— Из Америки я тоже не ждал.
Это была правда. Но правду о том, что про английский мама ни разу не заикалась, Зяма произнести не посмел.
— Переводчица должна быть своя, — объявила Берта Ароновна. — Чужой я не доверю родного сына!
Кандидатура же Ривы являлась по всем параметрам идеальной. Прежде всего она была вызывающе некрасива. И это выглядело скромным, достойным с ее стороны. Нелюбимых женщин Берта Ароновна очень любила.
— Она умница! — воскликнула Зямина мама. Женский ум, по ее мнению, магнитом для мужчин не являлся. — Я заклинаю: не проявляй, пожалуйста, самостоятельности. Она — первоклассный юрист… Ничего без нее не подписывай!
Зяма давно уяснил, что не проявлять самостоятельности гораздо удобней, чем ее проявлять.
Встреча в аэропорту имени Кеннеди превзошла все Ривины ожидания. Вялотекущий по жизни Зяма ничего особенного и не ожидал. Их встретили адвокат покойной тети и двоюродной бабушки, а также его жена. Оба словно прикрывались букетами — по-американски неохватной величины. У американцев все неохватно: автомобили, ресторанные порции и букеты.
— С момента вступления на эту землю твоим языком буду я! — наставительно предупредила Рива еще в самолете.
«Временно слушайся ее, как меня! Она все схватывает на лету…» — в Тель-Авиве сказала мама. Таким образом, к чрезвычайным полномочиям переводчицы приплюсовались и властные полномочия Берты Ароновны.
Зяма послушно кивал, поскольку привык, чтобы его освобождали от умственных и физических напряжений. Ему не приходило в голову, что от бездействия и застоя слабеют целые государства и органы власти. Не говоря уж о других органах… Инженерный диплом Зяма получил еще в Могилеве, но реально он учился лишь у Берты Ароновны.
Сметливая Рива, прожившая с Зямой в одном подъезде, давно уже рассмотрела и раскусила его психологические особенности. И, спускаясь по трапу, скомандовала:
— Ты только улыбайся, пожимай руки и подписывай. А я тебе буду подробно переводить.
— Подробно не надо, — попросил Зяма.
Достаточно было нагрузок, которые предстояли его рукам: подписывать, пожимать!
Супруга адвоката протянула цветы Зяме. И сопроводила их белозубостью, охватившей все ее лицо без остатка. А сам адвокат жизнерадостно вручил букет Риве:
— Это — жене!
Рива вспыхнула, словно обожженная внезапной идеей.
— Пока я еще только невеста! — сообщила она. Ибо, как предупреждала Берта Ароновна, умела хватать на лету. В данном случае она решила схватить ее сына.
— Невеста? О'кей!
Адвокат столь одобряюще хлопнул Зяму по плечу, точно и сам не прочь был жениться на Риве. А супруга его вновь превратилась в сияющее белозубие.
— Наш дорогой наследник с английским языком совсем не в ладах? — спросил адвокат.
— Мой жених абсолютно все понимает. Но разговорный, увы, не постиг, — уточнила Рива.
Зяма закивал и заулыбался. Адвокат же вновь воскликнул «О'кей», будто знание родного ему языка как бы «наполовину» было явлением положительным.
— Мы замыслили скрепить свой брак в стране, где жила двоюродная бабушка моего жениха и тетя его мамы.
Рива уже не просто хватала, но и захватывала. Зяма опять закивал. Адвокат воскликнул: «О'кей!»
— Я сказала, что ты любил свою бабушку. И выражал эти чувства в письмах, — перевела Рива Зяме. — Что ты желал не наследства, а долгих лет ее жизни…
Зяма вздохнул.
Кроме своей некрасивости, Рива обладала и другими достоинствами. Проистекавшими из достоинства основного… Ее, например, можно было без малейшего риска оставлять с мужчиной наедине. Она и попросила поселить их с Зямой в одном гостиничном номере. Хоть и в разных его комнатах.
— Нам необходима близость, — сказала она адвокату. И пояснила: — Душевная! А также и деловая…
— О'кей! — согласился он.
— Так разумней, — сказала Рива наследнику. — Вдруг тебе позвонят — и станут изъясняться на языке, которого ты… ни бум-бум!
