Нам были выданы очки-консервы и по одной пуле Женькиного производства: они должны быть одинаковыми. Потом Пшонный оглядел наши «пистолеты» – надетые на пальцы резинки – и важно сказал:
– Противники, на линию огня!
Мы стали возле начертанных мелом линий, и Пшонный проверил, чтоб ботинки ни одного из нас не переступили их.
– Начинайте! – деловито сказал Пшонный.
Мы стали целиться.
До боли сжав губы, я оттянул насколько мог назад резинку – удар должен быть точным!
Большие квадратные очки, туго сжатые на затылке ремешками, больно врезались в щеки. Все, кто был в классе, выстроились у стен. Я хладнокровно целился в розоватый Петькин лоб. Вдруг кто-то задергал дверью, и стул, одной ножкой продетый в дверную ручку, запрыгал.
Я готов уже был выстрелить, но отвлекся на мгновение, и вдруг… нет, в это нельзя было поверить… в мою грудь ударила пуля.
– Падай! – заорали ребята. – Падай, ты убит!
Я продолжал целиться, но кто-то вырвал у меня «пистолет», меня схватили, приподняли и силой уложили на пол – таков был ритуал.
Потом я встал, сорвал с лица очки-консервы, сдернул с пальцев резинку и ушел в коридор. Я не хотел никого видеть. Они предали меня и были рады моей гибели, а я дружил с ними, считал их добрыми, любил их… Предатели! И как это Петька попал? Но что я мог поделать? По принятому нами же закону отныне я на неделю лишался права участвовать в дуэлях и должен был подчиниться этому.
Я был убит на дуэли, и, как понял это позже, был убит по заслугам.
1963
Немножко об отце
Как-то в детстве я увидел старую фотокарточку отца, студента Московского учительского института. Он был молод, очень похож на себя, но волосы у него были темные, совершенно темные – ни одного седого волоска!
Неужели он когда-то был не седой? Иногда мне казалось, что он и родился седым…
Он был стар, мой отец, потому что родился еще в девятнадцатом столетии, и даже не в самом конце его. К началу нынешнего века – к тысяча девятисотому году – он мог хорошо читать и писать и даже успел окончить народное училище. Он видел живых жандармов и даже последнего российского царя: в Могилеве возле губернаторского дома, где помещалась ставка, царь, пустоглазый, с вялым, бледным лицом и в полковничьем мундире, вручал кресты георгиевским кавалерам, отличившимся на фронте.
Из рассказа о царе я не мог понять двух вещей: почему царь не присвоил себе генеральского звания – ведь он мог все – и почему у него было такое несчастное лицо.
Еще отец рассказывал мне о том, как вез на фронт маршевый эшелон с солдатами, и на станции Жмеринка отдавал рапорт знаменитому генералу Брусилову, и тот пожал ему руку, и еще о том, как лежал в окопах у реки Шары под Барановичами и германские пули свистали возле ушей, как осы, впиваясь в землю, но ни одна не укусила его…
Отец мог бесконечно рассказывать о своей жизни: о волнениях в институте в дни похорон Толстого, об охоте, о давней своей мечте съездить в Париж и Египет – власти не дали справки о благонадежности, и о многом-многом другом.
Но рассказывал отец урывками – не было времени. У него всегда была уйма дел: в педучилищах, в пединституте, на избирательных участках. Вечно он пропадал на каких-то конференциях и совещаниях, ходил по школам, готовился к лекциям.
В городе у него было много учеников и знакомых, и когда мы изредка гуляли с отцом по городу, с ним то и дело здоровались люди, иногда останавливались и разговаривали на разные педагогические темы.
Я давно пытался затащить отца на речку. Все было бесполезно. В раннем детстве, когда мы жили в Мозыре, у широкой Припяти, мы иногда по выходным дням всей семьей ездили на рыбалку, загорали и купались. Но это было давно. С каждым годом у отца прибывало дел, и не так-то часто удавалось мне посидеть с ним на лавочке у Двины.
К моему ужасу, и здесь, в городском сквере, встречались его знакомые и все время прерывали нашу беседу. Отец рассказывал о своем детстве – он тоже когда-то был маленький, бегал по орехи, ловил плотичек, пек в золе яйца и рвал на болотах Могилевщины клюкву и бруснику. И на самом интересном месте к нам обязательно кго-то подходил.
