Тоскин - Данилов Софрон Петрович 4 стр.


А Анастатов, как будто не слыша этих моих слов, повторял одно и то же:

— Нужно остерегаться людской молвы… Не давать людям повода для подобных разговоров…

Хорошо ему было так рассуждать. Жил Анастатов вдвоём с женой, не нуждались они ни в чём, да и много ли двум старикам надо?!

Я опять ему про наших завистников толкую, а он вдруг повернулся ко мне и опять стал перевёртывать, как оладьи на сковородке, своё:

— Ты молод, не всё предвидишь… Советую тебе, Кирик Григорьевич, быть осмотрительней. Недобрая молва, как сорная трава, растёт-разрастается…

Я усмехнулся про себя: «Плевать на бабьи пересуды!»

— Но, Кирик, при чём здесь зависть и сплетни, Анастатов тебе о другом говорил, — перебил Тоскина Оготоев.

Тоскин махнул рукой:

— Да ладно вам всем учить меня! Скажи лучше, чаю хочешь?

— Спасибо, не надо.

— Тогда, может, рюмочку?

— Нет, нет, — Оготоев замотал головой.

Тоскин налил себе из чайника чёрную, как дёготь, заварку, отхлебнул глоток и провёл ладонью по лицу.

— Постой, что рассказывал-то? А-а, как в райком ходил. Мне там оправдываться не пришлось. Сам наступал, требовал, чтобы наказали сплетников. После такого разговора с Анастатовым пришёл домой в приподнятом настроении. Открыл дверь — тишина. Позвал жену — не отвечает. Сидит в спальне за столом, проверяет тетради. Дочка, приготовив мне ужин, юркнула в свою комнату. Сижу и гадаю: «Дети, что ли, рассердили мать? Похоже, сын напроказил». Тут заходит в эту вот комнату Даша и садится напротив меня за стол, вот где ты сидишь. Смотрит на меня и молчит.

— В школе что случилось?

Молчит.

У меня сразу пропал аппетит. Когда я уже встал из-за стола, наконец открыла рот:

— Подожди, мне надо с тобой поговорить.

«Ах, вот что! Оказывается, не дети — я провинился. Оттого в квартире такая настороженная тишина. Теперь во что будет тыкать меня носом?» — думал я.

— Гарнитур где взял?

— Не взял, а купил.

— Знаю, что купил…

— Знаешь, так и всё! — вспылил я. — Ещё о чём допрашивать будешь?

— Гарнитуры эти для премирования лучших доярок…

— Кто это тебе сказал?

— Все люди говорят…

— Знаешь, как это всё называется — пустая болтовня!

— Живём-то среди людей, как можно не считаться с их словами?!

— Ты мне верь, Даша, ложь это. Я сам в городе добился от «Холбоса» нарядов на мебель.

— Для кого? Для себя и для председателя райпо, что ли?

— Да не для кого-нибудь конкретно, а вообще добился!

— Тогда, выходит, люди правду говорят: предназначено было для доярок. А вы отняли у них, пользуясь своим положением.

— Ложь!

— Нет, не ложь! Нынче победителям соревнования даже автомашины дают. — Даша посмотрела на меня долгим взглядом. — Кирик, ты почему не хочешь понять меня?! За шкафы и кровати поступиться совестью — ведь это ужасно! Стыдно смотреть людям в глаза, перед учениками стыдно!..

— Гарнитуры никому не были предназначены, их привезли для свободной продажи. Даша, почему ты не веришь мне?!

— Ну, ладно, пусть так. Но почему именно вы должны были купить их?

— Председатель райпо — старый работник торговли. В этом году выходит на пенсию, а это… как бы в подарок.

— Себе не взял, передал дочери…

— Это его дело, кому отдать.

— Хорошо. А ты? Ты-то?

— Что же, председателю райсовета нельзя купить мебель?

— Нет, можно. В магазине очередь на мебель по записи. Мы — четвёртые. Я сегодня проверила.

— Какая была очередь, меня не интересует.

— Тогда зачем составляется очередь?

— Для обычного населения.

— «Население»… А ты кто? «Руководящий тойон»? — Даша усмехнулась. — Ты хоть понимаешь, какой человек должен быть руководителем? С чистой совестью, чтобы мог служить примером. Он должен быть первым прежде всего в труде… А ты?..

Ну, и дальше в таком роде. Стала учить меня, как первоклассника. Тут уж совсем меня взорвало:

— Не болтай! Для одного себя купил, что ли? Детям, тебе! Слышишь ты, тебе-е!

— Не нужно мне ничего этого, Кирик! Проживём и со старой мебелью, зато спокойно.

