Напоследок мадемуазель Ларивьер прочитала свой рассказ «La Rivière de Diamants», только что начисто перестуканный ею для «The Quebec Quarterly». Изящная и очаровательная жена мелкого чиновника берет взаймы ожерелье у богатой подруги. По дороге домой с устроенного на службе у мужа вечера она вещицу теряет. Тридцать или сорок страшных лет злосчастные муж и жена надрываются и экономят, возвращая долги, сделанные ими, чтобы купить стоящее полмиллиона франков ожерелье, которым они втайне подменили потерянное, перед тем как вернуть шкатулку с драгоценностью госпоже Ф. О, как трепетало сердце Матильды – заглянет ли Жанна в шкатулку? Жанна не заглянула. Когда одряхлевшие, но победившие супруги (его наполовину разбил паралич, следствие полувекового copie в их mansarde, она неузнаваемо огрубела оттого, что à grand eau мыла полы), признаются во всем седовласой, но еще моложавой госпоже Ф., та произносит (это последняя фраза рассказа): «Бедная моя Матильда, ведь мое ожерелье было фальшивое: оно стоило самое большее пятьсот франков!»
Вклад Марины оказался более скромным, но также не лишенным обаяния. Она показала Вану с Люсеттой (для прочих тут ничего нового не было) в точности ту самую сосну и в точности то самое место на ее шероховатом красном стволе, где в давние, давние дни помещался соединенный с усадьбой Ардис магнитный телефон. После запрета «токов и контуров», сказала она (выговаривая эти не вполне приличные слова торопливо, но свободно, с актерской désinvolture, – между тем озадаченная Люсетта дергала за рукав Вана, Ваничку, который умеет все объяснить), бабушка ее мужа, наделенная инженерным талантом, «заключила в трубу» Красногорский ключ (чьи воды, сбегая с холма над Ардисом, пробегают чуть ниже поляны). Она заставила его переносить по системе платиновых сегментов визжащие фисзжоки (радужные пульсации). Связь, разумеется, была односторонняя, а установка «барабанов» (цилиндров) и уход за ними стоили таких денег, сказала она, что на них можно было глаз у еврея купить, так что идею все же пришлось отставить, сколь ни соблазнительной представлялась возможность сообщить пикникующему Вину, что у него горит дом.
Словно бы в подтверждение широко распространившегося в населении недовольства внутренней и внешней политикой (старый Гамалиил стал к той поре уже совершенным гага) из Ардиса возвратился запышливый красный автомобильчик, а из него выскочил привезший новости дворецкий. Мосье только что приехал с подарком ко дню рождения мадемуазель Ады, но никто не может сообразить, как эта сложная штука работает, необходима помощь Мадам. И, вытащив письмо, дворецкий поместил его на карманный подносик и протянул Марине.
Доподлинно передать слова, в которых было составлено послание, мы не можем, но содержание его нам известно: в письме говорилось, что подарок, продуманный и очень дорогой, представляет собою огромную, необычайно красивую куклу – к сожалению и к общему удивлению, в изрядной степени голую; но что еще удивительней, правая нога ее закреплена на растяжках, левая рука забинтована, а приданое вместо обычных платьиц с оборочками состоит из коробки, заполненной гипсовыми повязками и какими-то резиновыми штучками. От приложенных к кукле инструкций на русском и на болгарском толку мало, поскольку их отпечатали не современной латиницей, а древней кириллицей, умопомрачительным алфавитом, освоить который Дан так и не смог. Не могла бы Марина поскорее приехать, чтобы нашить для куклы пристойных платьиц – из найденных им в комоде красивых атласных лоскутов, которые собирала ее горничная, – и заново запаковать коробку в свежую оберточную бумагу?
Ада, прочитавшая письмо через плечо матери, содрогнулась и сказала:
– Скажи ему, чтобы отыскал клещи и сволок эту гадость на хирургическую помойку.
– Беднячок! – воскликнула Марина, и на глаза ее навернулись жалостливые слезы. – Бедный, бедный. Конечно, я поеду. А твоя жестокость, Ада, иногда выглядит… выглядит… я не знаю… сатанинской!
