20 марта 1820 года. Манифест о формальном расторжении брака Константина Павловича с давно покинувшей Россию великой княгиней Анной Федоровной: в манифесте между прочим были строки:
„Если какое лицо из императорской фамилии вступит в брачный союз с лицом, не имеющим соответствующего достоинства, то есть не принадлежащим ни к какому царствующему или владетельному дому, в таком случае лицо императорской фамилии не может сообщить другому прав, принадлежавших членам императорской фамилии, и рождаемые от такового союза дети не имеют права на наследование престола“.
12 мая 1820 года. Константин венчается в Польше с графиней Грудзинской — не царской крови, как раз „не имеющей соответствующего достоинства“.
14 января 1822 года. Константин в Петербурге просит царя передать престолонаследие „тому, кому оно принадлежит после меня“.
2 февраля 1822 года (за три дня до ареста Раевского). Александр I и царица-мать Мария Федоровна принимают „отставку“ Константина, давая ему „полную свободу… следовать непоколебимым решениям“.
Октябрь 1822 года. Австрийский канцлер Меттерних на Веронском конгрессе Священного союза замечает у Александра „новую черту: утомление жизнью“.
Август 1823 года. Манифест, объявляющий наследником великого князя Николая Павловича, как секретнейший государственный документ, заперт в Успенском соборе Московского Кремля; в октябре соответствующие бумаги поступают в Государственный совет, Сенат и Синод.
Все это — громадная государственная тайна, известная семи-восьми лицам. Пока что во всех церквах, от прусской границы до Камчатки, возносится здравие государю императору Александру Павловичу и его наследнику цесаревичу Константину Павловичу.
Легко заметить, что разговор с Николаем, бумаги о престолонаследии параллельны тем сведениям, которые в 1817–1821 годах Александр получает о тайных обществах и разных их проектах, вплоть до якушкинского плана цареубийства.
Документы о наследнике ложатся рядом с российской конституцией, сочиненной, как помним, в 1818 году Новосильцевым, и с аракчеевским планом освобождения крестьян.
Следующая волна важных доносов падает на 1825 год, когда действие пойдет к развязке: подробности напомним, когда наш рассказ придет к тому рубежу; пока же заметим только, что там извещали уже не просто о тайном обществе, но и о сроках восстания, цареубийства…
Александр же как будто не реагирует: много зная, не хочет знать (примерно так он вел себя при заговоре против Павла I): многое может, но как будто не желает, не имеет сил действовать…
Доносчики чутко ощущают спрос и предложение: если царь не одобряет, если Бенкендорфу приходится испытывать царское неудовольствие — тогда энтузиазм слабеет…
Тем интереснее наблюдать немногие меры, которыми странный, раздираемый противоречиями царь все же пытается себя защитить.
Резкие репрессии обрушиваются на ложу „Овидий“: у генерал-майора Павла Пущина требуют все масонские документы, причем в приказ об этом попадают неожиданные для тех лет грозные слова: доброму Инзову предписывается „в случае упорства (Пущина) употребить силу“; Пущина выгоняют со службы, хотя Сабанеев за него ручается и утверждает, что он „малый редкий, умный, честный, усердный, словом — прекраснейший…“.
Александр Сергеевич Пушкин позже заметит, что был членом той масонской ложи, из-за которой были закрыты все ложи в России: действительно, вскоре (1 августа 1822 года) последовал официальный царский указ, запрещавший масонские и вообще тайные общества…
Царь как бы ничего не делает — и вдруг бешеные, импульсивные действия совсем не на „главном направлении“, ибо мы теперь хорошо знаем, что отнюдь не с генералом Павлом Пущиным и не в ложе „Овидий“ — семена основного заговора.
Впрочем, после таких полуслепых телодвижений там, в Петербурге, и неподалеку, в Тульчине, легко вычисляют, что конечно же следует ожидать нового усиления недовольства, новой конспирации.
И государственное око пристально вглядывается в 6-й корпус, а более всего в 16-ю дивизию генерала Орлова. где заведует дивизионной школой майор Раевский.