— Ну уж нет! И не надейся, что уступлю! В последнее время ты очень уж ершистая стала. Терпенью моему приходит конец. Если не нравится тебе в этом доме, можешь уходить!

Я замолчал — сам был не рад своим словам. У Даши задрожали губы, и она, обхватив руками голову, выскочила в коридор.

Гнев, досада ослепили меня, но мертвенная бледность, залившая лицо Даши, её словно во тьме потонувшие глаза заставили меня опомниться. Потом уж, немного успокоившись, я стал ругать себя за свои злые слова… Выгнать жену из дому. Дашу… В пылу гнева не слышишь себя, не думаешь, чем это может кончиться. Русские правду говорят: «Сказанное слово — не воробей, пустишь — не поймаешь».

Ну вот, назавтра Даша притащила из сарая свою железную кровать, рядом с ней поставила старый шкаф, сделанный руками её отца.

Тоскин, как будто припоминая что-то, прищурил глаза. Затем вздрогнул, словно очнувшись ото сна, взглянул на Оготоева и схватился за чайник:

— Совсем остыл. Будешь?

Оготоев неопределённо пожал плечами.

— Пойду согрею… А ты, может, немного отдохнёшь там, на моей кровати?

Тоскин ушёл на кухню.

Оготоев встал, разгибая застывшую спину — ну и холодина же в доме! — потянулся и направился в спальню. Там стояли две кровати из нового гарнитура. «Значит, железную кровать Даша взяла с собой», — подумал Оготоев и наклонился над низко висящей фотокарточкой. Перед ним было молодое, полное жизни лицо Даши.

«Какая мягкость, какая доброта и в то же время такая непреклонность в глазах», — подумал Оготоев.

Там, на берегах бурной Татты, где впервые увидел он свет, родня Даши — Даайи, как её называли тогда, славилась прямотой и правдивостью. В давние времена была, говорят, в их роду удаганка Кыталыктаах, служительница добрых божеств — айыы. Жаловала она людей счастьем и благополучием, ясным взором отводила от них напасти. Радость рождения нового человека, любовь молодых, разжигающих новый очаг, и славящий приход изобильного лета великий кумысный ысыах — на всё отзывалась она песнями. И от дивного голоса её зеленела пожухлая хвоя на лиственнице, на голых зачернелых ветвях берёзы лопались свежие почки, а опустелые осенние поля покрывались зелёной отавой. Когда начиналось знойное лето, предтеча голодной зимы, сохли на корню травы, леса горели, люди приходили к Кыталыктаах: «Отведи беду, проси защиты у верховных божеств — айыы!»

И алела заря, и взбиралась удаганка на вершину каменистой сопки, стоявшей у края обширного, не охватить взором, синеющего в мареве елового аласа, вся в белой как снег одежде, протяжно пела, простирая руки к восходящему солнцу, гибко кланялась ему. И на самую середину аласа, на широкую гладь озера, переливающегося в рассветных лучах, опускались девять белых журавлей. Взмахивая блестящими крыльями, наклоняя головы на гибких длинных шеях, переступая стройными ногами и чуть касаясь поверхности воды, затягивали они песню чудесную, не слыханную раньше ни одним человеком с плоскими ушами, затевали танец свой журавлиный, не виданный раньше ни одним человеком с чёрными глазами. В тот же день, после третьего удоя, начинался, говорят, обильный дождь и лил не переставая несколько дней, и земля-матушка не в силах была впитать всю влагу, исходила водой, говорят.

Так жила она средь людей. И красива, нежна была, — как берёзка ранней весной. Так жила она средь людей, и была она всем сестрой, и любой, кто помнил о ней, совершить на земле не мог даже самое малое зло.

Так жила она в том краю… Век за веком там воды несёт своенравная Татта-река, прорываясь сквозь скалы и горы. В тех горах глубоки теснины, и в ясный день таится в них тьма.

…И вот глухой осенней порою у Арбанды, главы их рода, умерла жена. И вдруг поползла страшная весть: старик решил принести в жертву маленькую девочку Дугуй, чтобы она прислуживала его жене на том свете. Люди знали из старинных преданий, что некогда почтенные старейшины родов в день прощания с этим срединным миром брали с собой любимого коня в полной сбруе, повелев захоронить его стоя, чтобы вдеть ногу в стремя под чужим небом. Но принести в жертву невинное дитя…

Услышав эту чёрную весть, Кыталыктаах вскочила на коня и поскакала к родителям девочки — старикам Логлойо. Застала она их в глубокой печали, с тёмными, как земля, лицами.

— Отец наш, властелин наш приказал…

— Не подчиняйтесь!

— Говорят, так решили небожители айыы.

