Перелистывая годы - Алексин Анатолий Георгиевич 18 стр.


После этого Берия расстегнул китель, обнажив свою непроглядно-волосатую грудь, и полез целоваться.

— Я бы, может, и не решилась отвергнуть его, — призналась Зоя, — но в хрустальный рог, я думаю, что-то было подмешано. Да рог и без того был вместителен… Одним словом, я Лаврентия Павловича оттолкнула. И с такой силой, что пенсне не удержалось у него на носу. Что, мне кажется, особенно унизило его и оскорбило…

Побелев, Берия произнес фразу, которую Зоя разгадывала потом много лет, но разгадать не сумела: «Что ты вырядилась, как львовская обезьянка?»

— Почему львовская? — недоуменно спрашивала она в ту ночь у меня. — Разве во Львове обезьяний питомник? По-моему, он в Сухуми.

Под влиянием спиртного Зоя осмелела до такой степени, что со злостью ответила:

— Я — обезьянка?.. А вы на себя посмотрите! — и указала на просвет в распахнутом кителе. — Вы же на гориллу похожи!

Властная ярость исказила и без того иезуитски заостренное лицо. Берия надавил на кнопку. И приказал Саркисову, явившемуся столь мгновенно, будто он подслушивал под дверью:

— Уведите!..

«Я, сразу отрезвев, с ужасающей ясностью и неотвратимостью осознала, что жизнь моя кончена», — сказала мне Зоя.

128

Садясь в поджидавший ее у входа лимузин, она заметила на заднем сиденье роскошный букет.

— Это кому?

— Это на гроб покойнику, — ответил полковник.

Зоя была беременна. Она ждала ребенка от военно-морского атташе американского посольства в Москве. Так что повод для расправы, для сатанинской мести и отыскивать было не надо.

— Часами гуляя по вечерам, как все беременные женщины, я непрерывно ощущала, что за мной идут, следуют…

А потом родилась дочь Виктория. И когда ей исполнилось одиннадцать месяцев, Зою арестовали. Таким стало для нее «счастье материнства».

Доставили кинозвезду на Лубянку. И сразу же отправили в баню. Таков был порядок… Будто хотели, чтобы она смыла с себя все, чем жила прежде, все признаки былого.

— Накрутила я волосы на бумажки… Погрузила меня надзирательница в полосатый арестантский халат. И тут же, без промедления, с бумажками в волосах отвели в кабинет к… министру государственной безопасности Абакумову. Этого я никогда не забуду! Он полуразвалился в кресле во главе длиннющего стола с традиционным зеленым сукном, прямо под портретами создателей и продолжателей марксистско-ленинского учения. А по обеим сторонам стола восседали холеные генералы.

Взглянув на кинозвезду с бумажками и в полосатом халате, Абакумов произнес:

— И это страшилище я хотел трахнуть!..

Генералы по-жеребячьи заржали.

— Прямо на виду у четырех портретов! Представляешь себе? — уже в который раз потрясалась по этому поводу Зоя. — Под самыми портретами… Я поняла, что надеяться не на что!

Абакумов лично допрашивал Зою Федорову. Ему явно льстило, что он может измываться над одной из трех главных кинозвезд государства.

Однажды он доверительно сообщил:

— Нам все известно о твоей шпионской деятельности. Абсолютно все! Понимаешь? Но под какой кличкой ты действовала?

— А мне накануне ночью почему-то приснился Чан Кайши, — с вернувшимся уже юмором вспомнила Зоя. — Я ему и ответила: «Кличка моя Чан Кайши».

129

Так через все годы мучений она и «проходила» у следователей и стражников как «Чан Кайши». Историческая патология…

На следующий день, помню, Зою навестил Василий Сталин, отбывавший ссылку в Казани… Зоя пригласила меня участвовать в той беседе.