И с подергивавшимся в нервной решимости челом Марина, бодро помахивая длинной тростью, прошествовала к экипажу, который тут же стронулся, развернулся и, продираясь, чтобы обогнуть calèche, сквозь сварливые заросли ожины, повалил пустую полугаллонную бутылку.
Но вспыхнувшее было неудовольствие вскоре погасло. Ада попросила у гувернантки карандаши и бумагу. Лежа на животе, подпирая ладонью щеку, Ван смотрел на склоненную шею любимой, игравшей в английские анаграммы с Грейс, которая невинно предложила слово «insect».
– Scient, – сказала и сразу же записала Ада.
– Ну уж нет! – воспротивилась Грейс.
– Ну уж да! Я уверена, что есть такое слово. He is a great scient. Dr Entsic was scient in insects.
Грейс поколебалась, постукивая резиновым кончиком карандаша по наморщенному челу, и наконец надумала:
– Nicest!
– Incest, – сразу откликнулась Ада.
– Сдаюсь, – сказала Грейс. – Нам нужен словарь, чтобы проверять твои изобретеньица.
Тем временем послеполуденный зной достиг самой гнетущей своей фазы, и на голени Ады звучной смертью пал от руки бдительной Люсетты первый за лето зловредный комар. Уже уехал шарабан с корзинами, креслами, жующими слугами – Эссексом, Мидлсексом и Сомерсетом, уже и мадемуазель Ларивьер с госпожой Форестье обменялись мелодичными «адье». Замахали ладошки, и близнецы с их старенькой гувернанткой и молодой сонливой тетенькой укатили в ландо. Следом метнулась белесая, полупрозрачная бабочка с чернейшим тельцем, и Ада крикнула: «Смотри!» – и объяснила, что это близкий родственник японского аполлона. Мадемуазель Ларивьер заявила вдруг, что опубликует рассказ под псевдонимом. Она подвела двух своих хорошеньких подопечных к calèche и sans façons потыкала острием парасоля в толстую красную шею Бена Райта, крепко спавшего в кузове под низко свисающими оборками листвы. Ада, швырнув шляпу Иде на колени, бегом возвратилась к Вану. Не знакомый с путями света и тени на этой поляне, Ван оставил велосипед там, где последнему пришлось самое малое три часа томиться под опаляющими лучами. Ада налезла на седло и, завопив от боли, выпучила глаза, едва не свалилась наземь, но устояла – и тут же с комическим хлопком взорвалась задняя шина.
Покалеченную машину бросили в кустах, откуда ее предстояло впоследствии забрать Бутеллену-младшему, еще одному персонажу из числа челядинцев. Люсетта отказалась покинуть излюбленное место (с ласковым кивочком поддавшись увещаниям своего хмельного соседа по облучку, у всех на глазах цапнувшего ее добродушной лапой за голые коленки), а поскольку «страпонтин» в «виктории» отсутствовал, Аде пришлось удовольствоваться жестким Вановым лоном.
Это был первый раз, что тела детей соприкоснулись, оба испытывали смущение. Ада устроилась спиной к Вану, приладилась, когда коляска дернулась, поудобнее и еще поерзала, расправляя просторную, пахнущую сосной юбку, воздушно обвевавшую его, совершенно так, как простыня в кресле цырюльника. Оцепенев от неловкого наслаждения, Ван придерживал ее за бедра. Горячие сгустки солнца, хлынувшие по зебровым полоскам Ады, по тылу ее голых рук, казалось, катили дальше туннелями, пробитыми в его остове.
– Почему ты заплакала? – спросил он, вдыхая ее волосы и тепло ее уха. Она обернулась и с секунду смотрела на него, сохраняя загадочное молчание.
(А я заплакала? Не знаю – как-то стало не по себе. Не могу объяснить, но что-то я ощутила в твоем представлении страшное, жестокое, темное и, да, страшное. Позднейшая приписка.)
– Прости, – сказал он, когда она отвернулась, – я больше не стану делать этого при тебе.
(Кстати, насчет «совершенно так, как», что-то есть неприятное в этой фразе. Еще одна приписка поздним почерком Ады.)