Я сердито поглядывал на его знакомых и ждал, когда они оставят его. Как будто не было у них времени переговорить обо всем на своих собраниях и конференциях!
Однажды мне несказанно повезло. Отец сам, без уговоров и просьб, вдруг сказал мне:
– Искупаемся, а?
Вначале я даже не поверил своим ушам и недоверчиво посмотрел на него. Но тут же затараторил:
– Конечно… Сейчас же!
Я боялся, что он раздумает.
Отец взял полотенце, и я захлопнул дверь. Он был раза в два выше меня, и мне очень нравилось это. Он был строг, серьезен, и это я тоже любил. Я был рад, что строгим и серьезным людям тоже иногда вдруг хочется влезть в воду и поплавать. У подъезда я встретил Леньку. Он меня ни о чем не спрашивал, но я сказал ему:
– А я иду купаться… С отцом.
– Ну и хорошо, – ответил Ленька.
И это все, что мог я услышать от него!
Мы спустились к Двине. Я еще на ходу стал раздеваться, стащил рубашку с майкой и, когда мы пришли к воде, был в одних трусах. Пока отец, присев на камень, расшнуровывал один ботинок, я уже был в воде, пока он расшнуровывал другой, я уже плыл по глубокому месту.
Вода приятно студила тело, плескалась у затылка, ласкала спину и ноги.
К тому времени, когда отец снял ботинки и носки и аккуратно сложил на песок брюки и рубаху, верхнюю и нижнюю, я успел сплавать на середину реки и вернуться к берегу. Нащупав ногами каменистое дно, я проплыл еще немного, стал по грудь в воде и принялся поджидать отца.
Отец входил в воду, хромая на камнях, взмахивая руками и морщась. Это было понятно: полвека, наверно, не бегал босиком и ступни привыкли к носкам и ботинкам. Кожа у отца была светлая – на конференциях и собраниях не загорают и ходят туда в строгих плотных костюмах. Только на лице его лежал загар.
Вода показалась отцу холодной. Он неуверенно во шел в реку по колено и остановился.
– Плыви, па! – крикнул я. – Водичка кипяченая, это вначале кажется, что холодно!
Отец вошел по пояс в воду, и все тело его обметало гусиной кожей.
– Тише ты, не брызгай! – сказал он, растирая руки и грудь водой.
– Да ты быстро окунись – и дело с концом.
Впервые заметил я, что тело у отца не слишком мускулистое. Что ж, и это понятно: заниматься гимнастикой и ходить на речку некогда, дров колоть не нужно – у нас паровое отопление. А от того, что целыми днями держишь ручку, листаешь книги и читаешь студентам лекции, – от этого мускулы не образуются.
Чтоб отец поскорее бросился в воду, я нырнул, достал со дна черный камень и горсть песку, всплыл и показал ему. Не подействовало. И, только растерев все тело водой, отец быстро погрузился и выскочил.
– Догоняй меня! – крикнул я и бросился вплавь, дурашливо размахивая руками и брызгаясь.
Отец не погнался за мной. Он вошел в воду поглубже, продолжая обтирать плечи и грудь. Потом закрыл глаза и окунулся с головой. С него сильно лило. Отжал с волос воду и посмотрел на меня.
– Ну поплыли же! – с отчаянием крикнул я и, не не оглядываясь, ринулся на глубину.
Мне хотелось похвастать своим умением, блеснуть ловкостью. Стараясь не мотать головой, я саженками отмахивал реку. Я следил, чтоб ладони касались воды с особым щегольским прихлопом, и временами это получалось. Вот у брата это выходило здорово!
Я плыл саженками, потом вдруг переворачивался и плыл на спинке, вымахивая руки назад: вначале сразу обе, потом попеременно одну за другой.
Затем я нырял, насколько хватало воздуха в груди, шарил под водой руками и потом, уже на последнем выдохе, выскакивал и поглядывал на отца.
Нет, он не бросился мне вслед. Он стоял на прежнем месте, окунался и растирал тело. Мне стало грустно. Я вдруг понял – и эта мысль ошеломила меня, – отец не умеет плавать. Это не вмещалось в голове: быть взрослым человеком, прочитать тысячи книг, жать крепкую руку прославленному генералу Брусилову – и не уметь плавать?!
Я знал, что в местах, где отец провел детство, не было реки. Но ведь позже отец жил и возле больших рек.