Наследник не возражал. Мама приучила его к покорности.
Соблазнять Зяму Рива, конечно, не собиралась. Она хранила свою, не по ее вине затянувшуюся, девственную нетронутость для первой супружеской ночи… о которой Зяма еще не догадывался.
Его мужскую нетронутость оберегать не пришлось, так как ее уже не было. Связи у Зямы случались… Но связывала и развязывала Берта Ароновна.
— Веди себя культурно… Пригласи девушку в кино, — предписывала она. — А потом проводи домой. Пусть покормит тебя! Так как будет, я догадываюсь, уже поздно, можешь остаться. Не навсегда, конечно… а до утра. Только не вздумай увидеть в ней будущую жену!
По поводу Ривы Зяма подобных указаний не получал. Мамино предписание было иным:
— Ничего сам не делай! Во всем доверяйся ей… Иначе ты можешь не то сказать или не то — тьфу-тьфу-тьфу! — подмахнуть на бумаге. Помни: Рива все хватает буквально с ходу.
Воспитанный в послушании, Зяма сам ничего и не предпринимал. Характер и воля от бездействия по-прежнему дистрофировались. И как ни поразительно, ему это все более нравилось: он был освобожден от решений, поступков. Вынужденный поступок состоял в том, что он освоил иврит: чтобы можно было воспользоваться инженерным дипломом.
— Всем, чем можно воспользоваться, надо воспользоваться! — проповедовала Берта Ароновна.
Рива же, наоборот, скопив, подобно Зяминой бабушке, несметный запас женской энергии, перерабатывала ее в энергию изощренной находчивости. При этом любому поступку своему она находила благородное объяснение: разве такому неумехе, как Зяма, с кем-нибудь будет удобней, чем с ней? Нет, не о себе она пеклась, а о Зямином благоденствии. И дарила ему себя. Правда, за два с половиной миллиона… Но есть ли цена у семейного счастья с той, которая способна все хватать на лету!
На следующий день утром в гостиницу нагрянули адвокат и корреспондент вечерней газеты, делавший вид, что интервью с Зямой — это звездный час его журналистской карьеры. Почтение, разумеется, было обращено к внезапному обладателю миллионов, хотя могло показаться, что к Зяме из Тель-Авива.
Закулисным исполнителем Ривиных планов был тетин и бабушкин адвокат. Еще в аэропорту Рива шепнула ему заветную фразу… На разных языках та фраза звучала, безусловно, по-разному, но смысл ее воспринимался везде одинаково: «Я в долгу не останусь!» Расплачиваться Рива при своей скромной внешности могла только купюрами.
— Что вы предпочитаете: вопросы-ответы или свободный, раскованный диалог? — спросил журналист.
— Мы — за свободу! — ответила Рива. Похоже, она вновь изготовилась что-то схватить. — И не включайте свой записывающий аппарат: он собьет моего жениха с мысли. Зяма еще не привык давать интервью. Записывайте, пожалуйста, сами…
Она взмахнула рукой, как властной дирижерской палочкой, — и Зяма заговорил. Текст, сочиненный Ривой, он заранее вызубрил в гостиничном номере — и потому произносил его хоть и вяло, но гладко:
— Я никогда не видел свою бабушку, но очень ее любил, — сказал Зяма. — И очень по ней скучал.
— Я счастлив, что нахожусь здесь со своей невестой, — перевела Рива. Зардевшись и разведя руки в стороны, Рива показала, что ей не очень удобно переводить такие признания, но что переводчица не имеет права на редактуру.
— В каждом письме я желал бабушке здоровья и долгой-предолгой жизни. Я представить не мог, что она нас так скоро покинет… — сказал Зяма.
— Преклоняться перед двоюродной бабушкой меня научила невеста, — перевела Рива. — И я хочу, чтобы в наследство вступили мы оба.
— То есть вы становитесь миллионерами вместе, как бы в обнимку? — предвидя сенсацию, уточнил корреспондент.
— То есть вы не представляли, что так скоро потеряете свою единственную двоюродную бабушку? — перевела Зяме Рива.
— Я совсем этого не предвидел… — сказал Зяма.
— Да, миллионерами сделаемся мы оба. Как только станем супругами, — перевела Рива.
