Тревожная служба. Сборник рассказов - Ульрих Комм 12 стр.


Цорн быстро взглянул на меня, и в глазах его промелькнула какая-то странная улыбка. Сначала я не понял его улыбки. В ней не было иронии, в ней скорее растерянность...

— Вот так... — проговорил он, помолчав, и после недолгой паузы продолжал: — Вот так и бывает — хочешь полюбоваться этим милым жучком, а он ж-жу и улетел!..

Я едва сдержался, чтобы не вспылить. Теперь я понял, почему он улыбнулся, но упрекать его в этом было бы несправедливо и глупо. Цорн ведь знал, что товарищи иногда подшучивали надо мной. «Что это за роман, — говорили они, — кузнец и учительница? Нет, ничего хорошего из этого не выйдет».

Медведем звали меня все, не только Ута, но она произносила это слово как-то особенно, потому что знала меня лучше других. Иногда мне казалось, что она знает меня даже лучше, чем я сам. Я сильно изменился за последний год, и другие это тоже, наверное, заметили, Беккер-то уж во всяком случае. Я стал совсем другим и даже по отношению к своим солдатам. Раньше мне не было никакого дела до их личных забот и проблем. Если они приходили с ними ко мне, то я их даже не пытался как следует выслушать и просто заворачивал. Теперь все было иначе. Я научился понимать их, они стали доверять мне свое самое сокровенное, хотя я и был ненамного старше их. На днях, например, мне удалось выхлопотать внеочередной отпуск рядовому Бюттнеру, у которого не все ладилось дома с женой.

Разве я добивался бы этого с такой настойчивостью раньше, когда у меня не было Уты? Конечно нет. Раньше мне сначала непременно задал бы головомойку Беккер:

— Нужно больше заботиться о своих товарищах!

Нет, я не стал бы напускаться на Цорна, тем более что он даже втянул голову в плечи, сообразив, что сказал что-то не то.

— Я говорю, конечно, ерунду. Прости меня, я совсем не это имел в виду, ты ведь знаешь... — Бедный Цорн, он пытался найти слова оправдания, но у него плохо получалось.

— Нет, Лео, — вздохнул я, — речь идет именно об Уте, хотя, может быть, и не совсем о ней.

И я рассказал ему все. Рассказал то, чего не мог доверить никому. Я бы, конечно, поговорил с Беккером, посоветовался с ним: ему-то можно было доверять, уж он-то понимает людей. Но Беккер вернется лишь к обеду. Я только об этом и думал. Помню, как несколько месяцев назад я пошел к нему попросить почитать «Зимнюю сказку» Гейне. Он очень смутился и начал выкладывать на стол множество других книг, рассказывая о каждой. Однако «Зимней сказки» Гейне у него не оказалось, и Беккер посчитал это для себя недопустимым. Очень скоро он мне ее достал.

— Вот, заполни пробел в своем образовании, — буркнул Беккер, — а как прочитаешь, сразу же верни. — И, почесав за ухом, добавил: — Потом и я заполню пробел в своем образовании. Точно.

Таков был наш Беккер. А Цорн? Я никогда не думал сравнивать их, а теперь открыл, что их объединяло: человек им не безразличен, и они готовы всегда выслушать его и помочь. И это, наверное, как раз то самое, что характерно для нового человека в наше время. Может быть, это звучит слишком громко, но тем не менее это так. Только благодаря этому я смог рассказать Цорну то, что хотел рассказать Беккеру, и мне стало легче на душе.

Цорн внимательно слушал, не переставая, однако, все время смотреть вперед: граница есть граница. Он не перебивал меня, не задавал вопросов, и я был благодарен ему за это.

Вчера Ута получила письмо от отца. Когда я зашел к ней, она показала письмо и объяснила, что произошло.

Я чувствовал, как ей тяжело. Она сидела на тахте, подобрав под себя ноги, и смотрела в одну точку.

— Сядь, пожалуйста, — сказала Ута, — сядь со мной рядом, — И нерешительно спросила: — Когда тебе нужно сегодня идти? — В ее голосе звучали нотки растерянности. — Ты обязательно должен идти? Ты не можешь сегодня остаться?..

Протянув письмо, она прижалась ко мне лицом и схватила за руку, но тут же отпустила ее.

