– Ты не мог бы сделать кое-что для меня? – спрашивает он, и я думаю, ну вот, начинается.
– У меня ребенок в детском саду, – объясняет Корчинский, – его нужно забрать, а я никак не успею. Ты можешь забрать его? Зовут Корнел.
Мне, как когда-то в предвкушении выпивки, становится тепло. Как я мог подумать, что Корчинский попытается меня использовать? Если бы хотел, давно бы попробовал. Конечно, я соглашаюсь. Уходя, киваю на портрет нового министра на стене.
– Этот будет получше старого?
– Неважно, кто будет министром, – нарочито громко говорит Корчинский, – лишь бы мы по-прежнему боролись с преступностью и наркотиками!
Мы беззвучно смеемся, и я думаю, что, значит, скрытой камеры здесь еще не поставили. Корчинский сует мне на прощание пару каких-то полицейских журналов, и встречаемся мы с ним уже вечером. Сергей встречается со мной и Корнелом. Сын Корчинского оказался забавным малышом четырех лет, правда, заносчивым – сказывается, что мама у него телефонный магнат. Сергей в благодарность поит нас кока-колой в «Макдоналдсе», и мы долго и с удовольствием треплемся обо всем на свете, пока малыш гоняет по полированному полу закусочной.
– Знаешь, – я решаю быть откровенным, потому что этому учила меня вся жизнь с Анной-Марией, – я чуть было не решил, что ты собираешься просить меня о совсем другом одолжении…
Он долго и непонимающе смотрит на меня, а потом смеется.
– Ты десять лет околачивался у полиции, Лоринков, – говорит он, – а главного так и не понял. Такие вещи делаются совсем по-другому.
– Как? – спрашиваю было я, но сразу же добавляю: – Впрочем, не нужно. Мне все это неинтересно.
– Такие вещи, – смотрит на меня Корчинский оценивающе, – делаются примерно вот так. Я говорю тебе: не хочешь заработать? Ты говоришь: ну, было бы недурно.
– Мне и в самом деле недурно было бы заработать, – признаюсь я, – на всякий случай. Анне-Марии, конечно, плевать, что я не зарабатываю денег, но все равно. Мне это нужно хотя бы ради того, чтобы знать, что я могу заработать.
– Ну вот, – кивает Сергей и дает подбежавшему Корнелу мороженое с ложечки, – так они это и делают. Находят человека, который нуждается в чем-то, и дают ему это. Взамен за услугу. А то, о чем подумал ты, обычный шантаж. На такого, как ты, он не подействует.
– Почему? Я не герой, наоборот, трус.
– Да, – спокойно соглашается Корчинский, – ты хороший человек, и я тебя очень люблю, но ты трус. Должен же у тебя быть хоть один недостаток! Вот именно потому, что ты трус, тебя и нельзя шантажировать. От страха ты сбежишь, забьешься в какую-нибудь нору, и найти тебя будет невозможно. А цель ведь не в этом.
– В чем твоя цель, Корчинский? – улыбаюсь я.
– Заработать денег, – устало говорит он, – в которых я нуждаюсь не меньше, чем ты. Именно поэтому тебе нет смысла меня бояться.
– Зачем тебе деньги, Корчинский? – спрашиваю я. – Разве ты плохо живешь?
– В целом нет, – признается он, – продовольственный паек, льготы, одежда, все, как в армии, нам выдают. Зарплата небольшая, примерно как у тебя в газете, так что хватает ее только на выпивку, которой можно снять стресс, полученный на этой же работе. Я похож на негра, который сам себе отсасывает!
– Бинго! – смеюсь я, вспоминая причины своего увольнения.
– Но с премиями и добавками на среднюю жизнь хватает, – продолжает Корчинский, – так что с голоду я не умираю. Особенно с учетом ваших премиальных. Ты понимаешь, о чем я. Но если я уволюсь, то через полгода-год буду голодать. Или мне придется пойти торговать на рынке. Наконец, на стройку какую-нибудь поехать. Это не по мне. Скажи, вот тебе зачем деньги?
– Спрячу их, – не колеблясь, отвечаю я, – а когда у Анны-Марии деньги кончатся или папаша не захочет ее содержать, то будем жить на них.
– Разумно, – соглашается Сергей. – А мне деньги нужны, чтобы забрать сына и уехать с ним куда-нибудь. Неважно куда. Подальше от Молдавии. От этой дыры с ее ужасно низким уровнем жизни и подальше от этой дыры в дыре, моей экс-супруги.
– Ты выкрадешь ребенка? – удивляюсь я.