Весь перекипающий, переливающийся через край состав мальчика упивался тяжестью Ады, он ощущал, как она разделяется надвое на каждом ухабе, приминая корень его вожделения, которое, он знал, ему следует сдерживать, дабы возможная протечка не смутила ее невинности. Он бы и сдался и растекся в животной нечистоте, но положение спасла обратившаяся к нему гувернантка. Бедный Ван переместил Адин задок на правое колено, притупив то, что на жаргоне пыточного застенка зовется «углом агонии». В скорбном унынии неутоленного желания он созерцал череду вразброд ковылявших мимо изб, когда calèche катила по Гамлету.
– Никак не свыкнусь (m’y faire), – сказала мадемуазель Ляпарю, – с контрастом между великолепием природы и нищетой человеческой жизни. Взгляните на того старого décharné мужика с дырой на рубахе, на его жалкую cabane. И взгляните на эту проворную ласточку! Сколько счастья в природе и как несчастен человек! Что же никто из вас не скажет, как ему понравился мой рассказ? Ван?
– Получилась милая сказка, – ответил Ван.
– Получилась сказка, – добавила тщательная Ада.
– Allons donc! – возгласила мадемуазель Ларивьер. – Напротив – каждая деталь реалистична. Мы видим драму мелкого буржуа, со всеми тревогами, грезами, гордостью, присущими этому классу.
(Оно, конечно, верно; возможно, таким и было намеренье авторессы, но – оставляя в стороне pointe assassine – именно «реализма» рассказу, судимому по его же собственным законам, и недоставало, поскольку дотошный, считающий каждую копейку чиновник первым делом выяснил бы – не важно как, quitte à tout dire à la veuve, – сколько в точности стоит потерянное ожерелье. Вот в чем состоял прискорбный изъян трогательного сочинения мадемуазель Ларивьер, однако юному Вану и еще более юной Аде не удалось в то время нащупать его, хоть оба инстинктивно учуяли фальшь, присущую истории в целом.)
С облучка донеслись какие-то звуки. Люсетта обернулась к Аде.
– I want to sit with you (Я хочу с тобой сидеть). Мне тут неудобно, и от него нехорошо пахнет.
– We’ll be there in a moment (Вот-вот приедем), – огрызнулась Ада, – потерпи.
– Что такое? – спросила мадемуазель Ларивьер.
– Ничего. Il pue.
– О боже! Сомневаюсь, что он и вправду когда-либо служил у раджи.
14
Утром следующего дня или, может быть, день спустя семейство чаевничало в саду. Ада сидела в траве и плела для собаки ошейник из маргариток; Люсетта наблюдала за ней, жуя сдобную лепешку. Почти на минуту умолкшая Марина подвигала по столешнице к мужу его соломенную шляпу; в конце концов он покачал головой, гневно глянул на солнце, гневно глянувшее в ответ, и перебрался с чашкой и номером «Toulouse Enquirer» на простую деревянную скамейку, стоявшую под росшим на другой стороне лужайки раскидистым вязом.
– Я все спрашиваю себя, кто бы это мог быть, – промурлыкала мадемуазель Ларивьер, щурясь из-за самовара (отображавшего фрагменты окружающего пространства в духе помраченных вымыслов примитивистов) в сторону дороги, видневшейся за пилястрами сквозной галереи. Ван, лежавший ниц рядом с Адой, поднял глаза от книги (одолженной Адой «Аталы»).
Рослый румяный отрок в щегольских наездницких бриджах соскочил с вороного пони.
– Это замечательный новый пони Грега, – сказала Ада.
С непринужденными извинениями хорошо воспитанного мальчика Грег вручил Марине платиновую зажигалку, которую его тетка нашла у себя в сумочке.
– Господи, а я ее даже хватиться еще не успела. Как Руфь?
Грег сказал, что и тетя Руфь, и Грейс слегли с сильным расстройством желудка: «не из-за ваших восхитительных бутербродов, – поспешил он добавить, – а из-за ежевики, которой они объелись в кустах».