Все детство мое прошло на московском Гоголевском бульваре… И после моя дорога в институт пролегала по утрам вдоль того же бульвара. Я видел, как возле своего особняка, продуманно появляясь задолго до прибытия автомашины (чтобы себя показать и проходящих женщин обозреть!), гарцевал Василий Иосифович Сталин. В бекеше генерал-лейтенанта авиации с серым каракулевым воротником и в каракулевой папахе, лихо сдвинутой набок… Орлиным взором он окидывал улицу, прилегавшую к Гоголевскому бульвару. Какой короткой оказалась дорога от того генеральского великолепия до согбенного, полураздавленного человека в замасленном кителе без погон! Он явился с женщиной, напоминавшей буфетчицу с какой-нибудь дальней железнодорожной станции. Представил ее женой…

Я молча взирал на него и ошалело соображал: «Это сын того… того самого, режим которого искалечил Зоину судьбу. И она гостеприимно принимает у себя в номере сына своего палача! Кажется, даже жалеет его. Сочувствует отпрыску того, который…» Воистину сюжеты, подчас изобретенные жизнью, ни одному фантасту не взбредут в голову. Реальность, повторюсь, бывает фантастичней фантастики…

Как всякий алкоголик, сын Сталина опьянел со второй рюмки, стал нести какую-то околесицу. Жена уволокла его спать.

Судьба детей Сталина… О ней новелла «Отец и дети», тоже пересказанная со слов собеседника, которую вы уже прочитали.

ДВАДЦАТЬ ОДНА МИНУТА

С голоса

«Счастливые часов не наблюдают…» Тем более мы не наблюдали минут и секунд. Я вообще наблюдала одного лишь Исая Григорьевича.

Женихом и супругом я его вслух ни разу не назвала, а ве-

130

личала исключительно по имени-отчеству. По имени-отчеству… Величала так растянуто, длинно и в ту ночь, когда отношения у нас возникли короткие. На имя и на «ты» так и не перешла: времени не хватило.

Мы с ним остались вдвоем — вдвоем на всем свете — сразу же… Сразу после того, как погибли мои родители.

Считалось, что они погибли на «малой войне»… принесшей огромные жертвы. «Малая война» — так именовали ее, словно стараясь принизить подвиг папы. И мамы, которая добровольно стала сестрой при муже, то есть при хирурге полевого госпиталя и моем отце… Его призвали на фронт военкомат и повестка, а ее — преданность и любовь. К отцу и отечеству… Меня она тоже очень любила. Кого из нас троих больше? Сложно было определить. По крайней мере, мне чудилось, что при всяком международном событии, взывавшем к патриотизму, — на озере ли Хасан или где-то на Халхин-Голе — мама мечтала об амбразуре, которую можно было собою прикрыть. Наверно, отечество для нее все-таки было на первом месте, муж на втором… а я — тоже на очень почетном, но все же на третьем. В спорте за такое место полагается бронзовая медаль.

Ныне, когда встреча с родителями, я верю, уже близка, находятся силы перебирать в памяти, пересказывать, а то и подшучивать. Но тогда… Жизнь сама сыграла шутку со всеми нами. Шутку, которая, на самом-то деле, была расправой.

— За что мы собираемся воевать там, на Карельском, абсолютно незнакомом нам с вами, перешейке? — в полный голос, не включив предварительно радио, поинтересовался ближайший друг нашей семьи Исай Григорьевич. — Что мы там собираемся отстаивать? Кого защищать? Я, по своей умственной ограниченности, не вполне разумею.

— Не надо так громко, — попросил отец. Идти на войну он не боялся, а громкие вопросы Исая Григорьевича его смущали. И мама тоже опасливо огляделась. Амбразуры, выходит, казались ей безопасней, чем фразы.

«Может, они опасаются тетю Груню?» — предположила я. Тетя Груня — так я ее называла — была нашей единственной соседкой по коммунальной квартире. В доме ее нарекли «старой девой». Незамужние маялись в ожидании на разных этажах, но их старыми девами не обзывали. Суть, значит, была не в семейном положении нашей соседки, а в ее характере.

Тетю Груню прозвище раздражало.

131

— Вам не нравится слово «старая»? — в упор попыталась выяснить я. Поскольку слово «дева» казалось мне возвышенным, поэтичным и не могло вызывать возражений.

Привычка задавать вопросы в упор еще в детстве приносила мне одни неприятности. Ничего, кроме бед, не сулила она и в грядущем: диктатура пролетариата подобной манеры не выносила. А порою и не прощала.