— Когда он приезжал, я чувствовала, что что-то произошло, — сказала Ута. — Он был каким-то другим, его что-то угнетало. Он пытался скрыть это от меня, но я все же заметила. — Кивнув на письмо, она добавила: — Но тогда он, наверное, еще не думал о том, что хочет сделать сейчас... И как только он мог на это решиться, Ханнес? Как?

Я прочитал письмо, которое написал своей дочери Вальтер Борк. Ута ждала, что я скажу, но я долго не мог произнести ни слова. Мне нужно было время, чтобы осознать прочитанное, подумать и принять решение.

— Ханнес, — прервала мои мысли Ута, — мне, как никогда, нужна твоя помощь! Ты должен что-то решить, я полагаюсь на твой ум, твой опыт и честность. Сердце бывает сильнее, намного сильнее разума. Я люблю его, он мой отец. Я знаю, что нужно что-то сделать, знаю...

Она откинулась назад и беспомощно махнула рукой.

— Но я не знаю, могу ли я... — Ута говорила совсем тихо, — могу ли я быть судьей собственному отцу? Я ему стольким обязана. Ты понимаешь?..

Она опустила голову. Я все еще молчал, и Ута произнесла как бы про себя:

— Ни один суд в мире не примет моих показаний из-за моей пристрастности. Ни один!

«Да, — подумал я. — Все это правильно с юридической точки зрения. Но разве можно оставаться холодным и беспристрастным, когда речь идет о собственном отце?..»

Ута не скрывала своей растерянности, своей тревоги и страха за отца. Прикусив нижнюю губу, она прижалась ко мне, уткнувшись в мое плечо. Но не плакала.

А я снова и снова растерянно перечитывал эти фразы: «2 сентября я еду на конгресс в Мюнхен и больше не вернусь. Я не вернусь в ГДР, ибо не вижу для себя иного выхода. Ута, ты знаешь, как тяжело мне будет так поступить, но ты должна меня понять...»

Вальтер Борк, отец моей будущей жены, который, как я надеялся, и мне заменит отца, этот человек хочет покинуть республику, бежать? Он готов бросить все из-за какой-то глупой случайности. Должен же отыскаться выход. Нужно набраться мужества и расследовать дело...

И вдруг мне пришла в голову совсем другая мысль. А была ли это и в самом деле всего лишь случайность? Что знаю я о Вальтере Борке? А что, если за этим кроется нечто иное, если все это произошло не так, как рассказывает он в своем письме?

«Я потерял портфель с важными документами, — написано там мелким четким почерком, — оставил его в темноте на проселке. В дороге у нас сломалась машина. Пока шофер занимался ремонтом, я вытащил из кабины портфель, достал термос и налил водителю кофе, а портфель прислонил к дорожному столбу. И потом забыл о нем — я очень устал за день. Только дома обнаружил, что портфеля нет. Я тотчас же взял машину и поехал обратно. Это почти пятьдесят километров. Но портфеля там уже не было». Вот что я прочитал. И не один раз. И вот она, эта фраза: «Но кто мне поверит?»

— Я поверю. И не только я! — сказал я решительно.

Ута вопросительно посмотрела на меня. Она не поняла. Я показал ей это место в письме. Она заглянула через мое плечо. Я отчеркнул фразу «Но кто мне поверит?» и повторил:

— Я! И не только я. Уверен в этом!

Ута ничего не ответила, но в ее глазах промелькнула надежда.

Сидя рядом с ней, я снова и снова думал: «Ута — моя жена, хотя у нас еще и нет официального свидетельства. И отец ее не может стать предателем. Он должен сознаться в своей оплошности. Ему нельзя оставаться на Западе, иначе его случайная вина станет настоящей виной, которую уже нельзя будет простить. Этот груз всегда будет давить на него, и на Уту тоже. Беда, которая произошла в результате оплошности, превратится в преступление. Кто сможет поверить тогда, что это всего лишь оплошность? Каждый будет думать, что предательство. Этого не должно случиться. Нужно предотвратить беду. Но как?.. Если б я мог сейчас поговорить с Ханнесом-старшим — моим отцом...