Хроника
„Скажите Сабанееву, что, доживши до седых волос, он не видит того, что у него делается в 16-й дивизии“.
Эта фраза Александра I довольно быстро одолела сотни верст и больно уязвила генерала.
Обидная, угрожающая фраза: намек, что всю жизнь (до седины) Сабанеев не так командовал, не за тем следил; вроде косвенного ответа на его соображения о палках; на реплику, что разрешается „по закону“ умертвить солдата за два-три года; не о том бы генералу думать!
Сабанеев не видит, — а там, наверху, — видят… Дурное зрение генерала легко объяснить тем, что либо он сам заодно со злоумышленниками, либо разленился, — и не пора ли в отставку (в то самое время, как — обзавелся семьей, но не арендой или имениями!).
3 декабря 1821 года, Сабанеев — Киселеву.
„Вчерась вечером прибыл я в Кишинев и завтра должен отправиться в Бельцы.
После отъезда Вашего из Кишинева узнал я, что майор Раевский завел в 32-м полку также масонскую ложу и что будто бы двое рядовых введены в оную были. Об обстоятельствах сих, как довольно важных, поручил я тайно разведать Черемисинову, на которого во всяком случае положиться можно.
Здесь, в Кишиневе, наблюдение за подобными (людьми)поручено Барцу“.
Так впервые (не считая подписи на формулярном списке) Сабанеев написал фамилию человека, судьбу которого мы сопоставляем с его собственной уже так давно — с екатерининских и павловских лет, „с дней александровых прекрасного начала“, с 1812-го.
И вот 49-летний генерал сообщает 33-летнему начальнику армейского штаба сведения, после которых там, наверху, может быть, поймут, что он, Сабанеев, не такой уж ротозей.
Розыск поведут еще два генерала, вполне годящиеся для темных дел, начштаба 6-го корпуса Вахтен и Черемисинов, начальник одной из бригад; шпион Барц будет наблюдать за Раевским (то есть просочится на те собрания, где он витийствует с Орловым, Пушкиным).
Сабанеев принимает меры, но притом как бы не замечает, что доносят именно о школе Раевского: ведь обучать малограмотных военных — его собственная идея, и генерал не готов сразу отказаться от просвещения: торопится не торопясь.
Однако в этот же день, 3 декабря, по роковому совпадению, начинается страшная история в Камчатском полку (заметим, между прочим, что пехотные полки 6-го корпуса назывались далекими восточно-сибирскими и дальневосточными именами, как бы напоминавшими об огромности империи).
Командир роты капитан Брюхатов грабил и местных жителей, и своих солдат, присваивая и продавая провиант. Унтер-офицера, пытавшегося тому воспротивиться, капитан велел наказать, — солдаты отняли палки, бить не дали, принесли жалобу генералу Орлову. Командир дивизии принял их сторону. Как бы не замечая, что рядовые совершили страшный по тем временам проступок (ослушались приказа, в сущности, взбунтовались!), Орлов лишил Брюхатова роты и сказал: „На тебе эполеты блестящие, но ты не стоишь этих солдат“.
Действительно, грабить солдат да еще их же за это бить — нельзя: сколько о том говорено и писано Сабанеевым. И вдруг его же собственная идея (точно так, как с ланкастерскими школами) ведет к нарушению дисциплины и субординации. Командир корпуса ненавидит и презирает палочного генерала Желтухина — но у того в дивизии все, слава богу, тихо; то есть солдаты мрут, помаленьку бегут, но это в Петербурге считают „делом обычным“. А вот в дивизии Орлова, где с одобрения Сабанеева палки осуждены, — что же происходит?
Киселеву отправлено донесение: „Преступники (то есть солдаты) даже не арестованы“.
Генералу, однако, явно хочется поговорить с многознающим начальником штаба армии совсем откровенно, с глазу на глаз.