— Ложь, не отдавайте дитя!

— Заберут же…

— Не отдавайте — и всё! Пусть прольётся кровь того, кто жаждет крови! — так сказала им Кыталыктаах и помчалась к Арбанде.

Подъехав к его юрте, рукоятью волосяной махалки дробно застучала по главной коновязи, стоящей посреди широкого подворья.

«Какой дерзкий глупец посмел нарушить тишину моей печали?» — прохрипел Арбанда и, тяжело переваливаясь, вышел из юрты, но, увидев разгневанную удаганку, размяк, как сало, растопился, как масло:

— О, сестричка дорогая… дитя добрых божеств, разве проедешь мимо несчастного, задавленного горем… — И на прямой, как стрела, вопрос Кыталыктаах ответил: — О-о, оклеветали меня двуногие. Запомни, доченька, в этом срединном мире нет более лживого существа, чем человек. Приезжай, доченька, через три дня, поможешь вознестись светлой душе жены моей в верхний мир.

Успокоенная удаганка вернулась домой.

А назавтра громом ударила страшная весть: Арбанда хоронит свою жену, принося в жертву невинное дитя.

Кыталыктаах, схватив бубен, мигом примчалась к аласу Арбанды. Но уже свершилось всё — одни кострища чернеют. Люди разошлись. Только несчастные Логлойо застыли, словно каменные изваяния, над свежей могилой.

Пронзительно закричала Кыталыктаах — так закричала, что с середины великого озера столб воды взметнулся к самым облакам. Рванула уздечку, вздыбила своего белого коня и вмиг очутилась на вершине каменистой сопки. И там, где раньше звучали её благопожелания, теперь, взывая к небожителям, выкрикивала она острые, как лезвие ножа, слова проклятия. День и ночь, ночь и день. На третий день, когда заходило ржаво-багровое солнце, Арбанда со сведённым судорогой лицом упал в чёрную глину посреди своего подворья. С той поры исчезла Кыталыктаах…

Оготоев, когда видел стройную, гибкую Дашу, её улыбчивое, чистое, как летнее утро, лицо, не раз вспоминал эту легенду. Порой он, подшучивая, называл Дашу длинным, как говорится, с гривой и хвостом, именем: Кыталыктаах Даайыс…

— Трофим, иди сюда, что ты там рассматриваешь? — Тоскин принёс чайник в столовую и налил чай в стаканы.

— Карточку Даши. Оставила тебе…

— Да нет, это я… после переснял, с маленькой.

Оготоев подошёл к столу, посмотрел на часы.

— Как поздно! Скоро двенадцать.

— Ну что ж, что поздно, — невозмутимо ответил Тоскин, — теперь неизвестно, когда ещё встретимся. А встретимся, вряд ли развяжется мой язык, как теперь. Если надоел, скажи прямо — не обижусь. Уже наслушался, перевидел всякого-разного, не привыкать…

— Кирик, что за слова… Рассказывай.

— Ну, тогда выговорюсь до конца. — Тоскин вилкой подцепил из консервной банки шпротину, не жуя, проглотил и со стуком бросил вилку на стол. — Не думай, Трофим, что наговариваю на Дашу. Эх, если бы так… На беду, всё это правда. Я рассказываю как было, ни убавляя, ни прибавляя. Я тоже не ангел, есть у меня недостатки, и люди говорят, что есть… Но живут же некоторые женщины даже с пьяницами, драчунами, не разводятся. Ну да ладно, это оставим… Когда человека разлюбят, словно другими глазами глядят на него. В последнее время каждое моё движение, всё во мне стало противно Даше. Всякий пустяк — другая бы даже не заметила — превращает в повод для новых размолвок.

Прошлой весной как-то приходит ко мне сокурсник по Тимирязевской академии Аян Тугуновский. Прежде мы с ним были друзьями. Первого его с Дашей познакомил, она ещё училась тогда. Он мне сказал: «Кирик, женись, такая один раз встречается». Ну вот, работали мы оба в Якутске, потом — в разных районах. Друг о друге узнавали от людей. Аян, не знаю почему, нигде прижиться не мог: то увольняют, то уходит по собственному желанию. Переезжал с места на место.

Три года назад в Якутске вдруг вечером встречаю его на улице. Одет небрежно, осунулся и даже постарел. Шагнул ко мне, улыбаясь, шутя, толкнул в грудь. А мне не до шуток — времени нет: спешу в гости к одному очень ответственному товарищу, он прошлой весной у нас охотился на уток, так и познакомились.

— Где-нибудь приземлимся, выпьем по рюмке, вспомним время золотое, — предложил Аян. — Или ты спешишь?

Назад Дальше