И невольно передо мной встала жизнь отца. Может быть, попытаться найти ответ в его делах и поступках? Он ведь тоже когда-то бежал из Германии. То, что фашисты называли честью, он считал позором, и то, что они называли позором, было для него преисполнено самой высокой чести. Он тоже сделал выбор, потому что не захотел быть исполнителем воли тех, кто принес народу одно только горе. Он хотел бороться за то, чтобы наш народ узнал правду и научился понимать, где честь, а где позор.

В сорок первом году солдат Иоганнес Биттер перешел на сторону Советской Армии.

Однажды отец рассказал мне, как все это произошло. Это было в первые дни июля. Он лежал на берегу небольшой речушки невдалеке от границы. На той стороне, километрах в двух, залегли солдаты в пилотках со звездой, той самой красной звездой, что и на знамени, которое отец много лет назад спрятал в доме своих родителей.

Он уже давно сорвал орла со свастикой со своего мундира и теперь ждал удобного момента, чтобы преодолеть эти две тысячи метров. Если бы его схватили эти «цепные собаки», как называли полевых жандармов, они бы с ним разделались тут же, на месте. Пуля или петля. Или казнили бы перед строем — для устрашения других.

В его нагрудном кармане лежала фотография моей матери. Он знал, что у нее должен родиться ребенок, их ребенок... Моя мать не подозревала о его намерении перейти к русским, о той борьбе, которую ему пришлось выдержать с самим собой, прежде чем прийти к такому решению, но, наверное, о чем-то она все же догадывалась. Ведь, уходя, он сказал ей, что обязательно вернется, но только это будет не скоро. Он знал, что должен один принять это решение, чтобы не причинить жене и ребенку неприятностей. Фашисты выместили бы на них свою злобу за его побег. Он знал, что ей будет очень тяжело, но он знал также и то, что иначе поступить не может.

Я часто пытался представить себя на месте отца. Он знал, что не увидит меня долгие годы, а может, и никогда. Но он должен был сделать этот шаг. И он его сделал. Он должен был преодолеть эти две тысячи метров и добраться туда, где были люди с красной звездой на пилотках. Он рисковал. Его могла сразить пуля, выпущенная в спину кем-нибудь из своих. Стрелок щелкнул бы затвором и сказал: «Ну вот и покончено с этой свиньей!» Могло быть и так, что через несколько дней русская пуля сразила бы его убийцу. Но тогда, может, это все напрасно? Двумя убитыми немцами больше — что это значит по сравнению с миллионами жертв? Этих двоих все равно бы убили рано или поздно, этих двоих в мундирах со свастикой...

Но нет, решение отца в любом случае не было напрасным. Живой или мертвый, он все равно ушел бы из этой армии убийц; живой или мертвый, он встал бы в ряды борцов против фашизма.

Ханнес-старший преодолел эти две тысячи метров. На каждом метре его могли убить, и тогда у меня не было бы самого близкого друга, каким стал мне отец, и я ничего не знал бы о его решении. А ведь именно это помогло мне сегодня принять свое решение.

...Цорн вновь протянул мне бинокль. В деревне Швемберг, лежавшей у наших ног, начиналась обычная жизнь. Из труб уютных домиков поднимался дым. Его подхватывал свежий утренний ветерок, разрывая в прозрачные, осветившиеся на солнце клочки.

Между нами и деревней проходила граница. По ту сторону лежала другая Германия, Германия тех, кто отдал бы тогда приказ расстрелять или повесить отца, если б им удалось его поймать. Для них отец был «предателем родины», посмевшим сорвать со своего мундира значок с фашистским орлом, тем самым орлом, который и теперь является символом их государства: пусть орел теперь без свастики, но от этого он не перестал быть хищником...

В сиянии утреннего солнца земля была прекрасна и по ту и по эту сторону границы. Туристский сезон в ФРГ был в самом разгаре. Скоро первые автобусы доставят жаждущих впечатлений туристов к самому подножию горы Шифенберг. Группами будут подходить они к пограничной черте, за которой кончается власть старых хозяев, с любопытством разглядывать в бинокли нашу сторону и слушать гида, а этим гидом, скорее всего, окажется один из тех, кто растлевал их души в прошлом. Он будет рассказывать дал о нашей стране точно так же, как некогда рассказывали немцам о Советском Союзе, «стране страшных большевиков». И вряд ли кто из этих праздных зрителей поймет, что стоит на пороге страны будущего, страны, которая станет и их будущим...

Цорн заметил:

— Сегодня будет отличная погода.