Перевод был несколько длиннее Зяминой фразы. Рива на лету схватила это несоответствие — и тут же его разъяснила:
— Одну и ту же мысль разные языки выражают по-разному. Английский бывает многословней… потому что он деликатнее.
С одной стороны, она упрекнула английский язык за его многословие, а с другой — его поощрила. Соответствовало ли это качествам языка Байрона и Шекспира, для Ривы значения не имело.
Коллективное вхождение в наследство выглядело неожиданностью, поэтому журналист смачно щелкнул фотоаппаратом и запечатлел наследника Зяму с распахнутым ртом: он вроде бы возвещал о своем решении.
— О'кей! — поддержал адвокат.
Он хотел одобряюще хлопнуть журналиста по плечу, но тот пригнулся, изготовившись к следующей съемке, — и удар пришелся по шее. Оба принялись хохотать неизвестно по какому поводу, но так долго и громогласно, как умеют только американцы.
Наконец Рива привычно, по-дирижерски взмахнула рукой.
— Я хочу, чтобы мама прочитала в газете, как все это было… — промямлил Зяма.
— Я хочу, чтобы мама узнала из газеты, что я исполнил ее волю по отношению к моей невесте, — азартно перевела Рива.
Корреспондент снова щелкнул — и рядом с миллионером запечатлелась будущая миллионерша.
Адвокат воскликнул «О'кей!». По просьбе Ривы он очень старался, но свято был убежден: все, что бодро произносилось Ривой на английском языке, полностью соответствовало тому, что Зяма вяло говорил на иврите. Адвокат слыл многоопытным… Но он, как и Берта Ароновна, полагал, что авантюризм в подобных делах — это оружие красоток и соблазнительниц. И что роковые для мужчин действия совершают лишь женщины роковые. К коим Рива, по его убеждению, принадлежать не могла.
Меж тем Рива разведала, что таинственный Парагвай, известный нарушением человеческих прав и свобод, как никто свободно относится к праву заключения брачных союзов. Даже позволяет скреплять их «по почте». И лететь никуда не надо! Говорят, «язык до Киева доведет». Английский же язык довел Риву до Парагвая. Переводя Зяму, она «с его слов» уведомила адвоката, что оба они возмечтали максимально ускорить свой брак. Чтобы затем достойно отметить его под сенью демократической статуи… вблизи которой жила и сотворила свое благодеяние тетя и двоюродная бабушка.
Зяма кивал, улыбался и все необходимое подписал.
Зяма был добрым… Но как часто обстоятельства ухитряются превращать достоинства в недостатки: доброту в безвольное послушание, а послушание — в рабство.
Действительно, Парагвай, с готовностью помогавший прятаться нацистским преступникам, с готовностью помог состояться еврейскому браку.
Адвокат и его супруга преподнесли молодоженам законно оформленные документы, а также, как и в аэропорту имени Кеннеди, два по-американски необъятных букета.
Вручая Зяме цветы, супруга адвоката в очередной раз ослепила его белозубием, не оставлявшим на лице места ни для чего другого. Сам же адвокат, протягивая цветы Риве, воскликнул:
— О'кей!
А нотариус был без цветов, но зато со штампами и печатями.
— Я без конца, с утра до вечера умоляла тебя изучать английский язык! — возводя руки и глаза к потолку, вновь восклицала Берта Ароновна. — А ты изучал французский. Зачем?! Ты ждал наследства из Франции? Я без конца повторяла…
Вряд ли у нее было время умолять о чем бы то ни было с утра до вечера, ибо, как она сама уверяла, «на ней держалась семья».
— Французский наш сын изучал в могилевской школе. И в институте того же города. А то, что ты «без конца повторяла», я ни разу не слышал, — осмелился произнести муж Ниел, который все настойчивей превращался в Натаниела.
Берта Ароновна повернулась к нему:
— Если бы ты внимательней слушал то, что я говорю, наша семья не нуждалась бы ни в каком наследстве!
— Перестань размахивать руками по поводу того, что невозможно исправить, — посоветовал окончательно вырвавшийся на волю Натаниел.
— Я не размахиваю руками, а кровоточу сердцем!
— Поздно кровоточить. Ты же сама выбрала Риву. Убедила нас, что она умница и что ей надо полностью доверять!
