Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском - Эйдельман Натан Яковлевич 12 стр.


Согласно преданию, сорвавшийся с виселицы Рылеев успел бросить распорядителю казни проклятие, столь сходное со знаменитыми его стихотворными обращениями к другим временщикам: „Подлый опричник тирана! Дай же палачу свои аксельбанты, чтобы нам не умирать в третий раз“.

Бессарабия, Молдавия, Днестр, Прут — край древней романтической истории и огромной современной российской энергии; край множества слов, стихов, тут же превращающихся в поступки; мечта о главном деле — и суровые разрушители того мечтания…

Кишинев — Петербург — Кишинев

Чтобы понять многое (а кое-что неясно и по сей день!), попробуем, если сумеем, взглянуть на Бессарабию тех лет „санкт-петербургскими глазами“.

Изменник Грибовский сообщал, что общее число заговорщиков — „более двухсот“; среди них — Муравьевы, Бурцев („адъютант Киселева“), Михаил Орлов, Николай Тургенев, братья Фонвизины. Нашего героя, впрочем, в этом перечне нет.

Многие из названных людей — в полках, в провинции, но немало и в Петербурге. Царь, произнесший: „Не мне быть жестоким, не мне их судить!“ — все же должен что-то сделать. Он сообщает тайну брату Константину, а затем под благовидным предлогом одних отставляет, других, наоборот, возвращает на службу с повышением (например, Никиту Муравьева); третьих, четвертых решено проветрить, вывести на длительные маневры. Шестнадцать месяцев гвардия шагает по белорусским лесам и болотам, и уже знакомый нам генерал Васильчиков, обуреваемый противоречивыми чувствами, однажды устраивает торжественное примирение царя с офицерской элитой…

Александр, однако, все равно не верит. Доносчик Комаров сообщает о роспуске Союза благоденствия, но царь не сомневается, что это маскировка.

Бывшие семеновские офицеры Сергей Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и другие, а также сотни семеновских солдат рассеяны в полках южных губерний, но тем самым они удалены от всевидящего ока, да еще — у границы, в прифронтовой зоне.

Читая отчеты 2-й армии, Александр верит Киселеву, не надеется на Витгенштейна, скептически и недоверчиво относится и к Орлову, и к Сабанееву.

* * *

Греческие дела. Александр Ипсиланти, генерал русской службы, грек по происхождению, переходит Прут и поднимает восстание греков и других народов, уже несколько веков подвластных султану. Революция разворачивается прямо на глазах десятков тысяч русских солдат, офицеров и чиновников, находящихся в юго-западных губерниях; все они не скрывают своего сочувствия грекам. Все со дня на день ждут приказа — ударить по туркам; ждут майор Раевский и генерал Орлов (он раньше других знал, надеялся присоединиться, отказался, — возможно, опять надеется). Штатский Пушкин призывает: „Восстань, о Греция, восстань!“ Сочувствует Сабанеев, хотя и видит, что греки действуют необдуманно, что это все же „не спартанцы в Фермопилах“. Наконец, Киселев, в котором важность соперничает с молодым задором: „Что за время, в которое мы живем, любезный Закревский, какие чудеса творятся и твориться еще будут?“

* * *

Незадолго перед тем на другом конце земли второй американский президент Адаме заметил: „Если нация будет содержать большую армию, не имея пред собою противника, — то может возникнуть энтузиазм, последствия которого трудно предсказать“.

* * *

Не быть походу — быть энтузиазму: Александр не желает прямо поддерживать какую бы то ни было революцию против „законного монарха“, даже если это турецкий султан; определённую роль играет, вероятно, и опасение Петербурга насчет преданности, надежности 2-й армии: против турок они, конечно, пойдут охотно и, наверное, победят, но при этом еще больше преисполнятся дерзостью, свободомыслием и неизвестно, как себя поведут, вернувшись из похода.

Войны ждут, войны нет, — и даже верноподданные ропщут, а уж кишиневские поэты вообще перестают сдерживаться:

Я таю, жертва злой отравы:
Покой бежит меня, нет власти над собой,
И тягостная лень душою овладела…
Что ж медлит ужас боевой?
Что ж битва первая еще не закипела?

Этим еще, однако, не исчерпывается список беспокойных „юго-западных обстоятельств“. Масонские ложи, давние просветительские дворянские союзы, где числились, между прочим, и высочайшие персоны, великие князья: эти „неформальные объединения“ чрезвычайно тревожат центральную власть, которая органически не приемлет того, что не ею заведено. В годы французской революции Екатерина обрушилась на московских масонов (Новиков, Лопухин и другие), многие попали в крепость, в опалу. Позже их простили; Толстой со знанием дела повествует о Пьере Безухове и его масонских исканиях. В тех союзах рядом с пресыщенными аристократами, искавшими экстравагантных ощущений, сидели серьезные молодые люди; в обход привычной иерархии — поручики рядом с генералами и министрами. Здесь немало и завтрашних заговорщиков — Пестель, Лунин, Владимир Раевский, „Пьер Безухов“. Многие прошли масонскую стадию, стараясь наполнить эти союзы новой жизнью, — и, как правило, через определенный срок находили новую, более совершенную форму конспирации, тайное общество.

