Ветер подгонял его в бок. Из-за елей с озера в глаза плеснулась залитая светом ширь. На ней пятнами синели тени сугробов и золотился в вечернем солнце ивовый куст.
Вдоль дороги монашенками качались наклоненные вешки, а эа ними самоцветным дымком извивалась поземка.
"Метет", - подумал Никон и свернул на просеку.
Ноги сползали о вылощенных полозьями лент дороги. Из-под треуха, из валенок уходило тепло. Никон загибал, тискал подмышки руки, размахивал ими, обессилев, скрипнул зубами и ринулся к речке, на. мельницу.
Все быстро куталось в дымок и смутнело. На мостике Никон оскользнулся, перебежал его и стукнул в дверь мельницы. Среди лопастей пискнул отзвук-и все. Хмель уже вымерз из головы. Никон застучал в дверь ногами, коленом, крикнул и побежал на дорогу, под ветвеной -свод. В небе уже качались звезды, потом проглянула дуна, на дороге заиграли пятна и полосы света. Впереди что-то треснуло и обрадовало Никона: навстречу, путая лунную паутину, кто-то двигался.
Никон открыл рот, чтобы назвать мельника по имени, но тут же обомлел, кинулся назад, вправо, влево, сошел с дороги и опустил руки: на него шел медведь, тот самый, самку и пестуна которого он убил.
Озноб скрутил Никону руки и притянул к голове кровь. Из валенок юркнуло последнее тепло, и ресницы опустились. Медведь приближался с расстановками и нюхал холод. "Учует мой дух, узнает", - содрогнулся Никон, ловя скрип снега под лапами. Сиплое дыхание придвинулось, зазвучало рядом и задуло в Никоне думы и набегавшую на язык молитву. Воздух показался ледяной водой, готовой закружиться, сломать его, Никона, смешать с лесом, с мерзлой землей и умчать во тьму.
Сердце тоскливо сжалось: "Ходит один, скушно ему".
Глаза под сомкнутыми веками заныли от желания собрать силы и, если медведь тронет, сопротивляться, душить его, засунуть ему в горло руку. Так, верилось, легче будет умирать.
И тут же показалось, что ничего этого нет, что ему мерещится, будто за его спиною звенит тишина, а на него дышит медведь. Ведь только во сне внук покойного Пимена может стоять перед медведем с закрытыми глазами.
Никон открыл глаза и застучал зубами. Из-за вершины ели вкованная в небо луна обливала медведя светом.
Остинки шерсти на ушах его белесились. Тень лохматой головы упиралась Никону в ноги, глаза, отделенные косой полосою света, сторожаще мерцали. Медведь глядел Никону в лицо и, мнилось, узнавал его. Никону хотелось опять закрыть глаза, но он не мог сделать этого, - веки не повиновались.
На луну наплыло облако, и медведь шевельнулся.
Кожа на голове Никона как бы покоробилась, и весь он стал искоркой, которую сейчас схватит и погасит выгнанный им из берлоги зверь.
Луна выглянула, медведь сузил глааа и глухо чихнул, подавшись мордой вперед. По телу Никона пошла резь, в глазах засновали змейки, будто сбоку вспыхнула лучина.
Никон напружился, но медведь отступил от него, задом медленно пошел прочь, свернул с дороги и, как бы хватая на снегу пятна света, заторопился в ельник.
V
Никона подобрали во дворе Герасима, у колодца, утыканного опрокинутыми к земле сосульками. Возле него ало кружилась собака и царапала свою тень. Никон отбивался от людей, а в избе оторопело водил глазами и не понимал: замерзает он и видит сон или вправду лежит в тепле?
Его растирали, а ему казалось, будто из его рук и ног выдергивают жилы. Он корчился, ерзал по тулупу головою и взвизгивал. Вернувшийся с заимки Герасим начал, было, рассказывать ему, как его искали на заимке, и умолк:
Никон, не мигая, глядел на него вытаращенными глазами, а главное-на его голове, которая еще сегодня была рыжей, клочьями серебрилась седина.
Чай Никон пил жадно, ронял на стол блюдце и испуганно выпрямлялся, когда у него брали чашку. Пил он много, но согреться не мог, а когда его одели и поставили на ноги, в ужасе попятился от распахнутой двери и замахал руками на клубы пара из сеней.
Его под руки вывели на двор, усадили в сани, и лошадь помчалась вдоль изб, к плывучей над лесом луне. Герасим хлопал кнутом и жалел.что не подвесил к дуге колокольца:
сверкавшие в тени треуха глаза Никона пугали его.
