Между Чичаговым и Сабанеевым возникает спор, от которого зависят, может быть, судьбы Европы. Генерал убеждает старшего начальника, что их задача окружить, захватить Наполеона; Чичагов иначе трактует полученные инструкции и медлит.
Именно в эту пору записывает во фронтовом дневнике молодой офицер Александр Чичерин (которому быть бы декабристом, если б вернулся с войны):
„Я всегда жалел людей, облеченных верховной властью. Уже в 14 лет я перестал мечтать о том, чтобы стать государем; теперь я даже страшусь высокой власти. Обязанность прислушиваться к желаниям тысяч людей, придерживающихся самых различных мнений, угождать всему свету, когда никто на свете не мыслит одинаково“.
Если бы Чичагов перехватил Наполеона при Березине…
Тогда вроде бы война окончилась сразу и не было бы нужды в кампаниях 1813–1814 годов? Или, наоборот, пленение, гибель императора удесятерили бы сопротивляемость Франции; униженный, прижатый к стене неприятель сделался бы чрезвычайно опасен?
До сих пор спорят, каково было мнение самого Кутузова. Умнейший старик серьезно опасался разбитого Наполеона; как известно, вообще возражал против вступления русских войск в Западную Европу. Может быть, и в самом деле тайно противился завершению кампании при Березине, — и не оттого ли инструкции Чичагову были не слишком отчетливы?..
Так или иначе, основная армия (где и Раевский) не стала молотом, а войска Чичагова и Сабанеева — наковальней, меж которых расплющился бы Наполеон.
Бросив множество пленных, французский император умчался в Париж собирать новое войско; Чичагов сделался объектом критики и насмешек, попал даже в басню Крылова („Щука и кот“); авторитет же Сабанеева, который спорил с Чичаговым, наоборот, возрос.
Так или иначе, оба русских войска слились, и теперь генерал Сабанеев с поручиком Раевским одновременно достигают российской границы.
Андрей Раевский — старший брат Владимира Федосеевича, тоже находившийся в действующей армии, — описывает торжественный момент: „Переехав мост, я простился с Россией. Двуглавый орел остался на высоких утесах с той стороны… Смотритель таможни поднял шлагбаум и пожелал нам счастливого возвращения“.
В эти же новогодние дни 1813 года генерал Лавров поучает юного Чичерина, что для его собственного блага необходимо повидать чужие земли, ибо только там научится он любить свое отечество."Я не стал спорить с ним, — вспоминает Чичерин, — только сказал, что уже довольно люблю отечество и не нуждаюсь в новых впечатлениях, чтобы укрепить свою привязанность".
Поручику Чичерину вернуться в свое отечество не суждено; поручику Раевскому — суждено. К тому же у него огромные, хоть и смутные планы, которые несколько позже будут изложены в стихотворном послании заветному другу Гавриилу Батенькову:
Последняя строчка, несомненно, лучшая в благородном, но поэтически довольно среднем сочинении. Стихи написаны задолго до того, как Раевский вступит в тайное общество, но — будто предчувствует: "в первый раз" связал свою судьбу с народной, — и конечно, будут еще случаи и поводы для соучастия и трепета. Правда, подобные пророчества мы без труда отыщем и у тех, кто позже успокоится, в заговоры не вовлечется. Тем интереснее. И непонятнее…
Пока же поручик Раевский и генерал-майор Сабанеев вступают в Европу.
1813–1814
Имя Сабанеева звучит громко: он правая рука Барклая; в послужном списке множество битв и штурмов — Торн (за что пожалован орден Александра Невского), Бауцен, Кульм, Лейпциг, Бриенн, Арси-сюр-Об, Париж.
Снова, как в 1800 году, Сабанеев во Франции, причем именно в Нанси, но уж не пленный — победитель! Он жалуется старинному боевому другу Закревскому: "Государь ко мне не благоволит. Ну да бог с ним, я ему все-таки служу верою… Кто бога боится, тот никого не боится…"; однако при всем при том — получает генерал-лейтенанта и 30 тысяч рублей, его портрет через несколько лет появится в знаменитой Военной галерее Зимнего дворца. К тому же, оканчивая свою восьмую войну, генерал (имеющий среди приятелей кличку Лимон — может быть, за въедливый характер?) совсем не стар: 42 года, образован, умен, энергичен, холост. Правда, на последнем поприще чуть-чуть не проиграл важного сражения, в чем признавался все тому же Закревскому: "Ну, брат, чуть было не попался к бабе в когти. В Нанси был смертно влюблен, и подлинно чудесная женщина… Но время, все истребляющее, истребило и страсть мою. Слава богу!"
В общем, и с царем уладил и с возлюбленною: будущее за ним.