Кишиневская масонская ложа именовалась „Овидий“, в честь первого политического и поэтического ссыльного. попавшего в эти края в начале первого века н. э.; в нем несколько десятков членов (Раевский конечно же среди них), а также устав, бухгалтерская служба, для которой приготовлены огромные конторские книги. Позже, когда ложу закроют, книги заберет к себе один из бывших членов и станет в них заносить только что придуманные строки — „Мой дядя самых честных правил…“, „Мы все учились понемногу…“. Однако это — после. А пока что военные и штатские собираются, всерьез, с обрядом, с важным разговором и улыбкою. Во всяком случае, 22-летний масон („вольный каменщик“), поэт, будущий хозяин конторских тетрадей, обратившись к обладателю председательского молотка ложи „Овидий“ генерал-майору Павлу Пущину (тот командовал одной из бригад дивизии Орлова), зарифмовал и благожелательные надежды, и некоторую насмешливость:

В дыму, в крови, сквозь тучи стрел
Теперь твоя дорога;
Но ты предвидишь свой удел,
Грядущий наш Квирога!
И скоро, скоро смолкнет брань
Средь рабского народа,
Ты молоток возьмешь во длань
И воззовешь: свобода!
Хвалю тебя, о верный брат!
О каменщик почтенный!
О Кишинев, о темный град!
Ликуй, им просвещенный!

Полковник, испанский революционер Антонио Кирога (или Квирога), верно, не узнал никогда, какую роль играло его имя на другом конце Европы, северо-восточной окраине романского мира. Квирога — это мечта о свободе, бунте, конституции: это почти нарицательное имя из революционного словаря. Как не вспомнить, к слову, что в это время Бенкендорф потребовал от гвардейского полковника Пирха, чтобы тот шпионил за своими офицерами, а полковник ответил: „Под управлением такого монарха, как наш, не могут существовать личности вроде Кироги…“ Бенкендорф признался, что „не понимает, про какого Кирогу тот говорит“. Вездесущий испанец.

„Свобода“, „равенство“, „конституция“, „Квирога“, „Вашингтон“: это из учебных прописей майора Раевского: и вскоре наверх, к царскому престолу, отправится донос, — что Раевский „при слушании юнкерами уроков говорил: „Квирога, будучи полковником, сделал в Мадриде революцию и когда въезжал в город, то самые значительные дамы и весь город вышли к нему навстречу и бросали цветы к ногам его““. Майор и сам бы „въехал“ — но пока не получается… Из Петербурга опасливо и подозрительно наблюдают обычную, казалось бы, масонскую ложу, — но в армии, но на границе, но с участием заподозренных лиц, но с восклицаниями: „Вашингтон, Мирабо, Квирога!“

Разными путями, через официальные доклады и секретную полицейскую информацию, движутся новости с Прута и Днестра на Неву.

Александр I не обладал тем разветвленным полицейским аппаратом, что возник в следующем царствовании. Уничтожив в 1801 году Тайную экспедицию (суровое учреждение, управлявшее государственной безопасностью и прежде называвшееся Тайной канцелярией, еще раньше — Преображенским приказом, Приказом Большого дворца), — отменив, царь, конечно, учредил новое сыскное ведомство, но не столь полномочное, как прежде, и более замаскированное: Департамент общих дел при министерстве внутренних дел, а сверх того завел секретную полицию при отдельных армиях, специальную службу при начальнике южных военных поселений генерале Витте; последний между прочим следил за крупными начальниками — Воронцовым, Киселевым, наверное, и Сабанеевым. Раза два в году он встречался где-либо „в глубинке“, по пути, с Александром I и сообщал разнообразную информацию…

Из полков, бригад, дивизий 6-го корпуса бумаги следуют в Тульчин, во 2-ю армию. От Киселева и Витгенштейна — в Петербург, к дежурному генералу Главного штаба Закревскому; от генерала Закревского — к начальнику Главного штаба Петру Волконскому (Петрохану); из Главного штаба — к императору. Поскольку же император склонен к странствиям (за что и получил пушкинское — „кочующий деспот“), то специальные фельдъегери Главного штаба несутся за границу — в Лайбах, Верону…

Давно известно, что для понимания эпохи надо в максимально возможной для потомка степени превратиться в человека „того времени“, освоить его психологию.

В нашем случае — на краткий срок сделаться Александром I.