— Но я же не могла представить себе…
— Именно такая жена Зяме необходима, — кажется, впервые перебил супругу Натаниел. — Именно такая. Иначе он еще и не то подпишет!
И все же раньше, чем сдаться, Берта Ароновна, обратясь к сыну, простонала, как заклинание:
— Я умоляю: изучай английский язык…
— О'кей! — согласился Зяма.
1997 г.
«КАРЕТУ МНЕ, КАРЕТУ!..»
(Из зарубежного цикла)
После меня и мамы — или мамы и меня — папа сильней всех любил Марка Твена. Долгие годы он отдал не только нам с мамой, но и нам с Твеном. Правда, Твен имел в нашей семье и некоторые преимущества: мне и маме папа не посвящал исследований, книг и эссе, а ему посвящал. За нас папе не присуждали международных премий, а за Твена — вручали…
Папа был убежден, что никто не умел так, как его любимец, скрашивать, сглаживать юмором беды читателей. Не только американских, но еще больше — российских… Во-первых, у российских бед всегда было больше, а во-вторых, в России, как утверждал папа, Марк Твен издавался и был понимаем даже больше, чем у себя дома.
— Есть научные законы, а есть жизненные, — не раз (и не десять раз!) повторял папа. — Счастье и горе, восторг и разочарование, порок и раскаяние, слезы и смех — это и есть жизнь! — провозглашалось у нас в семье устно и письменно. Папа уверял, что этот закон создала сама жизнь, а что в литературе его утвердил веселый и грустный американец. — У других есть иные точки зрения. Но поверьте моей!
Зачем нам было верить мнению других, если было мнение папы?
— Твен доказал также, — регулярно внушал он, — что тот самый жизненный закон подчиняет себе людей с младенческого возраста. Писатель пошел еще дальше, доказав, что определяющие законы бытия вообще с годами лишь видоизменяются, но в основном действуют буквально со дня рождения до финальных дней.
Писатель «пошел дальше»… Но дальше, чем пошел папа в своем доверии к нему, идти было уже некуда!
Впрочем, «это только присказка», а сказка, и весьма страшноватая, будет впереди.
Мама хотела назвать меня Марком в честь своего обожаемого дедушки, а папа — Марком в честь своего обожаемого Марка Твена. Они по-разному и объясняли всем происхождение моего имени… Но это оказалось не главным их «расхождением». Главным было то, из-за которого они разошлись. И притом навсегда… Папа продолжал любить ее, а она его любить перестала, чего я лично представить себе не мог. Нельзя же перестать двигаться, думать или дышать? Более того: она влюбилась в кого-то другого. Значит, по ее мнению, кто-то на свете был лучше папы?! «А ведь еще недавно, совсем недавно…» — мысленно мучился я.
В ту пору я еще не привык к непредсказуемым зигзагам судьбы. И до такой степени был потрясен, что сам, в тринадцатилетнем возрасте, совершил необычайный зигзаг: заявил, что останусь с папой. А третьим зигзагом стало то, что мама не опротестовала мое решение — ни в суде, ни на семейном совете, ни в разговоре со мной:
— Я всегда знала, что отец тебе ближе, чем я.
Она впервые назвала папу отцом. И мне показалось, ее вполне устраивало, что мой папа, ставший для нее моим «отцом», был ближе мне, чем она.
Папа любил давать людям прозвища.
— Где-то я читал — кажется, в детской книжке, — сказал он однажды, — что прозвище говорит о человеке гораздо больше, чем имя, ибо имя вообще ни о чем определенном не говорит: Львом, к примеру, звали и Толстого, и Троцкого, а Владимиром — и Ленина, и Ленского.
Меня папа называл иногда Марком, а иногда Томом (в честь Тома Сойера, на которого я, ему казалось, был чем-то похож). Я же, после того как мы остались вдвоем, прозвал его несуществующим словом «мапа», поскольку он стал для меня одновременно и мамой и папой. Это тоже было «смехом сквозь слезы», потому что нарушало если не жизненный закон, то закон природы.
— Ты не имеешь права отказываться таким образом от мамы… — возразил папа.
В папиных глазах мама осталась моей мамой, а не стала, допустим, «матерью», как он в ее устах стал для меня «отцом». Он ни разу не упрекнул ее за этот зигзаг, который стал для меня первым в жизни: