Никон из заимки - Ляшко Н


I

Когда-то здесь стояла охотничья избушка Пимена Кипрушева. Когда Пимена не стало, рядом с избушкой поставил двор его внук Никон, со вдовым отцом. В соседи к нему из села перекочевали охотники, - вот и заимка.

С дороги, что перерезали топи, мочежины и речушки, сюда чуть-чуть доносились звуки колокольцев. В погожую пору из-за поля виден был станок, - там проезжие меняли лошадей, пили чай, водку, ругались, спешили, а на заимке неторопливо ставили на горностаев и лисиц капканы, ловушки; выслеживали лосей и медведей; убивали рябчиков, белок, зайцев, тетеревов, глухарей, уток; сушили и солили грибы; мочили бруснику и морошку; ловили рыбу; пахали, сеяли, косили.

За весенним гудом воды приходили белые ночи и пахучая парная теплынь. Потом подкрадывались свежесть и сутемь. По неделям не показывалось солнце, крепчали ветра, шли дожди. Вдруг черноту земли задергивала белизна заморозков, и начинались снега, вьюги. Все сжималось, потрескивало и ждало весны.

В осенние и зимние сумерки заимка пугала проезжих: куда глаз хватал-темнела хвоя, в гущере выло, лес Стерег отброшенное небо и шипел вершиной, - сиротливо, угрюмо, холодно.

Но вволю топились на заимке печи. Пар румянил в банях лица. Лучины золотом заливали стены. Пальцы мастерили сети, рты плели сказки. Домодельное пиво, студеные ягоды хмелили головы и звенели в песнях. Лес, что дом, - только лыжи поскрипывали.

Первым на заимке был Никон. Руки у него короткие, цепкие. Золотистые глаза глядели так, будто все должно было улыбаться под взглядом внука славного охотника Пимена. Маленькие уши оттесняли золото волос.

Говорил Никон мало, но отец, жена и дети-а дети у пего были малы: Настя тринадцать лет не рожалапонимали его с полуслова.

Он знал, что слывет среди соседей и сельчан счастливым, не спеша справлял покос, жатву и с коричневой, сонливой на заимке и чуткой в лесу, Буркой уходил в лес.

Охоту он вел дерзко, хмелел на ней и никогда не возвращался из леса с пустыми руками.

Заимцы верили, что он знает какое-то слово, что слово это передал ему Пимен. Простачки даже заговаривали об этом с Никоном, но он притворялся, будто не понимает их. Да и вообще о себе он никому, даже своим, не говорил. Приносил добычу, здоровался, садился за стол, - и все. Это притягивало к нему: его дом, его семья были на виду, а вот сам он всегда в дымке: что он видел? о чем он думает? - кто его знает.

Правда, заимцы все были молчаливы, но во хмелю плели, что взбредет на ум, и становились похожими друг на друга. А Никон пил только пиво, от пива в голове у него легоньким ветерком играло веселье, в голос вступал звон, в глаза-усмешка, - и только.

Пьяным он был один раз, в молодости, при деде. Напился у Пелагеи-она родила от него сына-и еле добрался до двора. Дед сердито спросил его:

- Не совсем ошалел?

- Не-э-э...

- Так бери в голову, что скажу: будешь бражничать, не будет тебе добра. На Акима не гляди: отец он тебе, сын мне, а глупой, жидкой. У него от вина руки мочало, в голове кисель, язык-осклизлый гриб. Ты на деда, на деда, на меня гляди. Али дурак?!

Никон полез к деду целоваться:

- Матерый ты наш, я тебя...

Дед оттолкнул его и ожег голубовато-серыми глазами:

- Не гомози, тверезый приходи с обнимками. А с таким тошно мне. Кабы знатье, что пить будешь, сломал бы я тебя своими руками... понял?

Это укололо Никона. Он сквозь хмель понял, что не ум отличает деда от со пей он, не дорожи словами, не хорони чего-то в себе, был бы он, как все. И еще Никон понял, что в нем, в Никоне, деду дорого все крепкое, трезвое, негнущееся. Ему стало душно, стыдно и зябко, будто дед окатил его ледяной водой и поднес под сердце горящую свечку. Он заплакал, дал зарок не пить, бросил Пелагею с маленьким Егоркой, взял в жены Настю и по смерти деда перебрался в лес.