– Нет, конечно, – смеется Корчинский, – ну ты и фантазер.
– Анна-Мария тоже так говорит.
– Анна-Мария – умная девушка, – кивает Сергей, – я, конечно, не собираюсь красть своего, заметь, своего, сына. Она согласна отпустить его со мной, если я заплачу ей десять тысяч отступных. Сумма, конечно, ерундовая. Я могу заплатить хоть завтра. Но чтобы жить с ребенком за границей, причем просто жить, и уделять время только ему, да примерно как вы с Анной-Марией, нужны большие деньги. Нужны они и тебе, так ведь?
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спрашиваю я.
– Понимаешь, – задумчиво тянет Корчинский, – я не то чтобы под колпаком, иначе мы бы с тобой так откровенно не разговаривали. Но. Если меня увидят с людьми, которые хотят кое-что купить, это может стать доказательством в суде.
– А я, стало быть, доказательством в суде не стану?
– Доказательством моей вины, – честно признается Корчинский, – нет. Это будет только предположение с их стороны. У тебя неприятностей не должно быть. Максимум, раза два вызовут как свидетеля. И все. Шито-крыто.
– Это опасно для меня? – спрашиваю я. – Хотя нет, постой. Скажи лучше, это может быть чем-то опасно для Анны-Марии?
– Нет, конечно, – Корчинский не врет, это видно, – она здесь вообще ни при чем. Да и ты, строго говоря. Тебя покупатели увидят один раз. Когда ты им кое-что передашь.
– Обычно в фильмах, – хмуро говорю я, – именно в этот момент начинается перестрелка. Мне не улыбается стать жертвой гангстеров, которые отрежут мне башку и заберут чемодан с кокаином даром.
– Лоринков, – вздыхает Корчинский, – мы далеко ушли от фильмов. Товар будет оплачен за неделю до того, как вы встретитесь. Ты даже не курьер. Так, подносчик. Вот как та телка с красной фуражкой на тупой башке, которая не греет гамбургеры, а просто несет их от микроволновки до прилавка. Понимаешь?
– Кто покупает? Это молдаване?
– Ты говорил, – улыбается пресс-атташе полиции города, – что утратил интерес к журналистике. Ладно, ладно. Нет, конечно. В Молдавии не осталось серьезных группировок, которые могли бы провернуть такое дело. Ты же знаешь, у нас всех бандитов перестреляла полиция. Мы здесь главные бандиты.
– Иностранцы?
– Ну да. Да и товар не от молдаван. Молдавия – это просто место, где состоится сделка. Но она не настолько крупная, чтобы ей заинтересовался Интерпол. Так что ты можешь быть спокоен. Сечешь?
– Секу. Так что мне нужно делать?
Корчинский допивает колу и швыряет стакан прямо в урну. Кладет на стол мобильный телефон и рюкзак и говорит:
– Оставишь все, кроме содержимого рюкзака, себе. Это подарок. С вчерашним днем рождения.
Я говорю:
– Спасибо.
Он говорит:
– Не за что.
Я говорю:
– Ты просто хочешь дать мне заработать. Я тебе не нужен. Я не ребенок, я это понял. Я лишнее звено в этом деле. Никакой надобности в моих услугах нет. Если что, на меня и свалить-то ничего не получится. Ты просто даешь мне заработать. Ты не поимел мою женщину, и ты даешь мне заработать. Я это запомню, Корчинский, на всю жизнь запомню.
Он говорит:
– Ну и что? Давай расплачься тут еще.
Я говорю:
– Почему ты ее не трахнул?
Он говорит:
– Ты мне нравишься.
Я говорю:
– Спасибо.
Он говорит:
– Оставь к черту, ты, ради Бога.
Я говорю:
– Так к черту или ради Бога?
Корчинский, расплачиваясь, говорит:
– Просто дождись звонка.
38
– Спускайся в парк и жди меня там, – Анна-Мария хихикает, – с охапкой листьев.
Я досадливо морщусь, но выхожу из дома. Хотя мне куда больше хотелось бы сейчас полежать в ванной, а потом с Анной-Марией в постели. Она приехала рано утром – ее не было два дня, потому что Анна-Мария летала к отцу во Францию, – и мы трахнулись всего один раз. Разумеется, это мало. И, я точно знаю, этого мало и ей.
– Анна-Мария, – недовольно ворчу я в прихожей, – что за спешка?