22 декабря 1821 года:„Чем более вникаю в обстоятельства, чем более рассматриваю поведение Орлова, тем более нахожу причин к подозрению“.
Никуда не денешься — непорядок, нерадение: и тут уж не до прогресса: у Желтухина одна крайность, здесь — другая.
Киселев поощряет, поддерживает Сабанеева, в то время как в Петербурге — не очень верят. Там трактуют дело просто и находят, что с этим конфликтом справились бы Аракчеев, Вахтен, тот же Желтухин: можно ли верить ненавистнику ранжира Ивану Сабанееву?
Киселев, однако, понимает все много тоньше и кое-что объясняет старшим (прежде всего Петру Волконскому): объяснения идут к царю; на самом верху, кажется, улавливают главную мысль начальника штаба армии и одобряют ее. Александр с удовлетворением убеждается, что не зря покровительствовал Киселеву: вообще ни на кого нельзя положиться — одни заговорщики, а другие — тупые дураки, на Киселева, может быть, тоже нельзя — но все-таки он „лучше других“.
Главная мысль начальника штаба армии заключалась в том, что расправу с „нашими этеристами“ (то есть заговорщиками, бунтовщиками) лучше вершить не аракчеевскими руками, не фронтовым вахтпарадникам, а именно толковым генералам суворовского покроя, — не очень светским, не очень угодным наверху.
Одних вольнодумцев — другими: в конце концов, такая политика и практика могут ослабить опасность, которую царь больше всего боится — угрозу объединения разных противников и недовольных, как это было в 1801 году. Поэтому к Киселеву особое благоволение; поэтому охотно принимаются его кандидаты на высокие офицерские должности: так, еще 9 декабря начштаба 2-й армии благодарит Петра Волконского (а через него императора) за назначение командиром Вятского полка столь отличного, исправного офицера, как Павел Пестель…
Итак, сверху требуют скорее отыскать корни зла в Камчатском и других полках 6-го корпуса, Сабанеев опасается нового упрека насчет „седых волос“. Но при всем при этом — все же не так воспитан, чтобы открыть то, чего нет, только ради угождения высочайшему подозрению. Он разрывается между суворовскими и александровскими понятиями.
26 декабря Сабанеев вот что рапортует Киселеву: „Сколько понять могу, правительство подозревает, может быть, конституционную горячку. Подозрение справедливое, но кто виноват?“
А действительно, кто виноват, кто не раз заговаривал о конституции и дал ее Польше, Финляндии? Кто, по словам Раевского, медлит?..
Генерал-лейтенант из последних сил старается внушить — не столько Киселеву, сколько высшим, которые вдруг могут приказать, он советует не торопиться, не поощрять любые гонения на вольнодумцев (мысль, видно, на самом деле испытанная).
Офицеры возле Орлова, те, что против палок; ланкастерская школа: ими пожертвовать — значит сдаться. превратиться в аракчеевца, а ведь каждый час может начаться война с турками, и Сабанеев оканчивает письмо, приписывая на полях фразу, которая (он ясно это понимает) для недоверчивых и подозрительных начальников будет звучать „по-якобински“:
„К войне, кроме начальников армии, готовы, только надобно бы солдат поберечь и, готовясь к смотру, не домучить. Вот это мое якобинство — истинно они мученики…“
„Солдат поберечь“ — и „преступники в Камчатском полку“.
* * *
Меж тем приближается новый, 1822 год. Для Раевского — последнее рождество на воле: Орлов собирается в отпуск, Липранди тоже; Пушкин ссорится с полковником Старовым из-за того, какую музыку нужно играть на вечере в местном клубе: противники дважды обмениваются пулями и мирятся…
Меж тем генерал-майор Черемисинов (которому тоже не очень доверяют в Тульчине) усердно копает, копает и посылает Сабанееву в Тирасполь важное донесение:
„Раевский… наставлением своим, кажется, внушил солдатам то, чего бы им знать не следовало. Но, как обстоятельство сие требует подтверждения, то я употреблю все способы таковую заразу вывесть наружу. Я бы желал, чтобы Раевского в полк не присылали, а лучше и совсем из корпуса выгнать…
Орлов человека сего ласкает, держит у себя и чрез то поощряет действие вольнодумства в других и пр.“.