II

Однажды на станке нехватило лошадей, - Аким повез кого-то в село и запропастился, - не на чем было съездить на озеро вытрясти из морд рыбу. Кланяться соседям Никон не захотел, взял пешню1, топор, заряженную дробью двустволку, запрягся в охотничьи санки и, чтоб скорее дойти, тропками и полянами покатил на лыжах через лес.

За ним увязалась Бурка.

Пешня-железный короткий лом, с трубкою для деревянной рукояти-рыбаками употребляется для колки льда.

Шли они целиною снегов и щорнаньем лыж и веток резали морозную тишину. У березняка, что упирался в морошечное болото, взлетели тетерева. Бурка и Никон загорячились и побежали за ними. Санки подпрыгивали на сугробах, стучал черенок пешни, с веток падал и переливался снег. Стрелять оба раза пришлось в лет. Бурка принесла тетерева и тетерку в блестках кровавого снега.

- Вот тебе и жарено-варено. Будет, айда!

За поворотом к озеру Бурка неожиданно остановилась, вздыбила шерсть, потом забежала вперед и, касаясь мордой голенища, тревожно взвизгнула. Никон огляделся и в удивлении шепнул:

- Эка штука.

Они были рядом с жилой медвежьей берлогой. Возвращаться за рогатиной Никону не хотелось, - в виски уже стучало, руки сводил зуд. Он дал знак Бурке, чтоб она молчала, в кармане нашел две пули, зарядил ружье, помахал пешней и шепнул:

- Ничего, возьмем.

Бурка завиляла хвостом. Он толкнул под елку санки, вырубил длинный шест, рукою послал Бурку вперед и двинулся за нею.

Бурка остановилась против дыры в буреломе и корнях упавшей ели.

- Годи, - шепнул ей Никон.

Берлога выступала из-под снега продолговатым горбом. Никон кинул на нее шест, ослабил лыжи и, подчиняясь стучавшей в виски крови, крякнул. Из берлоги раздалось тихое урчанье.

Никон взлетел на-сугроб, ухватился за лапчатые корни, пешнею и лыжами обтолкал вокруг себя снег, подпрыгнул а крикнул:

- Аля!

Крик подхватили ближайший овраг и Бурка. Никон запустил в берлогу шест и начал водить им. Урчанье окрепло, перешло в рев и стало разноголосым: ревело двое, третий скулил.

"Вот чудно", - отметил Никон. Под ним сухо затрещало дерево, кто-то хватался за шест. Никон вырвал его, еще раз ширнул им и изо всей силы воткнул его в берлогу, отбрасывая конец к Бурке:

- Аля! Аля!

Из берлоги с ревом выпрыгнул медведь, похожий на старика в малице. За ним выбрались матка и неповоротливый пестун. Медведь метнулся к Бурке, а матка засновала глазами по коряге. Никон вынул из лыжи ногу, стал на колено, прицелился и выстрелил. Матка взревела, кинулась к медведю и рухнула, ерзая лапами. Пестун удивился расползавшемуся подле нее красному пятну и заурчал.

Медведь раскрыл пасть и полез к сугробу. Никон уже готов был к встрече с ним, но, спуская курок, коленом ушел в снег и дернулся от колючего холодка в сердце, мимо. Сквозь пороховой дым видно было, как медведь махнул лапой, а медвежонок взревел, кувыркнулся и, корячась, смешно осел в снег.

Никон вскочил, схватил пешню и вынул из-за пояса топор. Из разинутого рта медведя густо шел пар. Маленькие глаза его ввинчивались в зрачки Никона и готовы были вспыхнуть. Рев сплетался с лаем Бурки и будил окрест трескучие отзвуки. Никон сильнее вдавил в снег лыжи и, готовясь, если понадобится, выпрыгнуть из них, кричал:

- Бурка! Аля! Аля!

Бурка взметнулась и зубами схватила медведя за зад. Тот рявкнул и полуобернулся. Одним глазом он глядел на Бурку, другим на корягу. Никону хотелось кинуться, вонзить в него пешню и секнуть топором, но голос предостерегал: "Не ровное место: упасть можно".

Медведь разворачивал снег, увязал в нем, а Бурка все лаяла и норовила подкатиться к нему сзади. Он поворачивался, свирепел, мотал головою и, махая передними лапами, неуклюже тыкаясь мордой в снег, погнался за Буркой.

Никон усмехнулся, а когда медведь и Бурка скрылись за елками, ринулся с сугроба, налетел на пень, и-хрясь! - лыжа сломалась и краем, державшимся на меховой обшивке, ушла в снег.

