Да нет, конечно, не уверен. И жена еще может устроить себе жизнь, и дети взрослеют и отдаляются душевно, а родители, если еще живы, сколько протянут...
Правда, у большинства жены соответственны мужьям, а дети воспитаны на культе отцов-мучеников... А уверенности-то все равно нет...
Так погиб Юрко Литвин... Намекнули "опекуны", что не пишет сын потому, что не хочет... А кроме сына у Литвина больше никого, кто ждет... Или ждал...
Сказался больным, не вышел на работу. На обед пришли сокамерники, видят - лежит на шконке, укрывшись одеялом с головой. Последние дни хандрил, избегал общения... Не решились потревожить. И лишь возвращаясь в рабочую камеру, кто-то рискнул окликнуть... Молчит. Приподняли одеяло... Заточенной ложкой зарезался. Еще был жив. Увезли, несколько операций... Бесполезно. Умер на операционном столе.
И что? Этот случай чему-нибудь научил опекунов из местного КГБ? Ничуть! Через некоторое время точно та же игра с Василем Стусом. Одно письмо от сына задержано, другое. Разговорчики с намеками. А Стус на грани нервного срыва. На очередном "собеседовании" сорвался, каждому выдал поименно, не корректируя выражений. Словно того и ждали. В карцер. Я последний видел Василя Стуса живым. В карцере он объявил голодовку. Следующую ночь на проходной надрывалась-выла овчарка. Причина его смерти не ясна и по сей день...
Искушение уходом
Смерть Стуса была пятой по числу смертей в зоне в течение менее чем года. Шестым умер украинский полицай, из тех, что "за войну". Умер от рака почки. Рассказывали, что умирать его вывезли в больничную зону, где он всю последнюю ночь прокричал, запертый в больничной камере. Больничная зона от нашей - километров за пятьдесят. Но овчарка выла...
Каждый думал - не думал, но как бы оглядывался по сторонам: кто следующий?
И когда я однажды как бы мимоходом высказал озабоченность состоянием своего горла - что-то там, в горле, побаливало и мешало глотать, - я поймал взгляд одного из сокамерников, взгляд, от которого в полном смысле зашатался. Из шестерых четверо умерли от рака. Через несколько дней я уже не сомневался, что следующая очередь моя. По сей день горжусь: недели не потребовалось, чтобы я свыкся, приготовился и достиг полнейшего спокойствия души. Была календарная весна 86-го, только календарная - морозы, сугробы, весной и не пахло, лишь иногда утреннее солнце вспыхивало ярче прежнего...
Так снова начиналось утро.
В сыром безмолвии сначала
Ворона каркала кому-то
Иль просто глотку прочищала.
Потом стальными голосами
Лениво лязгало железо...
А из-за леса, из-за леса
(И это видели мы сами
Сквозь геометрию запрета)
Вставало солнце залпом света.
И чудо розовое это
Нам было продолженьем сна.
Стояли, щурились, молчали.
И в нашей утренней печали
Рождалась поздняя весна.
Я уже понял, что до лета мне не дотянуть. С каждым днем горло хуже и хуже. Очередное свидание с родственниками в июле. Не дотянуть! Не помню, но где-то я вычитал о сроках, отпущенных при раке горла. Максимум- июнь.
В эти же дни произошла очередная "пересменка" у "опекунов". Опера-зануду сменил мальчишка-офицерик, донельзя самонадеянный, болтливый, не имеющий ни малейшего представления о том, с каким контингентом "работает", с каким уровнем интеллекта и воли вступает в контакт. Начались индивидуальные собеседования. Впечатление общее - дурачок. Но дурачок, жаждущий активно действовать на поприще оперативно-перевоспитательном. В первые же дни своей активности он сумел обозлить наших армян, высказав какие-то собственные суждения по истории Армении...