И уж Сабанеев, срочно посылая эту выписку Киселеву. добавляет:
„Из письма Черемисинова усмотрите, почтеннейший товарищ, что Черемисинов со мною откровенен и, конечно, не вольнодумец и не партизан мерзавца Раевского“.
Мерзавец Раевский — слово произнесено.
Правительство, Петербург требуют жертв: им отдали масонскую ложу генерал-майора Пущина: сыщики, доносчики сообщают разные компрометирующие сведения об Орлове и „орловщине“. Однако командир 16-й дивизии — важная птица со столичными связями: к тому же приятель Киселева, который внимательно следит, чтобы доносчики не переусердствовали.
Должны быть виноватые, но без „излишеств“: таково мнение Тульчина и Петербурга.
„Невелика беда, что невиноватый за виноватого сошел — много их, невиноватых-то этих! сегодня он не виноват, а завтра кто ж его знает? — да вот в чем настоящая беда: подлинного-то виноватого все-таки нет! Стало быть, и опять нащупывать надо, и опять — мимо! В том все время и проходит“
Раевский — член тайного союза, позволяющий себе много вольностей в полку и дивизионной школе, конечно, чувствует опасность, но еще не понимает, не может знать, что его могут принести в жертву, которая удовлетворит и корпус, и армию, и столицу. Впрочем, доказательства, доказательства, доказательства…
И генерал-лейтенанту приходится во всем разбираться самому.
Меж тем побежал 1822 год.
2 января Пушкин пишет другу Вяземскому через посредство отъезжающего на север кишиневского приятеля-вольнодумца:
„Липранди берется доставить тебе мою прозу — ты, думаю, видел его в Варшаве. Он мне добрый приятель и (верная порука за честь и ум) не любим нашим правительством и, в свою очередь, не любит его“.
В тот же день, 2 января, новый скандал, на этот раз в Охотском полку 16-й дивизии.
Офицеры нещадно избивали не только солдат, но и заслуженных унтеров с наградами за Лейпциг и Париж (что запрещено уставом): снявшему на минуту ружье с плеча — 850 розог, споткнувшемуся — 100 розог, рассеченное тело смачивали соленой водой.
Два особенно избитых унтера самовольно отлучились и дошли до Орлова. Генерал снова на стороне солдат: троих офицеров отстранил, взял под арест, предал военному суду: „Да испытай они в солдатских крестах, какова солдатская должность“.
И снова — командир корпуса видит, что Орлов действовал вроде бы „по-сабанеевски“, но притом унтера отлучились самовольно, жалоба подана „неуставным порядком“: бунт…
Орлов меж тем отправляется в отпуск — „вовремя и не вовремя“. Больше он не вернется, его не пустят в дивизию: боятся оставлять во главе крупной воинской части, но опасаются и преследовать, докапываться глубже; все это в царском духе… Уезжая, генерал добавляет масла в огонь необычным приказом, где между прочим объявляет:
„Суворов, Румянцев, Потемкин, все люди, приобретшие себе и отечеству славу, были друзьями солдат и пеклись об их благосостоянии. Все же изверги, кои одними побоями доводили их полки до наружной исправности, все погибли или погибнут…“
Приказ громко прочли в полках, и если не солдаты, то уж офицеры легко догадались, что среди „погибших извергов“ — Петр III, Павел I и, может быть, в будущем Александр, Аракчеев…
Сабанеев прочел и разъярился не шутя. Сейчас не до борьбы с палками, не до лицея: во вверенном ему корпусе непорядки, два полка распустились, и 7 января отправляется горячее, энергическое послание Киселеву.
Раевский позже запишет, что Сабанеев выражался коротко, отрывисто и даже самые вежливые фразы произносил, будто ругаясь. То же самое угадывается порою и в его письмах.