Вадим, узнав об этом, отзывается:
На этих словах Пушкин останавливается, и мы уж знаем, что если стихотворное послание или поэма у него не идут (вспомним неоконченный ответ Раевскому), то здесь причина не творческая, но идейная…
Сохранился сложный план неосуществленной части: пушкинский Вадим готовит бунт, Новгород колеблется, кипят страсти, но внезапно появляются фигуры, у прежних авторов неизвестные или едва намеченные. Особенно интересен знатный новгородец, некогда друг Вадима по имени Громвал. Этот человек на стороне Рюрика из самых лучших побуждений, но ему не нравится, что новый правитель презирает народ; поэтому Громвал колеблется, находит доводы за Вадима и против: в результате этого гибнут близкие люди, неясна и судьба сомневающегося. Может быть, Пушкин уж примеряется здесь к своему будущему: свободный человек, не желающий примкнуть исключительно к одному лагерю, — мирящийся с царем, но думающий об опальных друзьях…
Так или иначе, но в 1822-м поэма не пошла; позже возникнет и погаснет замысел трагедии о Вадиме…
Пройдут годы, уйдут на казнь и в каторгу декабристы, — и Пушкин вдруг напечатает начало неоконченной поэмы, которое мы только что цитировали; однако даже имени главного героя автор не доверит печати: Вадим, знак революции, под запретом.
Не окончил Пушкин своих Вадимов, наверное, потому, что не находил ведущей, глубокой мысли. Он постепенно охладевает к древнерусскому замыслу, не собираясь уподобиться Вадиму или поклониться Рюрику…
Вот каков был в 1820-х годах Вадим Храбрый, революционер 1860-х.
Вот сколько подтекста было за восклицанием Пушкина: „Раевский упорно хочет брать все из русской истории… О Новгороде и Пскове, о Марфе Посаднице и Вадиме“. Пушкин как-то недоволен, не скрывает своего неудовольствия от друзей, на воле спорит с узником Раевским (который всех зовет в партию Вадима) — „и вдруг остановился“.
„Как это хорошо…“
После длинного отступления мы вернулись к той описанной Липранди внезапной „остановке“…
Раевский в тюрьме, Пушкин читает тюремное послание.
Неоконченный стихотворный ответ Раевскому, незавершенный Вадим при сем присутствуют…
Липранди:
…и вдруг (Пушкин) остановился. „Как это хорошо, как это сильно; мысль эта мне нигде не встречалась; она давно вертелась в моей голове; но это не в моем роде, это в роде Тираспольской крепости, а хорошо“, — и пр. Он продолжал читать, но, видимо, более серьезно. Па вопрос мой, что ему так понравилось, он отвечал, чтобы я подождал. Окончив, он сел ближе ко мне и к Таушеву и прочитал следующее:
Он повторил последнюю строчку… и прибавил, вздохнув: „После таких стихов не скоро же мы увидим этого Спартанца“.
О, это не в моем роде, это в роде Тираспольской крепости…
* * *
Раевский в очень сильных, энергических словах выразил уже ходившую мысль (она у Рылеева, Пушкина, в их „Вадимах“) — о рабстве, забитости, страхе „истукана, немого народа“.
Отсюда возможны разные выводы: либо сдаться, „уйти к властям“; либо заколебаться, задуматься: либо — „но я не изменю!“.
Раевский рисует грустную, отчаянно-грустную картину —
Но вдруг сразу вслед за этим, кажется даже вопреки этому, Владимир Федосеевич снова оптимист — и пророчествует своему народу:
Это в роде Тираспольской крепости. Для Пушкина — слишком революционно, опасно, — притом что поэт отнюдь не остыл…
Именно весной и летом 1822 года хроника его жизни полна, например, такими происшествиями.
За обедом у Инзова объявляет полковнику Эйсмонту,
„что он никогда крепостных людей за собой иметь не будет, потому что не ручается составить их благополучие, и всякого владеющего крестьянами почитает бесчестным, исключая отца своего, который хотя честен, но не имеет на этот счет одинаковых с ним правил. Эйсмонт ловил Пушкина на словах, но не мог выдержать с ним равенства в состязании“.
В другой раз Долгоруков описывает, как Пушкин, опять же за обедом у Инзова, „составляя, так сказать, душу собрания“, рассказывает, „по обыкновению, разные анекдоты“, потом рассуждает
„о Наполеонове походе, о тогдашних политических переворотах в Европе и, переходя от одного обстоятельства к другому, вдруг отпустил нам следующий силлогизм: „Прежде народы восставали один против другого, теперь король неаполитанский воюет с народом, прусский воюет с народом, гишпанский — тоже; нетрудно расчесть, чья сторона возьмет верх“. Глубокое молчание после этих слов продолжается несколько минут, и Инзов прерывает его, „повернув разговор на другие предметы““.
В конце июля многотерпеливый Инзов все-таки опять сажает поэта под арест, после чего, второго августа, Пушкин переписывает набело весьма крамольные Исторические замечания:
„Екатерина уничтожила звание (справедливее, название) рабства, а раздарила около миллиона государственных крестьян (т. е. свободных хлебопашцев) и закрепостила вольную Малороссию и польские провинции. Екатерина уничтожила пытку — а тайная канцелярия процветала под ее патриархальным правлением: Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространивший первые лучи его, перешел из рук Шешковского в темницу, где и находился до самой ее смерти. Радищев был сослан в Сибирь; Княжнин умер под розгами, и Фонвизин, которого она боялась, не избегнул бы той же участи, если б не чрезвычайная его известность“.
Кажется, будто Пушкин все же последовал совету Раевского — „Оставь другим певцам любовь“; он берется за дело в раевском смысле и, наверное, неспроста набело переписывает свои Исторические замечания — не для печати, но, возможно, для распространения…
Однако инстинкт, талант, чутье предостерегают: может быть, именно благодаря тюремным стихам Раевского Пушкин отчетливее различает „свой предел“, который не следует переходить…
Надо, конечно, отвечать Раевскому, нехорошо, невежливо не ответить. Но как же говорить с тем, кто „воззвал из темницы“?
Пушкин рисует пером на полях черновика портрет Владимира Федосеевича, чтоб яснее видеть собеседника.
Раевский сулит поэту „перелом судьбины лютой“.
Пушкин через несколько лет: „Куда бы нас ни бросила судьбина…“
* * *
Заочные разговоры с Пушкиным, кишиневскими друзьями… Зная Раевского, угадываем, что было и многое другое; что он ведет, конечно, разнообразную подземную жизнь в Тираспольской крепости: арестованный — но пока еще не осужденный — продолжает быть „господином майором“ и окружен немалым числом сочувствующих.
„Буйный сей мальчик“
Меж тем после краткой передышки, летом 1822 года, вражьи цепи снова собраны воедино и накатывают на майора волна за волной.
Протоколы, протоколы — множество протоколов допросов, на которых Сабанеев делает отметки: „можно уличить“, „явно запирается“, „имеются свидетельства“.
Благодаря доносам и допросам мы слышим и видим характернейшие подробности:
„Майор Раевский при сборе роты спрашивал нижних чинов, говоря: „Здоровы ли вы, друзья?“ И, ко многим из них приходя, просил у них понюхать табаку… Иногда просил (штабс-капитана) о засвидетельствовании своего почтения нижним чинам командуемой им роты“.
Раевский: „Табак нюхал иногда, поклон роте посылал“.
Сабанеев: „Табак нюхать — значит фамильярное обращение с солдатами, а посылать поклон добрым солдатам, с коими служил, не только не нахожу поступком противузаконным, но даже похвальным“.
Показаний много, даже слишком много. Начальники жалуются, что Раевский снова пишет диссертацию за диссертацией и ловко парирует очные ставки — нет чтобы признаться!
Приходится, ввиду затяжки следствия, беспокоить царя этим „мелким делом“ (и без того возможен выговор за „сокрытие“), и все это не очень-то приятно тульчинскому начальству, потому что там, на самом верху, как бы не знают никаких подробностей и „удивляются“ происходящему.
Дежурный генерал Главного штаба Закревский — Киселеву:
„Скажи, что за Раевский, откуда поступил и зачем так долго с ним церемонились?“
И вот наконец то самое, чего опасался Витгенштейн.
20 апреля 1822 года под номером 36 сам начальник Главного штаба его императорского величества князь Петр Волконский предписывает:
„До сведения государя императора дошло, что в городе Тирасполе содержится под арестом 32-го егерского полка майор Раевский, бывший директором дивизионного лицея при 16-й пехотной дивизии, вследствие сего государю императору угодно, чтоб Ваше сиятельство уведомили меня немедленно, какой лицей существовал или существует при 16-й пехотной дивизии и почему так именуется, ибо на сие нужно высочайшее разрешение. Также, за что содержится майор Раевский под арестом и почему не было о сем рапортовано, если он сделал важный какой-либо проступок?“
Царь „не понимает“, что за лицей, кто разрешил? А ведь разрешили Сабанеев, Киселев, Витгенштейн — и одним только царским вопросом все генералы заподозрены.
Если отписать наверх, что арест майора — пустяк, то зачем тогда беспокоить высочайшую персону подробностями и отчего не отпустить майора на свободу? Если же дело серьезное, — как смели столь долго умалчивать? Приходится доказывать, что дело серьезное.
30 апреля Витгенштейн подробно оправдывается, что лицей — это не более чем школа и не нужно придавать значение громкому названию: что обстоятельства очень сложны, относятся к былым годам, и поэтому требуется время для их распутывания, но — „виноваты, исправимся!“.
Из Тульчина — в 6-й корпус; из корпусной квартиры — следователям: „Скорее, скорее, император гневается!“
Однако 32-го егерского полка майор Раевский решительно не желает хоть немного помочь следствию:
Не все следователи выдерживают. Один из них, подполковник Радченко, пишет потаенную записку: „Правительство, казалось, искало не открытия истины, но жертвы в пример другим“.
Другой аудитор, Круглов, вдруг нагрубил усердному инквизитору генералу Черемисинову и за „непочтительность“ отдан под суд. Круглова арестуют, а он покончит с собою и оставит записку на имя подследственного Раевского: „Поручая себя волнам Дуная, прощаю моих врагов и коварных обольстителей. При всей опытности я не мог ускользать от сетей бесчестных“.
Однако торопят, торопят, — и вот предварительное следствие оканчивается.
Сабанеев извещает Киселева, что скоро представит бумаги, а мы не можем отказать себе в удовольствии привести. часть этого письма, даже не очень комментируя и лишь ограничиваясь несколькими сносками (текст, частично опубликованный, цитируется по архиву академика Дубровина).
Сабанеев начинает послание отнюдь не с „революционной персоны“: из дивизии, которой командует шкуродер Желтухин, за кратчайший срок сбежал 71 человек:
„Вот до чего дожили мы с нашей системой управления… Слыханное ли дело, чтобы русский солдат думал бежать к туркам. Никогда!.. Какой срам! Вот каково вверить дивизии желтухиным, а полки адамовым и проч. Впрочем, главные всему виновники — те, кто имеет право и возможность говорить государю правду и молчит. В рассуждении дела Раевского, то буйный сей мальчик неминуемо получит достойное наказание. Он был переведен из кирасир и никому не был известен: как же скоро мнения его обнаружились, тогда и надзор сделался деятельный и успешный. На днях ожидается следственное дело, которое, по рассмотрению, доставлено Вам будет“.
Зрелый муж, 50-летний Сабанеев, и буйный мальчик, 27-летний Раевский…
Майор и царь
Все то же долгое, жаркое молдавское лето 1822 года. 7 июня длинная выписка о разных провинностях майора Раевского отправляется быстро, даже минуя штаб армии, в Петербург.
Наконец Закревский, Волконский, Аракчеев, Александр I узнают подробности, весьма их интересующие. „Обстоятельства дела“ сгруппированы в семи „отделениях“:
I. — „О свободе, равенстве, конституции и о кольце, Союз означающем“:
II. — „О поступке Семеновского полка, который майор Раевский находил похвалы достойным“:
III. — „О фамильярном и дружеском обращении майора Раевского с нижними чинами и о толковании оным слова — тиранство“;
IV. — „О внушениях, делаемых майором Раевским юнкерам, бывшим в дивизионной школе, клонящимся к нарушению повиновения и проч.“;
V. — „О подговоре солдат к побегу за Днестр к городу Вознесенску“;
VI. — „Объяснение майора Раевского против писем, писанных им к разным лицам“ и
VII. — „О разговорах майора Раевского с нижними чинами насчет корпусного командира“.
Последние пять пунктов — дело вроде бы местное, дисциплинарное; но вот первые два (снова и снова повторяем): в другие времена, при другом правлении, тут бы самодержец распорядился быстро и страшно…
Этот же самодержец держит бумаги при себе почти два месяца.
Наконец 31 июля Волконский извещает Витгенштейна, что дело Раевского „имел счастие представлять государю императору“, царю же „благоугодно было повелеть“, чтобы майора Раевского „предать военному суду“ „при том же 6-м корпусе в г. Тирасполе под наблюдением самого генерал-лейтенанта Сабанеева, поручив ему иметь особенный надзор как за правильным и строгим производством такового суда, так и за непродолжительным оного окончанием“.
Еще раз, как прежде, документ, спущенный с престола, требует произвести и окончить дело „с возможной точностью и без лишней потери времени“. Насчет лицея царь как будто успокоился.