна бомба падает неподалеку от «каэмки» — выше мачты взметнулся разрыв. Суржиков, ревниво не отходивший от пулемета, присев на корточки, пускает в небо длинную очередь. Но самолеты уже скрываются за рощицей на другом берегу неширокой протоки, и низкий рев их замирает вдали. И тотчас в плавнях за городом снова вспыхивает винтовочная пальба. Толпа пленных оживает. Некоторые вскакивают на ноги, что-то кричат, то ли зовут, то ли командуют. Конвоиры беспокойно сбрасывают с ремней винтовки.

— Сидеть! Сидеть!

Протасов стоит на палубе, вглядывается в просветы между домами. Ему кажется, что стрельба то удаляется, то снова подступает к городу. Потом понимает: порывы ветра относят шум боя.

Из люка выглядывает моторист, до неузнаваемости вымазанный маслом, равнодушно любопытствует:

— Что там?

— Как мотор? — сердито спрашивает Протасов.

— Счас будет. А что там?

— Должно, контратака. Теперь им Килия — как кость в горле.

— Ну-ну, — говорит моторист, будто речь идет о чем-то обыденном.

А пленные все идут и идут из-за домов, одинаково белые — в исподнем, словно это их униформа. Красноармейцы сдают пленных конвоирам, шумно удивляются позору врагов, и в этом их веселье чувствуется радость минувшей опасности, быстрой победы. Конвоиры, сдержанно улыбаясь, ловко рассортировывают пленных — отдельно солдат, отдельно офицеров. Офицеры горбятся, стараются раствориться в солдатской большой толпе. Но это им не удается: конвоиры быстро находят их по шелковому белью, по особой, заметной даже без мундиров осанке.

Шумит берег громкими шутками, шлепаньем босых ног, сдержанным разноязыким говором толпы, сухим стуком сваливаемого в кучи трофейного оружия.

— Какое сегодня число?

— Двадцать шестое. А что?

— Пятый день воюем.

— Только пятый?

Протасова поражает эта простая мысль. Бывало, месяц пройдет — и вспомнить нечего. А тут! Он перебирает в памяти час за часом трагичное и радостное, что было в эти дни: черный монитор на блескучей глади Дуная, последний всплеск взрыва перед форштевнем, рев самолетов над притихшим базаром, короткий перехлест выстрелов у вражеского пикета, сверкающий серпантин трасс над темной водой. Он вспоминает лица павших и живых и вдруг замирает от нового для себя чувства тоски и нежности. Даяна! Протасов достает удостоверение личности, долго разглядывает чернильный штамп и прикидывает, когда сможет снова увидеть свою Даяну. Завтра? Или придется мучиться несколько дней?

Он еще не знает, что разлука эта — на годы. Что на пути к Даяне будут Одесса, Севастополь, Новороссийск — сотни боев, тысячи километров фронтовых дорог.

Он не знает, что эти первые победы будут вспоминаться ему в самые трудные минуты, что они не заслонятся лавиной грозовых дней, не забудутся. Потому что здесь, на Дунае, несмотря на непрерывные контратаки противника, десантники не отступят. Они отойдут лишь много дней спустя, подчинившись приказу командования, учитывающему интересы всего огромного фронта.

— Шурануть бы вверх по Дунаю. Чтоб знали наших!

Суржиков потягивается, хлопает ладонью по гулким доскам рубки.

— Ты мне катер не ломай. В госпиталь отправлю, — говорит Протасов. И добавляет мечтательно: — Еще шуранем.

— Когда?

— В свое время.

Он говорит это не в утешение матросу, в совершенной уверенности, что так и будет, что такое не может остаться без возмездия. Не знает он только, что тогда станет уже бравым командиром дивизиона тяжелых бронекатеров и бросок вверх по Дунаю будет не просто контрударом защитников Родины, а большим стремительным наступлением освободителей народов. В то время перед ним откроются совсем другие горизонты, и, утюжа мутные дунайские волны, он будет понимать одно: дорога в его Лазоревку лежит через всю Европу.

Ничего этого еще не знает мичман Протасов. Он стоит на палубе, переполненный предчувствиями чего-то грозного и большого.