- Ты,Никои,не обижайся! - закричал он;-Мывшутку подлили тебе в пиво спирту. Слышь?
Никон не отозвался.
- Слышь?
Глаза Никона светились неподвижно. Герасим гикал и свистал, пока впереди не забрехали заимские собаки.
VI
Чьи-то губы касались волос, щек, лба и звенели в уши:
- Седой-от ты-ы, седой-ой стал...
Никон открыл глаза. Над ним склонялась Настя, по пояс скрытая полатями, целовала его и плакала.
Ее слова, пальцы как бы расшевелили стоявший в его груди клубок холода. Он отодвинулся и с мукой ощутил, как по спине, отнятой от належанного места, крадется озноб.
- Сгубили те-е-е... белоо-ой стал...
Под глазами Никона появились мешки, борода с краев поседела, голова казалась вывалянной в золе. Настя провела по ней ладонью и заплакала громче.
Никон спустился с полатей, пнул ногою дверь, юркнул наружу и бегом вернулся назад. Сутулясь, стучал зубами и, пока Настя собирала на стол, тянулся к печке. Дети жались в сторону и ели пугливо: а вдруг отец опять схватит скамейку, нальется жаром и начнет бить посуду, стол?
Никон торопливо подносил ко рту ложку и обжигался.
От горячего холод в груди размякал и отходил от сердца.
После еды Никон кивнул на пол, где лежал парень с полотенцем на лбу, и спросил:
- А тот где? Помер?
- Что ты? Отошел.
Настя украдкой взглядывала на Никона и не знала, о чем говорить. Аким вернулся с озера холодным, белым, в ледышках. Никон метнулся от него на полати, лег под тулуп, спрятал под дерюгу голову, сжал коленями руки и замер. День за днем лежал он так и не мог согреться.
Порою ему грезился сгинувший в солдатах, худой и говорливый сверстник Филька. Он как бы выплывал из навеваемой дремой дымки и выплывал не парнем, а мальчиком: стоял он у реки в ледоход, залитый солнцем, кивал на льдины и лепетал:
- Гляди, гляди, как плывут... а вон, вон...
От этого лепета, от веселых серых глаз Никон молодел.
На его губы наплывала улыбка, и в груди притихали томящая боль и холодные колики.
Но хлопала дверь, кричала Настя, счастье уходило из-под дерюги, и холодный клубок колючками впивался в сердце. Надо было дыханием вытеснять из-под дерюги холод и ждать, пока станет легче.
Сердце стучало громко, часто. Никон вслушивался в него, тосковал и тужился представить, как Филька умер на чужбине. Чужбина рисовалась ему огромной, пустой, только улыбка Фильки цвела на ней, - больше ничего не было.
Однажды вместо Фильки Никону привиделся старичок в малице, с палочкой, и по-зырянски поздоровался с ним:
"Олан-вылан".
Голова у старичка ушастая, он медленно кивал ею и бормотал:
"Жену мою ты убил, дитёнка убил, а я твою жену убью, детей твоих убью. Во-о! А в накладе все-таки я: у тебя жена и дети не волохатые. У меня не будет шкур, а ты с моей жены, с моего дитёнка шкуры содрал. Надо бы с тебя придачу какую, а?"
Старик уставился маленькими знакомыми глазами в лицо Никона и начал ощупывать его:
"Беспременно надо с тебя придачу. Без придачи как же, без придачи нельзя..."
Никону ясно стало: это не старик в малице, а медведь ощупывает его, не руки это, а лапы. Вот они скользят по груди и все ближе, вот они касаются лица, сейчас вопьются в горло и вадушат. Никон обхватил медведя, сдавил его и проснулся.
Его действительно кто-то обнимал в темноте. Никон по запаху учуял, кто, но спросил:
- Кто тут?
- Я, я...
- Ну, чего тебе?
- Я так, так...
- А так-и не трогала бы.
Настя затаила дыхание, зажмурилась и, пересилив стыд, поцеловала его. Он не шевельнулся и ждал, когда она уйдет. Потом снял с себя ее руку, накинул на себя дерюгу и подвернул тулуп.
Настя ушла от него в слезах, утром сердито гремела ухватами, кричала на детей, проклинала свою долю, плакала и звала с того света покойную подругу Марьюшку глянуть на ее несчастное житье.