Она уже не обращает на меня внимания. Сушит волосы, сидя под окном и балуясь с феном. Я вздыхаю и выхожу, положив в карман пачку сигарет, каждая вторая из которых набита марихуаной. Я курю все чаще, но на моем физическом состоянии это никак не сказывается. Вернее, не сказывается отрицательно. Трава служит для меня лучшим антидепрессантом, поэтому я давно собираюсь поставить галочку в пункте «да», если в Молдавии будут проводить референдум по ее разрешению. Правда, его здесь не проведут. Хотя следовало бы. Как следовало бы запретить продажу отвратительного местного вина, которое пострашнее любого наркотика. Пожалуй, в этом Анна-Мария, несмотря на ее национализм, со мной полностью согласна. Пьяниц она презирает, а местное вино – это напиток пьяниц.
– Анна-Мария, – последний раз пробую воззвать я, но все, увы, бесполезно.
Я выхожу в подъезд и присаживаюсь на диван. Да-да. В этом доме в подъездах стоят диваны, на стенах развешаны зеркала, а на ступеньках постелены ковры. Все немного уже потрепанное: все-таки без инспекции из Москвы даже приблатненные молдаване даже у себя дома не могут подмести мусор, брезгливо думаю я, но в целом очень даже впечатляет. По сравнению с любым другим подъездом Кишинева здесь просто рай. Я выкуриваю сигарету с марихуаной прямо в холле и бросаю окурок в цветочный горшок. Глубоко выдыхаю и спускаюсь пешком. Перехожу дорогу и сразу попадаю в центральный парк. Ждать мне было велено у памятника Пушкину – копии московского, – туда я и направляюсь. Не спеша, потому что настроение у меня превосходное, ноздри прочищены самым горьким воздухом, а глаза лучистые. Лучистые, как две загадочные черные звезды, упавшие на город этим утром. Я роза, с вкраплениями золота, говорю я почему-то себе и потягиваюсь. С удивлением понимаю, что мне хочется что-то написать. Ну что же. Мы обсуждали это с Анной-Марией.
– Если ты и правда не потерял желания это делать, – сказала она, – займись лучше стихами.
– Стихи нынче никому не нужны, Анна-Мария, – я курил, лежа на ее коленях, на мне был синий махровый халат ее отца, и я знал, что мне идет. – Никто их не издает, никто не читает. Кому на хрен нужны стихи?
– Разве ты будешь писать для того, чтобы их издали? – удивляется Анна-Мария.
– Не буду врать, – признаюсь я, – конечно, признание тоже важно.
– Что-нибудь мы придумаем, – задумчиво говорит она, – раз тебе так неймется, мой мужчина. Но все же пиши стихи.
– Почему еще? – удивляюсь я ее настойчивости.
– Мне не нужен мужчина, – просто говорит она, – который будет по полдня сидеть у стола, согнувшись, и калечить глаза и пальцы. Скучный буквопроизводитель. Хочешь писать – стань поэтом. Ярким, бурлящим! Раз-раз, и все! Не можешь вообще ничего не делать, хрен с тобой. Пиши, что ли, стихи.
– Анна-Мария, – смеюсь я, – более удивительного объяснения преимущества поэзии перед прозой я не слыхал!
– Теперь услышал, – пожимает она плечами.
– Что ж, – соглашаюсь я, – придется, наверное, заняться стихами.
Что ж, думаю я, сгребая руками листья, придется заняться стихами прямо сегодня вечером. Кажется, пора. И с удивлением вспоминаю, что вот уже год, как мы с Анной-Марией живем вместе одну жизнь. Строго говоря, думаю я, усевшись на скамейку и закурив, мне тоже исполняется год. Ведь я не жил до встречи с Анной-Марией, конечно, не жил. Жизнью то существование у меня язык не повернется назвать. Стало быть, мне сегодня год. Нам с Анной-Марией год.
С днем рождения.
Я тщательно выкладываю желтыми и красными – чередуя – листьями на дорожке парка фразу: «С днем рождения, Анна-Мария», очень старательно, отгоняя от листьев голубей и посмеиваясь. На меня равнодушно глядят школьники, прогуливающие здесь уроки. Компанию им составляют классики, в которых в Молдавии запи-сывали любого, кто мог пять предложений без ошибки написать, но все равно много не наскребли – двадцать бюстов глядят на меня запавшими бронзовыми глазницами. Я довольно улыбаюсь. Всего одна фраза, зато как выполнена. Закончив, я становлюсь возле нее и отгоняю от надписи детей, голубей и собак. Анна-Мария задерживается. Ничего, я потерплю. Вчера ждать ее заставил я. Я гляжу на окна ее дома и сглатываю. Просто удивительно, что она сделала со мной за год, эта сучка. Я был серостью. Посредственностью во всем, но прежде всего в сексе. Анна-Мария разрушила меня полностью. А потом создала. Она превратила меня в мужчину-монстра. Самоуверенного, наглого самца. Повелителя мира. Я перестал стесняться. Рефлексировать. Забыл о депрессиях.