Над далекими вербами левого берега встает заря, пятая заря войны. Она растекается во всю ширь, багровым огнем заливает живое зеркало Дуная…

ИДУ НАПЕРЕХВАТ

Шквал ударил с кормы, хлесткой пеной прокатился над мостиком. Сторожевик охнул, словно живое существо, и мелко задрожал от обнажившихся, вскинутых над водой винтов.

Когда волна исчезла в серой мути, командиру показалось, что мостик стал другим. Не было на месте сигнального фонаря, исчез черный шар, и фалы повисли вдруг свободными концами, исчез мегафон из рук штурмана, и сам штурман, мокрый, без шапки, выглядел непонятно зачем попавшим на военный корабль гражданским лицом.

«Пронесло!» — облегченно подумал командир. Он глянул на бак, где только что суетился не успевший укрыться матрос Гаичка, и похолодел: палуба была пуста. Исчез и черный катер нарушителей, минуту назад метавшийся перед форштевнем. Море кипело. Белесая водяная пыль сплошной завесой стлалась над волнами.

— Руль право на борт! — скомандовал командир, думая только о том, чтобы люди, оказавшиеся в воде, не попали под винты. — Доклад! — раздраженно крикнул он, не слыша ответа.

— Руль на борту, — недовольно, с испугом сказал рулевой. И добавил виновато, совсем не по-военному: — Товарищ командир, кажись, перо оборвало.

Это был конец. Кружиться по волнам в такой свистопляске, маневрируя только машинами, было равносильно самоубийству.

Командир доложил обстановку по радио, испытывая странное неверие в способность легоньких радиоволн пробиться сквозь плотный ураганище. И все оглядывался на волны в поисках оранжевого пятнышка спасжилета и ругал бледного, растерянного сигнальщика за то, что тот ничего не видит.

Новый шквал ударил в борт, круто наклонив корабль. И внезапно волны вокруг и даже близкие зачехленные ракетные бомбовые установки на баке — все скрыла невесть откуда взявшаяся среди лета плотная завеса горизонтально бьющего снежного заряда.

— Машина! — крикнул командир в переговорную трубу не своим, глухим и упавшим голосом. — Внимательней на реверсах! От вас все зависит!..

Медлительные, как стон, позывные футбольного матча звенели в ушах Гаички. Не было в них обычной бодрости и радости — только тревога. Позывные звучали раз за разом, непрерывно и долго, словно над далеким стадионом крутилась заезженная пластинка. Гаичка напряг слух. Это простое усилие сразу приблизило звуки. Он словно бы различил шум стадиона, то утихающий, то вскидывающийся до самой высокой ноты. Казалось, там то и дело забивают голы, ежеминутно доводя зрителей до исступления. Гром позывных все усиливался, грозя налететь, захлестнуть, опрокинуть. Он дошел до самой немыслимой высоты и вдруг оборвался, беззвучно канул в неведомую и страшную пустоту. Остался только шум, и это был шум морского прибоя.

Гаичка открыл глаза, увидел режущий блик солнца и тысячи мокрых поблескивающих камней. Беспорядочные волны обрушивались на отмель и, разбитые, растрепанные, лизали ее пенными языками.

Он почувствовал холод, хотел потянуться и едва не вскрикнул от резкой боли в левом боку. «Шмякнуло о камни!» Ему показалось, что сломаны ребра, хотя он и не знал, какая при этом бывает боль.

С моря доносился глухой рев шторма. Волны дыбились у каменной гряды, лежавшей в полукабельтове от берега, раскачивали торчавшие веником обломки катера. По эту сторону камней была толчея, как в кипящей кастрюле. Среди лохматых туч синели окна, а справа, у темного мыса, обрубившего горизонт, над морем лежало затянутое дымкой, блеклое, но все еще яркое солнце.

«Как я сюда попал?» — напряженно думал Гаичка, торопя память. Но воспоминания не спешили, раскручивались последовательно, как в кино.

Тогда тоже гремели позывные. Его друг Володька Евсеев размахивал транзистором и кричал на весь стадион:

— Ген-ка-а! В военкомат пора!