Замечу по ходу, что "призонные" кагэбисты бестолковостью своей в полном смысле воспитали, то есть "довели до уровня" многих лидеров нынешнего так называемого ближнего зарубежья. Ашот Навасардян, к примеру, баллотировался в президенты Армении, во главе ведущих националистических организаций в первые годы смуты стояли бывшие политзэки - Лукьяненко, Гамсахурдиа и многие другие. До вождей они доросли именно в лагерях. Антирусские настроения их обрели программность в немалой степени "с помощью" перевоспитателей - мы, русские, видели и порой на себе испытывали результаты кагэбистской работы с националистами. Ни знания, ни понимания, ни такта - одна хамская уверенность в незыблемости ситуации... Насколько "тонко", а порой и просто "изящно" делало свое дело Пятое управление КГБ, сумев в кратчайший срок очистить Москву от русско-еврейских диссидентов хотя бы посредством подачки эмиграции, настолько топорно, безграмотно, а с русской точки зрения откровенно "по-вредительски" смотрелась вся "перевоспитательная" деятельность КГБ в лагерях и тюрьмах. И нет, речь не идет о суровости режима или жестокости администрации политических лагерей и тюрем - на всех всего было поровну, что русским, что нерусским. О провоцировании антирусских настроений посредством, попросту говоря, откровенной тупоголовости - вот о чем речь...
Уже говорил ранее, что, в отличие от некоторых политзэков, принципиально не общающихся с гэбистами, я никогда от контакта не отказывался. Люди попадались интересные, да и весьма часто удавалось выудить кроху ценной информации. Теперь же встреча с "опекуном" имела конкретную цель...
По-видимому, перед тем получив "афронт" от какого-то сердитого зэка, симпатичный офицерик-мальчишка прямо-таки распахнулся навстречу моей доброй расположенности к беседе. После обычных вопросов относительно просьб и пожеланий разговорился чуть ли не на час, найдя в моем лице доброжелательного слушателя. И было что послушать. Сперва, конечно, о политике партии и правительства относительно всяких антисоветчиков: поскольку советская власть крепка, как никогда, курс не столько на покарание, сколько на профилактику. Многие же по дурости вляпались, следовательно, только докажи, что тебе вся эта политика до фени, и пожалуйста, гуляй себе. Вот, к примеру, с Высоцким - там, в Москве, разобрались.
Оказывается, нормальный советский мужик, а песни всякие, что с душком да уголовщиной, так это - доказано на сто процентов - и не им написаны вовсе, а дружками, которые подставляли и споили, между прочим... Другое дело, положим, Солженицын. Опять же установлено, что свой "Гулаг" он внаглую списал у какого-то француза, обставил чистой туфтой, ну чистейшей туфтой вранье от первой страницы до последней. Только француз-то, он не лопух, на Солженицына в суд, вот сейчас там разбираются...
На этом месте "опекунчик" прищурил юные глазки и высказал заветную свою мечту: лично всадить Солженицыну девять грамм в лоб.
Я корректно спросил:
- Из-за угла или как?
Слегка нахмурившись, мальчишка отвечал голосом верного солдата партии:
- А как приказали бы, так и всадил бы. Потому что вражина.
Он верил в то, что говорил!
- Да, - отвечал я с мечтой во взоре, - хорошо бы на доказательства взглянуть. У кого списал? Сколько списал?
- Сделаем, Леонид Иванович! Запросто! Запрошу Москву, и будут вам доказательства!
- Да надо бы, - продолжал я разговор по-деловому, - а то ведь, знаете ли, я лично с большим уважением к Александру Исаевичу...
- Вот именно, И-са-евичу! - многозначительно.
- Думаете? - с сомнением.
- Еще бы! Стопроцентно! - с полной уверенностью.
Тут я поинтересовался, не пора ли прерваться на ужин, потому что у меня есть серьезное дело, и надо бы обсудить...
Предполагаю, что именно в эту минуту у мальчишки родилась уверенность, что он меня "сделает", потому что засиял весь, засветился и, будто бы даже слегка смущаясь, спросил, не нуждаюсь ли я "в чайку", но спохватился, руками замахал.
- Ладно, ладно, я в курсе, что у вас это не принято. Так что, через часок встречаемся?
- Обязательно, - подтвердил я.
Этот часовой перерыв, по моим соображениям, должен был предельно расслабить мальчишку, а мне надо было узнать, с кем последним из наших он встречался, чтобы точнее сыграть на контрасте.