Никон выругался и, осторожно двигая лыжами, заспешил к санкам. Там он веревкой захлестнул край сломавшейся лыжи и, не выпуская из слуха лая Бурки и рева медведя, побежал.

На тропе он заложил в рот два пальца и свистнул.

Бурка догнала его и виновато завиляла хвостом.

- Сыщется, не уйдет, - ласково и тоже виновато утешил ее Никон.

III

Заимские собаки тянулись к Кипрушевым на запах крови и медвежью сырость. Скотина тревожилась, а в избах дивились удаче Никона и тому, что в такой близи лежала матка с пестуном: рядом стояли ловушки, сбоку шла тропинка к приречным тальникам, где водились горностаи.

- Это согнали ее где-нибудь, она и забрела с шалости, облежаться не успела...

- Во-от, вот, - посмеивались бабы, - вам бы облежанную ее! А Никон и так учуял...

- Что ж и учуял, раз счастливый.

- И тверезый, не вам чета.

- Тверезый что? Это от деда у него...

Никон успел уже починить лыжи, за овином погонялся на них за Буркой и лег спать. А на заре кинул в кожаный пестёрь шанег, снарядился и пошел в лес. Рассвет прояснял снега.

Ночью легонько мело, и следы медведя были смутными. На открытом месте, у озера, они спутались и пропали. Бурка плутала по оплотневшему снегу и с визгом проваливалась. На след напасть удалось после полудня, да и то не наверное. Медведь обогнул озеро, выбрался на большую дорогу и с версту шел в сторону заимки, а узнать, куда свернул он, помешали сумерки.

Никон покормил усталую Бурку, подбодрил ее:

- Ничего, наш будет! - и побрел во-свояси.

Впереди заплакал колоколец. Двойка рысью тащила пошевни с накладушкой. Седока не видно было. Правил знакомый мужик.

Из его глаз, от заиндевелых лошадей пахнуло селом.

Никон посторонился и крикнул мужику, чтоб он попросил Настиного брата Герасима приехать в воскресенье.

- Медведя, мол, скопытил Никон!

С мыслью о медведе Никон подошел и заимке и поужинал. Перед сном он сказал Насте:

- Получше обряди все к послезавтрему-люди позваны.

IV

Первыми на пирушку пришли заимцы, потом приехал Герасим, а чуть погодя в воротах запестрела цветочками дуга гнусавого лавочника Карпа, бахвала, бабника и надувалы.

Пока Настя накрывала стол, гости оглядели-на сарае шкуры медведицы и пестуна; За стол сели степенно и выпили купленной на станке водки. После щей, медвежатины, рыбников [Рыбник - запеченная в тесте рыба], шанег и киселя заговорили об удаче Никона: как да что?

Он долго отмалчивался и скупо, нехотя рассказал, как погнался за тетеревами, как остановилась Бурка, как он досадовал, что нет рогатины, обо всем рассказал, утаил только, что матка и пестун в берлоге были не одни.

Рассказывая, он гладил бороду, представлял себе медведя, похожего на старика в малице, улыбался и верил: не другой кто, - он уложит медведя, он сдерет с него шкуру, у его двора опять будут визжать заимские собаки.

- Махонький, на двойню с пешнею пошел! - горделиво укорил Аким.

Старики подхватили: беречь, мол, надо себя, медведь не жена, не мать, обнимет, не возрадуешься, или забыл?

Старики вспоминали разные лесные случаи. Появились новые бутылки, чашки с моченой морошкой, берестяное корытце с брусникой и туеса с пивом. Насте помогали Аким и Герасим. Никон оглядывал говоривших, не открывая рта, поддакивал, тянул пиво, заедал его морошкой и вкусно обсасывал усы.

Девки и парни шастали из избы на крыльцо, обратно, пели песни и плясали под гармонь. Изнутри дверь поддавало паром, она стонуще хлопала, и свет солнца в узорах заледенелых окон вспыхивал. Заимцы уже гремели корцами и наперебой вспоминали:

- Вот когда был Пимен, сколько зверя было...

- А горностаев, а лебедей...

- Птица какая водилась! Мало кто и видел ее. Пимен вот разве, он все видел...

- А какие гуси.. Не чета нынешним. Куда-а!

- А черные лебеди, а...