— Исаю Григорьевичу подражаешь? — выпытывали то мама, то папа. Вступать в смертельную схватку с другой страной они были готовы, а в малейшее несогласие с родной державою — избегали.

Я во многом подражала «ближайшему другу». Ближайший друг — это стало как бы официальным званием Исая Григорьевича у нас в доме.

Представительницей диктатуры пролетариата в нашей коммуналке была тетя Груня.

— Твои родители поступают как патриоты. И ты обязана ими гордиться! — провозглашала она на кухне, будто на митинге. — Идут защищать нашу родину!

— От кого? — поинтересовалась я словами Исая Григорьевича.

— Как от кого? От врагов!

— Чьих? — продолжала я в упор уточнять то, что уточнять было не принято. И не расставаясь с интонацией «ближайшего друга».

— Как это чьих?! От наших врагов… От заклятых! Мы их победим «малой кровью, могучим ударом», как только что пели по радио.

Можно было подумать, что и она собиралась на фронт.

— Малая кровь, малая война… Разве они могут быть «малыми»?

— А как же!

Тетя Груня ощущала себя свободным человеком, так как была освобождена от всяких сомнений. Крохотное ее обиталище вмещало в себя все звуки городского транспорта и все его многообразные запахи. А еще оно вмещало радиоголос, который убедил тетю Груню, что те, кому не повезло родиться ее соотечественниками, прозябают в жалком ничтожестве.

Она числилась заместительницей нашего домоуправа. Произнося «домоуправление», тетя Груня неизменно делала ударение на второй половине слова — «управление». И я всякий раз думала, что она и является той самой, которая, по мнению покойного вождя мирового пролетариата, могла управлять не

132

одним нашим домом, а и всем государством. Тетя Груня была полностью удовлетворена своей должностью, и транспортным грохотом в своей комнатенке, и едким уличным дыханием… И вообще качеством бытия своего. Вот только белофинны ей не давали покоя.

— Я ставлю твоих родителей всем в пример: ребенка одного оставляют. Во имя отечества! — не уставала декламировать тетя Груня.

— Какого ребенка? Мне уже двадцать лет! Кстати, оставляют меня не одну, а с Исаем Григорьевичем.

— С Григорьичем?! — Соседка уронила ложку в кастрюлю. И всполошенно ринулась в комнатенку, чтобы подвергнуть себя немедленной косметической реставрации.

Лучшего друга нашей семьи она именовала только Григорьичем. Сперва мне послышалась в этом простонародная нежность. Тетя Груня внешне выглядела довольно-таки молодой «старой девой», а он был вовсе не старым холостяком.

Но позже я уяснила, что имя Исай ее не вполне устраивает. А что отчество Григорьич компенсирует непривлекательность имени.

Когда перед очередными выборами к нам наведались агитаторы-активисты с анкетами, тетя Груня затащила их к себе, чтобы, как я догадалась, засекретить свой возраст. Но тогда-то уж я «в упор» разузнала все об анкетных тайнах соседки… Меня и ее от Исая Григорьевича отделяли ровно пятнадцать лет. Но меня они отдаляли, так сказать, в сторону положительную (я от него отстала!), а ее — в отрицательную (тетя Груня его на тот же срок обскакала). «Не всегда выгодно обгонять», — молча, но злорадно отметила я.

В присутствии Исая Григорьевича соседку как-то внезапно, будто бы сам собой, облекал платок — столь просторный, что вполне мог сойти и за плед. Он скрашивал избыточную, рыхловатую полноту тети Груни. Не замаскированным оставался лишь бюст, который соседка, напротив, выпячивала, считая его избыточность своим женским достоинством.

Завидев нашего ближайшего друга, соседка принималась хохотать без всякой на то причины. Неестественность более всего выдает женскую заинтересованность. «Страсть, значит, все преодолевает, — удовлетворенно отметила я. — И даже национальная неприязнь перед ней отступает».

У меня финны почему-то ассоциировались с финскими ножами, которых я ни разу не видела, но которыми, как было известно, орудовали бандиты. Позднее, гораздо позднее,

133

финны стали сочетаться в моем сознании с финской мебелью, которая делала квартиры того, уже мирного, времени уныло похожими одну на другую.