Я понял: сказал он это лишь для того, чтобы напомнить, что он рядом и готов меня слушать.

...Ута терпеливо ждала. Но что еще я мог ей сказать, кроме того, что верю ее отцу и убежден: ему поверят и другие. Я ведь видел его только один раз и слишком мало знал о нем. И что вообще можно узнать о человеке за время короткой встречи, к тому же весьма сдержанной? В то воскресенье Вальтер Борк показался мне добрым, любящим отцом, вежливым, дружески расположенным собеседником, и не больше. Правда, он был несколько рассеян, как будто даже чем-то озабочен. Но разве я мог знать тогда, что́ было у него на душе? И теперь меня одолевали сомнения: кто же он на самом деле, какое у него прошлое?

Я задавал вопросы, и Ута охотно отвечала на них. Она с радостью рассказывала об отце, вспоминая свое детство и юность. Ей, видимо, тоже хотелось определить свое отношение к отцу как бы со стороны. Она старалась говорить о нем просто, не делая его лучше, чем он есть на самом деле, и не стараясь найти оправдание его намерениям, хотя ей было это нелегко.

Так я узнал о жизни дипломированного инженера Вальтера Борка, и жизнь эта показалась мне не менее трудной, чем у моего отца...

— Но как же он может оставить тебя одну, Ута? — недоумевал я. — Он ведь так любит тебя, заботится... Как он может оставить тебя одну?

— «Оставить тебя одну...» — словно эхо, отозвалась Ута. — Ну и что же? Разве так уж мало людей, которые чувствуют себя одиноко, даже если находятся рядом? И наоборот: пусть нас разделяют тысячи километров, мы все равно будем вместе.

Я подумал об отце, о его решении тогда, в сорок первом. И мне показалось, что Ута сейчас повторила его слова.

Она подошла к пестрой занавеске, поискала что-то в ящике стола и вернулась, держа в руках фотографию.

На снимке сидели рядом в плетеном кресле улыбающиеся мужчина и женщина. Женщина казалась очень красивой. У нее были такие же темные волосы, такие же губы, как у Уты. Вальтер Борк мало чем отличался от того, каким я его видел. Он уже тогда носил очки. Только волосы были темнее и на лице меньше морщин.

— Такими они были в сороковом, когда я еще не родилась, — сказала Ута. — Когда мне исполнилось два года, мать ушла от нас. Отец надеялся, что все еще наладится, но его надежды не оправдались. Он так и не смог оправиться после ухода матери. Мне он об этом никогда не говорил, и все, что я знаю, стало известно мне из рассказов его сестры, которая переехала к нам, чтобы присматривать за мной.

Ута снова взглянула на фотографию.

— Мама никогда не понимала отца, — продолжала она, — и никогда не была ему настоящей подругой. Она считала его неудачником. А когда его взяли отбывать трудовую повинность и его маленькая строительная фирма распалась, мама вернулась к своим родителям. В сорок третьем они разошлись... У меня никогда не было матери, — со вздохом проговорила Ута.

Я попытался было представить себе ее мать, их жизнь с Вальтером Борком. Как тяжело, видно, было ему потерять жену! А ведь он ее любил, в этом я был уверен, ибо такой человек, как Вальтер Борк, ничего не делает опрометчиво.

«Не делает ничего опрометчиво? — подумал я, и мне сразу вспомнился портфель, письмо, его решение. — Не делает ничего опрометчиво?»

Я взглянул на Уту. Если двое любят друг друга, если они женятся, то как может эта любовь вот так вдруг исчезнуть? Я не находил ответа. Вероятно, на то были свои причины, которых я не знал. Как не знал и того, что соединило этих двух людей и что заставило расстаться. Но сейчас было нечто такое, что волновало меня гораздо сильнее, — это решение Борка. Мотивы его были очевидны, и тем не менее само решение оставалось совершенно непонятным. Не представляю, как мог Вальтер Борк покинуть страну, свою дочь? Как мог он решиться на поступок, из-за которого будет проклинать себя всю жизнь? Конечно, Ута уже не ребенок, она не беспомощна, как раньше. Но он должен же знать, что этот шаг разлучит его с нею навсегда.

Ута положила фотографию на стол. И я сказал то, о чем не переставал думать все это время:

Назад Дальше