VII
На лицо Акима легла тусклота заботы. Морды на озере, ловушки, капканы в лесу, - всюду надо поспеть, доглядеть. У ловушек попадаются чужие следы, надо бы поймать, а сил нехватает.
Аким бранил заимцев, порывался пожаловаться старикам, да раздумал и решил лечить Никона баней. Тепло обрадовало Никона. Он хлестал себя веником и столько напустил пару, что Акиму захватило дыхание. Тепло с березовой горечью дотягивалось до колючего клубка в груди, и тот метался, готовый разлететься.
Никон кряхтел, радуя сидевшего в предбаннике Акима, и вышел бодрым. С крыльца глянул на белесый от инея лес и впервые за дни болезни уронил:
- Ладно как.
- Куда ладнее, - подхватил Аким и выругал себя:
"Эк, мне, старому псу: давно бы в баню его сводить".
За чаем Никон потянулся к сынишке, но тот шмыгнул прочь, за ним шмыгнула дочка. Никон долго заговаривал с ними, манил к себе, и дочка разревелась.
Ночью Никон проснулся в поту и, стуча зубами, мучительно ждал утра: ему казалось, надо еще раз похлестать себя в бане веником, и боль, холод уйдут.
В бане он чуть не задохнулся, но легче ему не стало.
И вечером, и утром парился он, - простудился, перестал сходить с полатей, дергался от тошноты при виде пищи и часами не снимал рук с надрываемой кашлем груди.
В праздник приехала родня Насти-мать, дядя, тетка и Герасим с женой. Настя билась у ног матери и выла, тетка подвывала ей. Дядя говорил о Никоне, как о сношенных сапогах. Только Герасим был ласков и внимателен с ним.
Наплакавшись, женщины долго шептались. На прощанье Настя опять плакала и хваталась за сани, будто родня уезжала за тридевять земель. В избу она вернулась охрипшей, увидела перед иконами Акима и зажгла лампаду.
Стены потрескивали, и тени лампадных ленточек колыхались. Никона обрядили в чистое белье. Он в полудремоте тоскливо обдумывал слышанные слова: завтра Аким и Назтя поедут в село просить у бога здоровья ему. Он сдвигал брови, а утром притворился спящим.
Детей Аким и Настя захватили с собою, а за Никоном приглядывать попросили Костю Губина. Тот пришел с клубком пряжи и вощиной, - сучил нитки и разговаривал с собою. Раньше он заискивал перед Никоном, а теперь подмигивал ему, как маленькому, в обед налил щей, неопрятно, так, что с губ стекало в чашку, попробовал их и подал:
- Ну-ка, жива душа, ползи. Щи теплые...
От отвращения Никон отиенул кулаки и поморщился.
Костя передразнил его и спросил:
- Чего ты хмуришься? Бери...
Никон отвернулся и накинул на голову дерюгу. В воображении его замелькали Филька и медведь, похожий на старика в малице. Обоим им, верилось, вот так же, как ему, одиноко и холодно.
Аким и Настя привезли бутылку свяченой воды, просфору и вязанку баранок. Часть воды вылили в миску и веником из полуспелой ржи окропили избу. Оставшуюся воду и кусок просфоры дали Никону:
- Пей и ешь.
Вода была ледяной, черствая просфора крошилась и прилипала к нёбу. Никон поперхнулся и долго кашлял. Настя и Аким в страхе суеверно глядели на него.
- Мучит его свячена хлеб-вода, - сказал Губин.
Утром Аким, по совету стариков, велел Никону сойти с полатей, одеться и повел его наружу:
- Назём надо возить...
Из открытого коровника в солнечный свет тянулось парное тепло.
- Наготовляй.
Никон вонзил в навозный настил вилы, натужился и дрогнул. С навоза на колени прыгнула струя озноба и ринулась к поясу. Навстречу ей, с плеч, побежала другая струя. На груди, возле медного креста, они сбежались и повели на сторону плечи. Никон бросил вилы и, ежась, пошел к крыльцу.
- Куда!? - остановил его Аким. - Будет отлеживаться!
Наготовляй!
- Не трогай!
- Как не трогай?!
Никон глянул отцу в глаза. Тот замигал веками, васеменил прочь и весь вечер бормотал:
- Я что? Я раз такая беда, я чтоб лучше. За озером вон залег медведь.
Выследили медведя Губин и Рассыхаев. Старики дали Акиму совет: надо, мол, поговорить с Губиным и Рассыхаевым, чтобы они с половины уступили добычу: Никон сходит на медведя, разворошит силу и выздоровеет.