Поручику Раевскому в Париж не вступать: ему, поэту, достается военная проза. Больше года, с сентября 1813-го по ноябрь 1814-го, несет гарнизонную службу в занятых русской армией польских областях. Впрочем, по немногим сохранившимся сведениям, не тужит, "вкушая плоды разнообразных удовольствий".
Победители торжественно возвращаются из Парижа; из Варшавы тоже возвращаются, хоть и менее торжественно. Раевский вскоре уволится от службы "за ранами". На 22-м году жизни отставной боевой штабс-капитан — образован, умен, энергичен, холост. Будущее за ним…
* * *
Но что же все-таки делать? Один фронтовик нашей, второй Отечественной несколько лет назад рассказывал, как встретил после войны своего прославленного начальника, маршала бронетанковых войск Рыбалко: тот прибыл в Москву для прохождения каких-то курсов.
— Товарищ маршал, на кого же можете выучиться, если вы уже маршал?
Старательно оглядевшись, Рыбалко ответил: "Наверное, на царя".
* * *
12 мая 1814 года, через полтора месяца после победы, генерал-лейтенант Сабанеев пишет из Франции своему приятелю генералу Петру Корнилову (в архиве последнего, в Отделе рукописей ленинградской публичной библиотеки им. Салтыкова-Щедрина, старинный листок сохранился):
"Провидение, ведшее нас от Москвы до Парижа, чудесами не оскудело. Говорят, что затевается несколько царских свадеб, и если сбудется, то все европейские династии царей составят одно доброе семейство. Настанет золотой век, если еще не для нас, то для детей наших… Пусть я ошибаюсь, но лучше ошибаться обманчивою, но приятною надеждою, чем беспокоиться о будущих несчастиях, коих и в виду нет".
Занятное письмо! Два века назад царские свадьбы как будто играют роль, равноценную будущей ООН и другим современным способам установления мира на земле. И конечно, всегда приятен оптимизм просвещенного человека, верящего, что особых несчастий, кажется, "в виду нет".
Раевский же, вопреки вечно распространяемому мнению о беспечной молодежи, — в ту пору куда грустнее.
Все в том же стихотворном послании другу Батенькову вопрошает:
Родина Батенькова — Сибирь, и Раевский готов там искать истины, если здесь — тоска.
Знал бы Раевский, что самому себе пророчит; что со временем навсегда, и не по своей воле, попадет туда, "к Гиперборейским берегам"; он многого не знает — но опять предчувствует, и кажется, будто все время оспаривает оптимистическую уверенность Сабанеева:
Молодой, внешне вполне преуспевший, талантливый человек, но — "безродный в милой отчизне", в то время как сам "от соучастья трепетал".
Генерал-оптимист, чей оптимизм в ближайшие годы будет немало поколеблен — и неразумным устройством государства, и внедрением аракчеевских порядков; и офицер-пессимист, который думает о многом сходно со своим генералом, но лишь в будущем надеется отыскать родину в родине.
Два прогрессивно мыслящих, просвещенных человека — один из отцов, другой из детей: бог даст, объединятся, легко найдут общий язык, составят союз порядочных людей и преобразуют Россию…
Они ведь и так связаны — общей армией, общими походами, дворянством, просвещением…
Кинофильму Сергея Бондарчука "Война и мир" предпослан эпиграф: "Ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь как просто".
Эпиграф взят из эпилога к роману (действие которого происходит в декабре 1820 года!). Пьер говорит Наташе эти слова после острого разговора с друзьями о необходимости тайного союза.
Прекрасные слова, которым Толстой конечно же сочувствует… Однако нельзя их брать эпиграфом ко всему произведению, как главную, «сквозную» мысль автора. Все-таки эти слова говорит Пьер, хоть и любимый герой Толстого, но несколько раз в течение романа искренне менявший "жизненную программу": сначала (в первой сцене первого тома книги — в салоне госпожи Шерер) он воспевает Наполеона; затем ищет ответа у масонов: после — разочарование во всем этом; 1812 год, Платон Каратаев открывает, что самоцелью является сама жизнь, простые человеческие радости: но проходит еще несколько лет — и Пьер снова устремляется в общественную деятельность, на этот раз в тайное общество декабристов.
Толстой очень любит своего Петра Кирилловича, сочувствует, знает, что через пять с небольшим лет Безухову вместе с друзьями-заговорщиками идти в Сибирь, а Наташе ехать за ним; но притом — для автора романа это еще не окончательный итог "всей мудрости земной", а лишь один из шагов к ней по очень извилистой, не всегда различимой дороге.
Насчет единения всех хороших людей Пьер говорит жене, Наташе, она же, слушая, не слышит.
" — А ты что хотела сказать?
— Я так, глупости.
— Нет, все-таки.
— Да ничего, пустяки, — сказала Наташа, еще светлее просияв улыбкой, — я только хотела сказать про Петю: нынче няня подходит взять его от меня, он засмеялся, зажмурился и прижался ко мне — верно, думал, что спрятался. Ужасно мил. Вот он кричит, ну, прощай!
И она пошла из комнаты".
У Наташи своя истина, не мешающая той, что излагает Пьер, — но другая…
Несколькими же страницами ранее Толстой замечает:
"В настоящей русской литературе, от гимназиста до ученого историка, нет человека, который бы не бросил своего камушка в Александра за неправильные поступки его в этот период царствования… В чем состоит сущность этих упреков? В том, что такое историческое лицо, как Александр I… не то что не было добродетельно (за это историки не упрекают), а не имело тех воззрений на благо человечества, которые имеет теперь профессор, смолоду занимающийся наукой, то есть читанием книжек, лекций и списыванием этих книжек и лекций в одну тетрадку.
Но если даже предположить, что Александр I пятьдесят лет тому назад ошибался в своем воззрении на то, что есть благо народов, невольно должно предположить, что и историк, судящий Александра, точно так же по прошествии некоторого времени окажется несправедливым в своем воззрении на то, что есть благо человечества".
Толстой, как мы знаем, верил не столько в объединение хороших людей, сколько во внутреннее, духовное освобождение каждого отдельного человека (в старости, например, смеялся над обществами трезвости: не пить следует в одиночку, а если уж собираться — то лучше выпить…). Поэтому (повторим) неверно считать главнейшей мыслью романа "Война и мир" слова Пьера — "что ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое".
Тем более что "честные люди" куда хуже умеют объединяться — чем разъединяться… И уж Николай Ростов, хороший, благородный человек, споря с шурином, толкует вполне "по-сабанеевски":
" — Я вот что тебе скажу, — проговорил он, вставая и нервными движениями уставляя в угол трубку и, наконец, бросив ее.
— Доказать я тебе не могу. Ты говоришь, что у нас все скверно и что будет переворот; я этого не вижу; но ты говоришь, что присяга условное дело, и на это я тебе скажу: что ты лучший друг мой, ты это знаешь, но, составь вы тайное общество, начни вы противодействовать правительству, какое бы оно ни было, я знаю, что мой долг повиноваться ему. И вели мне сейчас Аракчеев итти на вас с эскадроном и рубить — ни на секунду не задумаюсь и пойду. А там суди, как хочешь".
* * *
Конечно, в разные века, в разных краях, случалось, объединялись для доброго дела почти все лучшие люди. К несчастью, в России — очень и очень редко. Знаменитый деятель XVIII века Артемий Волынский заметил:
"Нам, русским, хлеба не надо: мы друг друга едим и тем сыты бываем".
В 1818 году 23-летний офицер Владимир Раевский вступает в Союз благоденствия, тайное общество, столь же легко и естественно, как Пьер: просто никак нельзя иначе — и только непонятно, отчего же все в него не вступают?
Но что же должно было произойти, чтобы через восемь лет после общей победы генерал, отнюдь не худший, отнюдь не Аракчеев (скорее уж, повторим, Николай Ростов, только старше летами и чином выше), — чтобы такой генерал велел арестовать и сам возглавил следствие над человеком, которого должен бы, кажется, признать, уважить.
"— Здравствуй, душа моя! — сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом Александр Сергеевич Пушкин.
— Здравствуй, что нового?
— Новости есть, но дурные. Вот почему я прибежал к тебе…"
Так началась длинная, причудливая история, которая займет большую часть нашего повествования…
„Счастливая случайность“
После французской революции — чем позже, тем больше, и особенно много в нашем суеверно-пугливом XX веке, — рассуждают и пишут о знаменитых пророчествах Жака Казотта, который в 1788 году будто бы довольно точно предсказал, что будет в 1789–1794 годах — и позже…
Одни безусловно верят в возможность подобных пророчеств, другие сомневаются, доказывая, что Казотту приписали великую пророческую мудрость задним числом; третьи восклицают, что, предвидя будущее своей страны и Европы, Казотт, кажется, не рассчитал, что в 72-летнем возрасте, 25 сентября 1792 года в 7 часов вечера, взойдет на эшафот как „враг революции“.
Известный историк русской армии Г. С. Габаев в 1920–1950-х годах собирал материалы об этой мистической истории (наряду с документами о солдатах-декабристах, о планах восстания 14 декабря 1825 года и др.). Габаеву было нелегко работать, так как его регулярно высылали и возвращали в Ленинград (во время одной из ссылок он почему-то находился в Курской области, недалеко от места рождения очень интересовавшего его Владимира Федосеевича Раевского). „В удалении от библиотек, — сетовал Габаев, — не удалось уточнить данные о всех лицах, связанных с историей „казоттовых пророчеств““. Записи ученого об этой истории, сохранившиеся в его архиве (Отдел рукописей Публичной библиотеки в Ленинграде), завершаются фразой: „Если выдумка, — то талантливая“.