С полуоборота, как стоял, Генка ударил по мячу и не поверил своим глазам: мяч вписался точнехонько в правый верхний угол ворот.

— Ну ты даешь! — сказал вратарь.

Генка помахал ему рукой. Он так и бежал через пустой стадион, помахивая рукой, как подобает победителю. И позывные, разрывавшие транзистор, звучали для него торжественным тушем.

Потом они шли по улице и разговаривали.

— Я буду в пограничные проситься. А ты?

Генка промолчал. Без определившихся желаний он подходил к длинному столу мандатной комиссии.

— Га-еч-кин! — вызвал военком.

— Гаичка, — поправил Генка.

— Куда бы вы хотели, товарищ Га-ич-ка?

— В этот, во флот, — вдруг решил Генка, вспомнив красивую матросскую форменку на плакате, что висел в коридоре.

— На флот, — поправил его пожилой моряк с двумя большими звездами на погонах.

— Мы же в пограничные договорились, — шепнул от дверей Володька Евсеев.

— Точно. В пограничные.

— Все-таки куда? Везде-то ведь не выйдет.

— Почему не выйдет? — Моряк за столом приветливо улыбнулся. — Есть такое место…

Тогда Гаичка еще не знал, что именно в тот момент решилась его судьба. А заодно и Володьки Евсеева. Решилась раз навсегда и окончательно.

Кавторанг из военкомата не обманул. Гаичка попал в морскую пограничную часть. Мог стать комендором или минером, как Володька Евсеев, и породниться еще с богом войны. Да не стал. На комиссии в морской школе ему сказали:

— Такому спортсмену место на мостике. В сигнальщики…

Гаичка вначале загордился, даже домой написал: «Мое место на корабле выше, чем у самого командира…» И не больно приврал: командир — в рубке у машинного телеграфа и переговорных труб, а сигнальщик — всегда на верхнем мостике, даже на крыше рубки, если у бинокулярной трубы.

Мог бы Гаичка еще и «полетать»: корабль на подводных крыльях стоял рядом у стенки. Его некоторые называли гидротанком. Так что, можно сказать, все роды войск собрались у одного пирса. Но не попал он на крылатый, о чем горевал вначале целых два дня. А когда узнал, что там матросам дают шоколад, и совсем расстроился. Но потом, как это ни удивительно, именно шоколад и вылечил его от грусти по крылатому.

— На крылатом, конечно, красивше. Только с шоколадом любой может. А настоящий моряк и без конфет проживет, — сказал как-то боцман Штырба, демонстрируя свою недоступную еще Генкиному уму боцманскую логику.

Вот на боцмана ему повезло. Это был всем боцманам боцман, тайная зависть командиров других кораблей. Он был всем ветеранам ветеран. Друзья подшучивали, что боцман Штырба прибыл сюда еще во времена парусного флота…

Место это, не обозначенное ни на одной географической карте, будто специально было сотворено для военно-морской базы. Берега вокруг — сплошные скалы, отвесно падающие в океан, а в одном месте — щель, изогнутая, как коридор в лабиринте. В глубине этой щели горы расступались, подставляя ладони пологих склонов тихой бухточке. Сюда не залетали ветры, не прорывались самые свирепые штормы. На склонах — россыпь домов военного городка, где все друг друга знали, где незнакомый мужчина в-гражданской одежде вызывал такое же неистовое любопытство детей офицеров и мичманов, как человек в морской форме у мальчишек в какой-нибудь сухопутной деревне. Для новичка здесь — сплошная экзотика. Даже названия: бухта Глубокая, поселок Далекий.

Гаичка любил глядеть на бухту. Казалось, что это тихое озеро, со всех сторон замкнутое горными склонами. Из-за гор все время слышался тихий шумок, похожий на чье-то сонное дыхание. Это дышало море, било тяжелой зыбью в оглаженные каменные лбы берега. В бухту волна не доходила. Лишь время от времени по гладкой воде пробегали полосы, ряби, и тогда казалось, что вода поеживается, словно человек, которому за ворот попадает струя холодного ветра.

— Бухта наша особенная, другой такой не сыщешь на всей земле, — сказал боцман в первой же беседе с молодыми матросами.

Назад Дальше