Губин и Рассыхаев не соглашались, но Аким и старики уломали их и послали на станок за водкой. Пропивали заимцы медведя у Губина, а к Никону отрядили Рассыхаева. Тот выслушал, как и с чего надо начинать, выпил водки и пошел.
У Кипрушевых он подмигнул Насте, - помалкивай, мол, - притворился хромым, спросил, где Аким, поднялся к полатям и стал жаловаться Никону: на глаза хорошая добыча попалась, а итти мешает нога.
- Знаю, видал, - хмуро отозвался Никон.
- Что видал?
- Да его, медведя. Он на дороге встретился мне, у мельницы...
Рассыхаев в удивлении прикрыл глаза: "Ишь, леший, с полатей насквозь видит" - и забормотал:
- Я ведь это, я, как соседу, с половины.
- Пускай его бродит, - отмахнулся Никон.
- Кто?
- Да матерый медведь...
- А я о чем? Не я, ты пойдешь на него, с половины.
Самому охота, а нога мозжит, опасно...
- И не ходи...
- Да перекрестись, - заволновался Рассыхаев и взял Никона за руку: Или спишь? Зверь-то какой, следы во-о...
- Не трогай, иди, - отстранил его Никон. - Дух водошный идет от тебя, мутит меня, иди...
Рассыхаев развел руками и спрыгнул на пол:
- Вот чудно. Там вино пьют, а он на-ка.
VIII
У заимских собак опять был пир. Пьяные Губин и Раосыхаев зашли к Кипрушевым и похвалялись, как убили медведя, намекали, что Никону, должно, не придется больше ходить на матерого. Нет уж, и дедово слово не поможет...
Аким сердито выпроводил их, молча запряг в сани лошадь и поутру привез из села сухонького, егозливого Елизара.
В молодости Елизар плавал на плотах, был в монастыре послушником и долго пропадал где-то, затем вернулся в село и объявил себя коновалом. Он лечил лошадей, коров, вправлял людям вывихнутые кости, выгонял простуду, пускал дурную кровь и привораживал к парням девок.
Его сын Ефимка мимоездом свернул раз на озеро, где заимцы ставили морды, и похозяйничал там. Никон и Рассыхаев догнали его, отобрали рыбу, обрубили оглобли, пугнули прочь лошадь, а Ефимку прикрыли санями, завалили их карежьем и воткнули в карежье палку с рыбой: рыбный вор.
От смерти Ефимку спас почтарь.
Елизар много лет клял заимцев и грозил пронять их.
Никон вспомнил это, но покорно сошел с полатей и снял рубаху. Елизар побегал по его голой груди зеленоватомутными глазами, пальцем потыкал в бока, в спину и, картавя, прикусывая буквы лир, защебетал:
- Те-те-те, ишь, шейма, она, она. Байню надоть, байню.
Перед баней он потребовал чайную чашку, кусочек холстины, толкнул одетого Никона под локоть и осуждаююще сказал:
- Помойсь, гоюбек, помой-сь, чего енишься?
Никон стянул треух и перекрестился. В бане Елизар усадил его на полок, похлопал по спине сухими руками и стал разминать ему живот, грудь, руки и ноги. Он сопел, перекашивал свирепое от натуги лицо и шевелил слюнявым ртом. Живот его при этом зыбился, ниже горла, в ямке, что-то трепыхалось, будто дряблую кожу изнутри рвал ветер.
- Ну, ты! повоячивайсь!
Елизар лил на горячие камни воду, больно хлестал Никона веником и исподтишка окатил его ледяной водой.
Никон вспомнил прикрытого санями Ефимку и вскинул кулак:
- Ты что делаешь, язвина!?
- Те-те-те! - взвизгнул Елизар, защищаясь веником, и закричал: - Я те, семиёжка! Я те вымотаю? Я те выпишу! Я те вымоечу!
Он выпрямился и не то Никону, не то болезни грозил кулаком цвета грязной деревяшки; шамкал и плевался, пучил глаза, убегал в предбанник, что-то шептал там, выкрикивал, хлопал в ладоши и шикал. Затем холстинкой собирал с Никона пот, выжимал его в чашку, глядел на свет и, мотая головой, приговаривал:
- Потей, потей выпотом...
За лечебу он взял денег, холстины на портянки и мороженного налима; за обедом лопотал о трех зорях, о хитростях болезни и велел запрягать.