Марина вознамерилась позвонить в бронзовый колокольчик, чтобы слуга принес еще сэндвичей, но оказалось, что Грег спешит на прием к графине де Прей.
– Скоровато она утешилась, – заметила Марина, намекая на смерть графа, года два назад убитого в пистолетной дуэли на Бостонском Выгоне.
– Она женщина веселая и привлекательная, – сказал Грег.
– И всего лет на десять старше меня, – подхватила Марина.
Тут внимания матери потребовала Люсетта.
– Кто такие евреи? – поинтересовалась она.
– Отпавшие христиане, – ответила Марина.
– А почему Грег еврей? – спросила Люсетта.
– Почему-почему! – сказала Марина. – Потому что родители у него евреи.
– А его дедушка с бабушкой? А arrière дедушка с бабушкой?
– Милая моя, я, право, не знаю. Твои предки были евреями, Грег?
– Ну, я не уверен, – ответил Грег. – Иудеями – да, но не евреями в кавычках, – я хочу сказать, не водевильными персонажами или купцами-выкрестами. Они перебрались из Татарии в Англию пять веков назад. Вот, правда, маминым дедушкой был французский маркиз, который, сколько я знаю, принадлежал к католической вере и был помешан на банках, акциях и драгоценностях, вот его, пожалуй, могли бы прозвать un juif.
– Кстати сказать, это ведь не такая древняя религия, как другие, верно? – спросила Марина (повернувшись к Вану в смутном намерении перевести разговор на Индию, в которой она была танцовщицей задолго до того, как Моисей – или как бишь его? – родился на лотосовых болотах).
– Какая разница… – начал Ван.
– А Белле (так Люсетта звала гувернантку) тоже падшая христианка?
– Какая разница! – воскликнул Ван. – Кого заботят эти избитые мифы, кому теперь важно – Юпитер или Яхве, шпиль или купол, московские мечети или бонзы и бронзы, клирики и реликвии, и пустыни с белеющими верблюжьими костьми? Все это – прах и миражи общинного сознания.
– А с чего вообще начался этот дурацкий разговор? – осведомилась Ада, поднимая голову от уже наполовину украшенного таксика, или dackel’я.
– Mea culpa, – с видом оскорбленного достоинства пояснила мадемуазель Ларивьер. – Я всего-навсего сказала на пикнике, что ветчинные сэндвичи, возможно, не привлекут внимания Грега, потому что евреи и татаре свинины не едят.
– Вообще-то римляне, – сказал Грег, – римские колонизаторы, которые в давние времена распинали евреев-христиан, вараввинов и прочих горемык, тоже не ели свинины, но и я, и дедушка с бабушкой едим за милую душу.
Употребленный Грегом глагол озадачил Люсетту. С целью иллюстрации Ван сомкнул лодыжки, вытянул руки в стороны и закатил глаза.
– Когда я была маленькой девочкой, – сварливо сказала Марина, – месопотамскую историю начинали учить чуть ли не с колыбели.
– Не всякая маленькая девочка способна выучить то, чему ее учат, – отметила Ада.
– А мы разве месопотамцы? – спросила Люсетта.
– Мы гиппопотамцы, – откликнулся Ван и прибавил: – Пойдем, мы еще не пахали сегодня.
Одним-двумя днями раньше Люсетта потребовала, чтобы он научил ее ходить на руках. Ван держал ее за лодыжки, а она медленно продвигалась на красных ладошках, по временам с кряхтением плюхаясь лицом в землю или останавливаясь, чтобы скусить ромашку. Так, протестуя, скрипуче затявкал.
– Et pourtant, – сказала, поморщившись, гувернантка, не выносившая резких звуков, – а ведь я дважды читала ей переложенную Сегюром в сказку шекспировскую пьесу о злом ростовщике.
– Она еще знает переделанный мною монолог его безумного короля, – сказала Ада:
– Здорово! – воскликнул Грег, буквально всхлипнув от восторга.
– Не так энергично, дети! – крикнула Марина Вану с Люсеттой.
– Elle devient pourpre, она побагровела, – заметила гувернантка. – Я вас уверяю, эта неприличная гимнастика нимало ей не полезна.