Вторая часть нашего общения была короткой. Я ему сказал, что у меня рак горла, что до августа я не дотяну и что требую (именно требую!) досрочного свидания с женой и дочерями. Что готов на голодовку, даже если она ускорит...
К такому повороту разговора "опекун" был не готов, но чутье, видимо, подсказывало, что поле его игры расширилось беспредельно, потому поторопился застолбиться:
- Ну, это вы так думаете. Может, ничего и нет... А если, предположим... Я, конечно, уверен, что вы ошибаетесь, но предположим худшее... Тогда на фига вам вот это все нужно?
Развел руками вокруг, имея в виду тюрьму.
- Эту тему мы обсуждать не будем, хорошо? - отвечал я наимягчайше и нужный результат получил. Мальчишка уверился, что "слабина" найдена и простор для оперативной работы обеспечен.
Еще бы! За последние годы "опекунам" удалось надломить только одного "политического". Его вывозили в Киев, там он будто бы даже по радио выступал, осуждал кого-то из своих единомышленников, но "не доработали". Мужик спохватился, отказался от дальнейшего общения, голодовку объявлял, даже буянил - вернули в зону, держали в одиночке, так из одиночки и освободился по окончании срока, не прощенный своими бывшими друзьями. Через несколько лет умер.
А тут - нате вам! Только что приступил к работе - и с ходу вышел "на объект"! Пока я писал официальное заявление-ультиматум о досрочном свидании, "опекун" заверил меня, что в ближайшее время организует вывоз "на больницу" и что привезут туда из Чусовой специалиста, который все определит "железно", и что, как ему кажется, независимо от исхода врачебного обследования, для меня самое время обо всем подумать... Так сказать - за жись... Что, к чему и на фига...
Я тактично молчал.
Выехать "на больницу" - да, я этого хотел. Тяжко становилось мне с моими сокамерниками. Все время казалось, что смотрят в спину... Как седьмому... Как обреченному. Обычный вопрос о самочувствии не то чтобы раздражал, но был неприятен, причинял боль. Сам я смирился и, как мне казалось, приготовился... Но они, мои сокамерники и братья по неволе, они не должны... Чего не должны - и сам не знал. Потом, позже понял. Обычное дело, гордыня, потому и стремился остаться один, чтоб не видеть сочувствия. Но это потом. А тогда лишний раз кашлянуть себе не позволял, чтоб не оглядывались, не переглядывались.
Весна меж тем никак не могла прорваться в пермские места. Суще зимние морозы, наверное, с севера, откуда же еще, наползали за ночь на зону, промораживая все, что прежним днем чуть-чуть подтаяло, а я душой вовсе не торопился в весну, я боялся журавлиного крика, что каждой весной утрами и вечерами доносился до наших клеток с реки Чусовой. В прошлом году река разлилась и затопила всю территорию зоны глубиной на полметра. Из окна смотришь - будто на барже плывешь не торопясь... Очень не торопясь, потому что никак не можешь отплыть-отдалиться от запретки, что вдвурядь колючки промеж столбов. Мне, выросшему на Байкале, вид воды всегда радостен, и в прошлом году я просто молился, чтоб вода постояла подольше, чтоб залила поглубже, по самые окна, а то пусть бы и вовсе затопила, снесла, разнесла по бревнышкам наши бараки да опрокинула вышки по углам зоны... Ничто ведь, кроме стихии, не способно было нарушить порядок нашей несвободы... Но похоже, и стихия признавала правомерность особо строгого режима и, eдвa побаловавшись, отступала с территории, оставляя ее во власти тех, кому власть была предоставлена государственным установлением.
Нынче же нет, весну не торопил. Лишь с недоброжеланием отслеживал ее еще пока слабые признаки. Положим, легкое потемнение снега вдоль запретки. Вот когда он почернеет, осядет под самые нижние ряды колючки, когда полностью оголятся крыши бараков, когда офицерики лагерной службы поменяют шапки на фуражки, вот тогда...
Тогда придет в вишневом цвете,
Истомой сонною красна,
Обыкновенного столетья
Обыкновенная весна...
А я уйду, а я исчезну...
...Или в зияющую бездну,
Или в сияющую высь...