В первую очередь, думаю я, раскладывая листья так, чтобы их было видно и из парка, и из окна ее дома, она освободила мое тело. А уж это – первопричина и основа основ – позволило освободить мою душу. Необязательный секс не в обмен на что-то, а просто из-за приязни друг к другу. Секс из желания иметь секс. Отсутствие малейшей лжи в постели. Мы не врем телами, поэтому честны друг с другом во всем. Я вспоминаю вчерашний день и действительно понимаю, насколько же изменился.
– Достаточно широко, – спрашивает меня Анна-Мария, – все видно?
Я киваю и одобрительно – совсем как она всех – треплю ее по заднице. Анна-Мария стоит у окна, навалившись грудью на подоконник, и смотрит назад. На меня. Она абсолютно голая, если не считать сандалий с шнурками до колена. Глядя на них, я вспоминаю древнегреческого педераста Гермеса. Сандалии, конечно же, золотистые, и ноги Анны-Марии с ними словно сливаются. Это не выглядит обувью. Границы между ними нет, она стерта, если была когда-то, и Анна-Мария подрагивает своей загорелой – с белым следом от плавок, правда, очень узких, – задницей над этим великолепием…
Можно не торопиться. Мне хочется, но не так сильно, как еще час назад, когда Анна-Мария вернулась после очередной поездки – меня, честно говоря, начинает бесить этот государственный туризм – и сосала мне в прихожей. Вообще-то она хотела хотя бы раздеться, но я не пустил ее дальше полки с обувью.
Потом она приходила в себя в ванной. Я, сидя в кресле, тянул чуть-чуть коньяка, который вообще-то не очень люблю, но пью, если нужно продержаться как можно дольше. И пролистывал «Сатирикон». Больше всего меня возбуждала там копия фрески, на которой чернокожий пастух стоял, облапив белоснежную пышную римлянку с огромным, почти карикатурным, задом. Черная ладонь на белой плоти.
Анна-Мария вышла из ванной. Потом надела сандалии, встала к окну и наклонилась. Я посмотрел ей в глаза.
– Сейчас она после ванной совсем-совсем сухая, – сказала Анна-Мария, – но я буду стоять так все время, пока ты будешь купаться. И ждать. Поэтому, когда ты выйдешь, она будет совсем-совсем мокрая. Я буду ждать столько, сколько нужно. Понимаешь?
Я ее уже не слушал, потому что с книгой пошел в ванную. Набрал воды и лег. Добавил чуть пены. Намазал лицо какой-то маской с глиной, то ли розовой, то ли белой, – всяких масок, кремов, баночек и тюбиков в ванной Анны-Марии было больше, чем колбочек в мастерской алхимика. Раскрыл книгу. Читать не хотелось. Картинки смотреть хотелось. Свет был тусклым, поэтому листы с копиями фресок, ваз и мозаик выглядели сами по себе памятниками. Интересно, дрочит ли сейчас Анна-Мария? Вряд ли. Она способна намокнуть и так.
Я поглядел на картинку. Светильник в виде огромного Пана с торчащим фаллосом, рвущимся к Олимпу, фаллосом, на который вешали фонарь с горящим маслом. Если бы не фонарь, член бы убил прежде всего самого Пана. Согнутые, в рамках пространства округлой амфоры, черные бородатые греки, устроившие скоромный хоровод прямо на стенах сосуда для масла. Черный пастух и белая крестьянка. Пышная задастая телка, выбравшаяся в поле повертеться на могучем, словно посох Геракла, члене. От волнения и похоти она, дрожа, прислонилась к овечке, щиплющей траву тут же, на пастбище. Снова Пан, но на этот раз более… северный, что ли, Пан-варвар в шапке и штанах, из которых вывалилось огромное естество, устремленное прямо в козу, которую Пан завалил на спину и вот-вот возьмет. Полная римлянка, присевшая на бедра мужчины с усталым лицом. Римлянка, отклячившая толстый зад навстречу смеющемуся мужчине. Римлянин, задравший одну ногу супруге и сунувший в нее прибор не меньше того, которым Пан освещает дорогу гостям староримской виллы. Полуразрушенные стены лупанариев. Прошло две тысячи лет, но эти засохшие кирпичи еще хранят запах спермы, пролитой между ног здешних обитательниц. Надписи, оставленные римскими солдатами на стенах лупанариев. Что они писали?