Я вернулся к нему. Отец шел одеваться. Шел по острым камешкам мелководья, хромая и взмахивая руками. Выйдя на берег, стал тщательно вытираться.
Я вышел вслед.
Отец протянул полотенце. Я не взял. Попрыгал на одной ноге, вытряхивая из уха воду, отжал волосы и, присев за камень, выкрутил трусы. Оделся и стал ждать. Отец зашнуровал ботинки, расчесал волосы, и мы пошли в гору.
Он не мог подольше остаться у Двины, потому что к нему должен был зайти товарищ по пединституту.
Мы шли, и он рассказывал, как, окончив учительскую семинарию в Полоцке, впервые приехал на работу в деревню, как с телеги сгрузили его сундучок с книгами и какими глазами смотрели на нового учителя мужики и мальчишки…
Я слушал не отрываясь. Отец рассказывал очень интересно. У него была большая жизнь и всегда – уйма работы. Одного только не мог я понять: как же он не научился плавать!
Ведь это так просто и так необходимо…
1963
Твоя Антарктида
В подъезде большого дома стояли трое ребят и смотрели, как во дворе шумит ливень. Ливень был такой сильный, что земля, казалось, кипела от него, а тротуар, о который он вдрызг разбивался, дымился белой пылью. Вода осатанело клокотала в водосточной трубе, яростно выхлестывала наружу и мутным, пенистым ручьем бежала вдоль тротуара.
Иногда брызги долетали до ребят, и тогда старший из них, Игорь, недовольно морщил переносицу и отодвигался назад. Второй мальчик, Сережка, смотрел на ливень неподвижными испуганными глазами – он никогда еще не видел такого сильного дождя. И только Алеша, синеглазый и тонконогий, в сандалиях и белых носочках, был рад.
– Льет, как тропический! – кричал он, заглушая плеск ливня. – Как в Африке! Он там деревья ломает и хижины сносит. И обезьянкам от него спасения нет… А зато крокодилы… ну и рады!..
Алеша подался вперед, и на его аккуратной матроске с отложным воротником и шитыми золотом якорями заблестели крупные капли.
– Побегаем по дождю? Побегаем, а? – нетерпеливо топтался он у двери.
– Это с какой целью? – холодно спросил Игорь.
– А ни с какой – просто так!
– Ну и беги, промокай на здоровье.
Алеша насупился. Но это продолжалось одну секунду. Не было еще такого слова на земле, которое могло бы погасить его азарт. Не хочет Игорь – не надо! Зато Сережка, наверно, согласится: он еще не такой большой и не такой надутый, чтоб не захотеть побегать под ливнем. Алеша повернул к ребятам круглое, обрызганное дождем лицо с отчаянно горящими глазами:
– Сережка, бежим!
Игорь с Сережкой о чем-то зашептались.
– Ладно, – громко согласился Игорь, – только вместе. Слушай мою команду: раз, два…
Алеша весь напрягся.
– Три!..
Алеша стремительно прыгнул в ливень. Со всех сторон его сразу окатило водой, словно он прыгнул в реку. Струи бешено хлестали по лицу, по плечам, стекали по спине и ногам, ручьями сбегали с рук.
Но что это? Приятели по-прежнему стоят в подъезде. Неужели струсили?
Алеша стал неистово плясать на асфальте, чтоб разжечь и выгнать из подъезда своих робких и вялых приятелей. Он шлепал себя по обвисшей темной курточке, хлопал в ладоши и пронзительно визжал. Но ребята ни на сантиметр не высунулись из двери. Тогда Алеша влетел в подъезд:
– Струсили?
– Уйди, мокрая крыса! – зашипел Игорь.
Оба приятеля шарахнулись от него в глубь подъезда и, хватаясь за животы, вызывающе громко рассмеялись и побежали вверх по лестнице.
– Предатели! – закричал Алеша с горечью, отжимая матроску и штаны.
На улице стало смеркаться. Приближался вечер.
Обычно в это время из квартиры выскакивала няня Надька, толстощекая, с рыжими косицами, и, размахивая алюминиевой поварешкой, оглашала двор зычным голосом:
– Але-еша! Вече-рять!
Чаще всего Алеша, тяжело сопя, боролся с другими ребятами или бесстрашно прыгал с помойки в песок – а ну, кто дальше! Надьке приходилось гоняться за ним, хватать за руку и силой тащить в подъезд.