Теперь я весну не торопил, заклинившись на одной мысли, на одном желании - успеть проститься с близкими, кому так или иначе перековеркал жизни, подмяв под себя, превратив в некое приложение к собственной судьбе. Я готовил какие-то особые слова, которые должны были, по моим бредовым соображениям, освободить всех, ко мне так или иначе привязанных, дать им право на собственную жизнь...
Врал. Себе врал. После понял. Искренним было только одно - увидеться, попрощаться. По сути, вся эта идея была не чем иным, как слабостью, я прогибался, не осознавая того. И та рискованная игра, каковую затеял с новым неопытным "опекуном", тоже была не чем иным, как бредом слабости. Мальчишку, которого так или иначе ждала откровенная фига, не жалел. С какой стати. Он и мне всадил бы в лоб те самые девять грамм, поимей указание.
К тому ж что мешало ему повнимательней прочитать ориентировку в деле, где отмечена была моя склонность к "играм" с "органами", в которых мне случалось одерживать крохотные победы исключительно собственного тщеславия ради. И предыдущий "опекун", тоже на ахти какой интеллект, но "просек" меня с первого "собеседования" и ни разу даже не попытался "поработать"...
А этот щенок решил, что он всех умнее да хитрее... Как позже я узнал, он даже срок сообщил своему начальству, когда меня "сделает". И как опытное начальство дало ему "добро", тоже странно, потому что главный "опекун" знал меня еще с мордовских лагерей. В свое время переводил с показательной одиннадцатой зоны в особую семнадцатую, а оттуда во Владимирскую тюрьму. Впрочем, начальство-то как раз ничем не рисковало.
Я же, приговорив себя к скорому уходу, словно санкцию поимел на "игру", в которой "фига оперу" была отнюдь не вторичным результатом. В те же дни писал, сам себе противореча:
Судьба - извилина змея.
Судьбе подыгрывать не надо.
Я в западне. И жизнь моя
Моя последняя граната.
Гляжу с улыбкой им в лицо.
Мой взгляд не жесткий и не колкий.
Однажды дерну за кольцо
И вот тогда лови осколки!
Что и говорить, взрывную мощь своей жизни-гранаты я явно преувеличивал. В сути пшик, а не взрыв. Вроде бы даже и понимал это. Но общее состояние было сумбурное, с трудом удавалось скрывать от сокамерников лихорадку, в которой пребывала душа.
И когда услышал наконец столь знакомое: "С вещами на выход", была обычная бытовая радость. Не помню процедуры прощания с сокамерниками, этапа - трехчасовой тряски в "стакане" "воронка" - не помню тоже. Значит, погружен был в переживание начала моего последнего жизненного эпизода. Но и этого почему-то не помню.
Больничную зону, по крайней мере в зимнее время, правильнее было бы называть пыточной зоной. В камере почти уличная температура. Батареи холодные, раздеваться нельзя, спать можно, только укрывшись с головой матрацами со свободных коек, все свободное от сна время - хождение по камере, благо пуста, да гимнастика - в основном всякие резкие движения конечностями, что-то вроде упражнений по каратэ. Я, однако же, счастлив. Один! Недолговременное одиночество - истинное счастье для зэка. Правда, у каждого своя норма. Есть категория людей, вообще одиночества не выносящих. Но таких единицы. Кто-то через три месяца уже просится на "общаг". Я своей нормы не знаю. По первому сроку во Владимирской тюрьме дважды объявлял голодовку, чтоб выбить два-три месяца одиночки. Мой максимум - полгода в так называемом ПКТ (помещение камерного типа) на семнадцатой зоне в шестьдесят девятом. До конца срока воспоминания - ах, как я сидел в ПКТ!
Но в этот раз ситуация необычная. Не исключено, что быть здесь до конца... До самого конца... И я уже несколько другими глазами смотрю на свое последнее пристанище в жизни. Есть нечто, чего я сам себе даже в мыслях не проговариваю: я надеюсь, что найду какой-нибудь способ уйти до момента агонии, и никакие христианские соображения на этот счет не смущают, довлеет гордыня: не доставить им удовольствия наблюдать за моей агонией. Но еще не вечер, до вечера мне надо выбить свидание, и я уверен - выбью.