Повторяя и обновляя уже сказанное, ставим исторический диагноз: царь подозрителен, неспокоен. Он объясняет Аракчееву Семеновскую историю: „Никто на свете меня не убедит, чтобы сие происшествие было вымышлено солдатами“: князь Меншиков — доверенное лицо, начальник канцелярии Главного штаба — резко удален от службы, как только Александр узнал, что тот собирает подписи под адресом на царское имя (где были смиренные намеки на некоторые реформы). Проекты секретных преобразований столь же тщательно скрываются от правых, сколько и от левых, у страха глаза…

Всякая новая „неприятная информация“, естественно. усиливается, умножается подозрительным сознанием, и оттого царю еще меньше хочется в Россию, где ему полают списки заговорщиков, военных масонов, а также тех, кто ожидает от него вмешательства в греческое восстание. Как быть? Не преследовать, совсем уж „не судить“, „не быть жестоким“, — но тогда заговорщики усилятся и повторят 11 марта 1801 года…

Преследовать, арестовать? Но тем самым очень вероятно — ускорить взрыв, стимулировать злоумышленников, которые вообразят, что их дело открыто и, стало быть, надо пойти на все…

Если б можно было, как при Петре Великом и Иване Грозном, без всяких объявлений и судов арестовать, кинуть в каменный мешок, пытать, обезглавить. Однако уже больше полувека, как утвердилась дворянская вольность; в стране университеты, определенный уровень европеизма, чему сам царь, ученик Лагарпа, много лет содействовал; страна победила в 1812 году, и дворянство теперь невозможно откинуть на триста лет назад, к „турецким расправам“. В любом случае без серьезного расследования не обойтись; но тогда, царь не сомневается, арестованные поручики, майоры, генералы будут дерзить почище, чем генерал Вандамм, напомнивший Александру об „отцеубийстве“: кто-нибудь воскликнет: „Мы действовали по твоему примеру, государь, как ты сам в 1801-м!“

Сверх того, напомнят о реформах, обещаниях, намеках и попытках освободить крестьян, ввести конституцию, — и это мучительнее якобинской революции. Легче стать Людовиком XVI, лечь на плаху.

И так нельзя, — и эдак нельзя. Но никак — тоже нельзя. Александр достаточно умен, чтобы понять: ничего не делать — одна из форм самоубийства…

И тогда-то, медленно, в глубочайшей сверхтайне, известной лишь нескольким лицам в империи, делаются распоряжения о будущем царе, которому, по всей видимости, придется все это расхлебывать.

Впрочем, начиналось это очень давно. Еще весной 1796 года, когда Александру шел 19-й год, а на троне сидела бабушка Екатерина II, было написано знаменательное письмо одному из доверенных друзей:

„Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых другими на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих, в моих глазах, медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места… Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того высокого сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим образом“.

Пройдут годы, и в 1809-м, при отправлении первого посольства в Соединенные Штаты, Александр, согласно некоторым воспоминаниям, говорил о своей мечте — бросить все и навсегда уехать в эту дикую, девственную страну; присутствующие решили, что государь шутит, и поддержали разговор, но затем, к своему испугу, убедились, что шутка заходит далеко, что Александр уже готов послать во дворец за деньгами, — и начали отговаривать. И отговорили…

Тогда же будет сказано (некоторые современники запомнили): „Отчего же царям нельзя в отставку уходить?“

8 сентября 1817 годаисторик А. И. Михайловский-Данилевский слышит рассуждения Александра, что монарх постаревший, усталый обязан „удалиться“:„Неужели, подумал я, государь питает в душе своей мысль об отречении от престола, приведенную в исполнение Диоклетианом и Карлом V? Как бы то ни было, но сии слова Александра должны принадлежать истории“.

17 апреля 1818 года у младшего брата царя, великого князя Николая, рождается сын Александр (будущий Александр II): после Александра I должен царствовать Константин, но v него нет детей, и племянник — наиболее вероятный продолжатель династии.

Лето 1819 года. Во время маневров в Красном Селе (согласно воспоминаниям жены Николая, Александры Федоровны) царь сообщил младшему брату,

„что он смотрит на него как на своего наследника и что это должно случиться гораздо ранее, нежели можно ожидать, так как это случится еще при его жизни…

— Кажется, вы удивлены: так знайте же, что мой брат Константин, который никогда не заботился о престоле, решил ныне, более чем когда-либо, формально отказаться от него, передав свои права брату своему Николаю и его потомкам. Что касается меня, то я решил отказаться от лежащих на мне обязанностей и удалиться от мира…

Видя, что мы были готовы разрыдаться, он постарался утешить нас, успокоить, сказав, что все это случится не тотчас и что несколько лет пройдет, может быть, прежде, нежели он приведет в исполнение свой план“.

Осень 1819 года. Разговор в Варшаве Александра и Константина (10 лет спустя Константин расскажет Киселеву, а тот Михайловскому-Данилевскому):

Царь: „Я должен сказать тебе, брат, что я хочу абдикировать (отречься); я устал и не в силах сносить тягость правительства; я тебя предупреждаю для того, чтобы ты подумал, что тебе надобно делать в сем случае“.

Цесаревич ответил: „Тогда я буду просить у вас место второго камердинера вашего; я буду вам служить и, ежели нужно, чистить вам сапоги. Когда бы я теперь это сделал, то почли бы подлостью, но когда вы будете не на престоле, я докажу преданность мою к вам, как благодетелю моему“.

„При сих словах, — рассказывал Константин Павлович, — государь поцеловал меня так крепко, как еще никогда в 45 лет нашей жизни он меня не целовал“.

„Когда придет время абдикировать, — сказал в заключение Александр, — то я тебе дам знать, и ты мысли свои напиши к матушке“.

Назад Дальше