Но сегодня няню отпустили на выходной день в деревню, и за Алешей никто не шел. Идти домой самому очень непривычно, но что поделаешь… Алеша глубоко вздохнул: надо – не будешь же до ночи торчать один в этом темном, скучном подъезде. К тому же, честно говоря, не так уж приятно чувствуешь себя в мокрой одежде: штаны липнут к ногам, матроска плотно пристала к животу и спине, в сандалиях чавкает вода. Холодно! Зубы так и выбивают мелкую дробь…
Алеша медленно поднимался по лестнице, оставляя на ступеньках мокрые следы. Он обдумывал, что бы такое соврать матери. Может, сказать, что ливень застал по дороге к Витальке и укрыться было негде?
Дверь оказалась незапертой, и Алеша, легонько толкнув ее, вошел в переднюю, где стоял белый, дышащий морозом холодильник и на лосиных рогах висели пальто и шляпа отца. Алеша осторожно прикрыл за собой дверь и стал прислушиваться. Из глубины квартиры доносился чей-то незнакомый, резкий голос:
– О нас ты не думаешь, о себе бы хоть подумал!.. Ах, оставь, я все это знаю…
Алеша так и застыл с полуоткрытым ртом. Кто это? Неужели мама? Конечно, мама! Она говорила быстро и сердито. Голос ее дрожал, и она глотала кончики слов. Наверно, что-то случилось. Голос у мамы всегда был спокойный, певучий; она мягкая и невредная. А теперь Алеше даже трудно было представить ее лицо.
Дома мама бесшумно ходит в ковровых туфлях с красными помпончиками. Она любит сидеть на широкой тахте и, поджав ноги, читать старые книги в кожаных переплетах, с рассыпающимися пожелтевшими страницами. Иногда мама даже выходит на кухню со страничкой в руке: пробует суп и одновременно читает – вот, видно, интересно! Однажды Алеша нашел в передней одну такую потерянную мамой страничку, но она, как назло, оказалась неинтересной – про какую-то замирающую от тоски грудь и поцелуи. Алеше даже неловко было давать маме эту страницу – еще подумает, что нарочно стащил. И Алеша незаметно водворил ее на место. Но остальные, наверно, интересные!
А на тонком столике у маминой кровати столько разных коробочек, флакончиков, баночек и трубочек – нужно полдня, чтоб все их открыть, посмотреть, перенюхать…
Когда Алеша проходит с мамой по двору, соседки почти всегда говорят одно и то же: у такой молодой мамы такой большой сын. Что он большой, это верно, и спорить здесь не приходится, но почему мама молодая? Ведь ей уже двадцать восемь лет! А если говорить про отца, так он совсем старик – ему тридцать три! И, если б он не брился через день, его бородой можно было бы подпоясаться, да еще кончик остался бы, чтобы с котом поиграть. Но иногда соседки говорят просто возмутительные вещи: «Ах, какой у вас, Елена, сын!.. Красавчик!.. Прелесть, а не мальчик! А какие у него ресницы – пушистые, длинные, черные, а кудряшки белые… Девочке бы они достались – на всю жизнь была бы счастливая…»
Уж это было слишком. Алеша вырывался из рук матери, убегал за сарай. Он с остервенением ерошил волосы, попробовал даже выдернуть ресницы. Это было больно, и он махнул рукой: пусть остаются девчоночьи ресницы, и с ними как-нибудь проживет. Сам-то он, черт побери, мужчина!
Когда Алеша показывал оторванную подошву, мама никогда не ругалась, а только удивленно спрашивала, обо что это он так саданул ногой. Затем немедленно посылала Надьку в обувной магазин, и снова консервным банкам и кирпичам, заменявшим мяч, приходилось туго.
Да, мама у него хорошая и очень красивая, и в кино таких не встретишь! И живется ей очень весело. Даже без отца не скучает. Подойдет иногда к приемнику, покрутит ручки, поймает танцевальную музыку, потом блеснет глазами, щелкнет пальцами и одна закружится по комнате, придерживая рукой разлетающиеся полы халата; затем притопнет каблуком и громко-громко рассмеется, встряхивая золотистыми волосами. Ну совсем как девочка! А когда ей не нравится Надькин суп, скривит губы, сморщит нос – ну точь-в-точь как семилетняя Ирочка из соседней квартиры!