Никон слушал и дивился: "Эк их разбирает, беда, право". Голубоглазый Губин дергал его за рукав и звал на дальнюю реку ставить ловушки. Никон отговаривался и неожиданно заметил, что слова его как-то чудно соскальзывают с языка и звучат не так, как надо. Изнутри их что-то подгоняло к горлу, закатывало в слюну, задерживало, а пока язык шевелился, дымком отгораживало от мыслей и будто травинкой стегало по сердцу.

Никон шепнул Насте, чтоб она открыла вьюшку, и опять затревожился: Настя так кивнула, так глянула на него, что ему захотелось схватить ее, привлечь к себе и засмеяться.

"Что это я?" - спохватился он и в досаде крепко дернул себя за бороду, но в темя его стукнуло, заволокло голову туманом, и пальцы разжались. Ему вдруг захотелось заставить всех слушать себя. "О чем бы рассказать им?" натужился он и потерял нить мысли.

Лица и посуда посмутнели, стены отдалились. "Гудит головушка", нахмурился он, припадая к корцу, и опять удивился: почему никто, кроме него, не жалуется на чад?

Он стал вглядываться в лица, тут же забыл, зачем делает это, подумал, что надо есть соленое, налитыми огнем пальцами отломил кусок рыбника, заметил, как Герасим кивнул кому-то, и глянул на Губина.

- Ты что? - спросил тот.

- Чадно, бра-а-ат, - безвольно протянул Никон и, не узнав своего голоса, сомкнул челюсти.

Герасим подлил ему пива и зашептал:

- Карп шкуры купить прикатил, смекнул? Не продешеви.

От Герасима пахнуло водкой и одурманило Никона.

"На ветер надо", - решил он, привставая, но хмель толкнул его в спину, сломал колени и бросил обратно на скамью.

Карп протянул в его сторону похожую на корягу руку и захлюпал:

- Н-на-ализался, гли, кх-к-х-кхи-и-и...

Все глядели на Никона, смеялись, кричали и хлопали руками. Губин радостно обнажал зубы и в смехе рвал слова:

- Ни-ни-хе-хе-хе... не-не-встане-е-о-хо-охо!..

Игравший на гармонике парень весело сиял череа плечи зубами. Никон видел открывающиеся, закрывающиеся рты и блесткие пятна вместо глаз. Он уже понимал, что пьян, хотел улыбаться и не мог. Хмель обвертывал мысли, мутил голоса и визг гармоники. И все же он вспомнил: Герасим и соседи не раз похвалялись исподтишка напоить его. Он вспыхнул, поднял руку и опустил ее на стол:

- Ша!

Рука упала резко, как чужал. Подпрыгнули чашки, туес хлюпнулся на бок, и на скатерти, как на снегу, стало разрастаться коричневое озеро. Герасим сбоку обнял Никона и, целуя его, сквозь смех закричал:

- Привел создатель! Вот ты пьяный какой!

Никона вновь обволокло пьяным удушьем. Он оттолкнул Герасима и потянулся к Насте:

- Насть! -Что сделали?! Напивши я... Насть!

Карп схватил его за локоть, заговорил о стыдном и потянул из-за стола:

- Баба не уйдет! Ты попляши-от, попляши! Ходи, ну, гармонь...

Гармонь захлебнулась, с губ Карпа на лоб Никона упал клок слюны и будто ожег его. Он широко раскрыл рот:

- Чего плюешься?! - вскочил и ударил Карпа по лицу. - Я смиренный, так вы так?! Спаивать!.. и зять!..

Карп отшатнулся и окрасил руки капающей из носа кровью. Никон рванулся к нему. Губин и Герасим перехватили его, но он схватил скамью и, красный, страшный, начал размахивать ею и, как на охоте, кричать:

- Аля! Аля!

Все шарахнулись к двери, он погнался за ними, лбом угодил о печку и пришел в себя только в конце дня, под тулупом, на лавке.

На полу валялись осколки посуды, опрокинутые скамьи, пироги, шаньги. У двери лежал парень с полотенцем на лбу. "Это я его убил", - испугался Никон, спуская с лавки ноги. Шорох на полатях испугал его еще сильнее: "Ох, дети все видели, срамота!".

Он растерянно напялил попавшийся под руку треух и открыл дверь.

На черной половине гудели голоса. Он прошел в сарай и остановился. "А куда мне?" Скрип двери толкнул его к сену, на скат, на огород, в сугробы, и он побежал к станку. Поясок всполз кверху, холод лизал и коробил потную рубаху.

Выбежав на дорогу, Никон заколебался, - ведь на станке придется рассказывать, как он убил, - и повернул в сторону села.

Дальше