Но тогда, в финале тридцатых, ни к чему, кроме бандитских ножей, «финское» в воображении моем не прилагалось. И я понимала, что маме и папе предстоит сражаться с чем-то преступным.

— При любой опасности я буду вместе с тобою и папой, даже впереди, чтобы вас обоих обезопасить, — часто и без видимой надобности уверяла меня прежде мама. Готовясь оберегать, она словно бы окружала меня бесстрашным и зорким взглядом, выискивая амбразуру, кою следовало собою прикрыть.

Сейчас, на расстоянии десятилетий, я позволяю себе иронизировать. Но тогда ирония была столь же не в моде, как и мои вопросы «в упор».

«При любой опасности я буду с тобой и папой…» По отношению к отцу мама выполнила то обещание, звучавшее клятвой.

— Рядом с тобой будет Исай Григорьевич, — прощаясь, пообещала она, будто и м заменяя себя.

Но она не предполагала, что он окажется «рядом» в качестве мужа.

Когда финские снайперы, которых прозвали «кукушками», откуда-то с окоченевших ветвей расстреляли сквозь замерзшие госпитальные окна хирурга и медсестру, оставив раненых погибать самостоятельно, без помощи снайперского свинца, они оставили на погибель и мою жизнь. С тех пор я, всегда любившая птиц, боюсь и ненавижу кукушек.

Но вместе со мною, как обещала мама, был неотлучно Исай Григорьевич. Он, математик, тоже вдруг оказался целителем, умевшим извлекать свинец… из души.

Когда ко мне вернулась способность что-то воспринимать, Исай Григорьевич принялся объяснять, что мама и отец не погибли напрасно… что война с белофиннами была не такой уж бессмысленной. Я принимала ту вынужденную неискренность без возражений. Она даже начинала мне казаться его истинным убеждением.

А белофинны стали ассоциироваться с могильным пространством мертвенно-белого цвета, затягивающим в себя, точно в дьявольское болото, людские жизни.

134

Я никак не могла осознать, что не увижу больше маму и отца ни единого раза, никогда. Никогда… То, что они вообще ушли из жизни, трудно было постичь, но то, что ушли из жизни моей, представить себе было немыслимо. «Никогда»… Это перестало быть словом, понятием, а превратилось в суть моего состояния, в не покидавший меня кошмар.

— Я буду с тобой всегда, — уверял меня ближайший друг. — Я буду с тобой всегда…

«Никогда» и «всегда», словно соединившись, перемешавшись, образовали постепенно ту атмосферу, в которой я (хоть как-то, хоть еле-еле) могла передвигаться по недоброй дороге существования своего.

«Факт существования не есть факт жизни», — прочла я где-то. Но согласилась с тем утверждением, лишь испытав его истинность на себе…

С рассветом «ближайший друг» желал мне доброго утра. Он звонил так рано, точно боялся, что я окажусь висящей под потолком. Он проверял, вовремя ли я вернулась из института…

— Ты поела? — спрашивал он, как раньше спрашивала меня мама. — У тебя денег хватило?

Денег хватало, потому что он каждый день совал их мне в сумку.

А после своего института, научно-исследовательского, он вроде бы научно исследовал, как я выгляжу и каково мое душевное состояние.

Соседка стремилась, чтоб исследование это происходило у нее на глазах, на кухне, а не за дверью.

К интеллигентам тетя Груня относилась настороженно, с классовым подозрением. Хотя деликатное отношение к себе самой принимала охотно. Видимо, не считая деликатность проявлением интеллигентности… Перед профессией мамы и папы она даже заискивала, так как была практична и понимала, что медицина когда-нибудь пригодится.

Сама тетя Груня никого деликатностью не утомляла.

— Ты чего ревешь? — спросила она в один из тех страшных дней. Обижаться было бессмысленно: гордясь своим русским происхождением, тетя Груня в общении с родным языком оказывалась дальтоником: оттенков и окрасок слов она не улавливала. Но оторопелость мою в тот миг уловила. И смягчилась, насколько умела:

Назад Дальше