Прощание в Стамбуле - Лорченков Владимир Владимирович 8 стр.


Анна-Мария рассмеялась и встала. Оглянулась на меня, отряхнула брючки.

– Как-то я спала с очень серьезным молодым человеком, – сказала она, все еще держа руку на камне, – пока не бросила его. Ну, он мне надоел.

– Если ты хочешь сказать, – вздернул нос я, – что я тебе на…

– Я всего лишь, – спокойно перебила она меня, – хочу рассказать тебе одну историю, которую ты не даешь мне рассказать. А ты, мнительный мужчина, ищешь подвох и тут. В общем, я его бросила, а он начал страдать, переживать, чуть из окна не выбросился.

– И? – я начал скучать. – Таких историй множество. История ли это вообще.

– Придумывать всегда интереснее, чем наблюдать, – улыбнулась Анна-Мария, – по крайней мере, для эгоистов, правда?

– Анна-Мария!

– Да, меня зовут именно так. И ко мне пришла мать этого бедолаги. Рассказала, как он мучается, и попросила вернуться к нему. Унизительно, правда? Ну, а я спросила, с чего вдруг мне это делать? А она сказала, что, когда она была беременна им, то отец ребенка их бросил. И на ней женился по доброте душевной ее давний поклонник. Который так хотел ее, что ему плевать было на то, что она брюхата от другого.

– Какое отношение все это имело к тебе, Анна-Мария? – спросил я, закуривая.

– Никакого, наверное, – пожала плечами теперь уже она, – но я к нему вернулась.

Я не поверил своим ушам. Потом понял, что, конечно, это все поза. Всему ты прекрасно поверил, сказал я себе, и потом ей:

– От тебя я такого не ожидал. Ты не из тех женщин.

– Безусловно, – кивнула Анна-Мария, – но вот так получилось, мой драгоценный мужчина.

– И долго ты с ним еще жила?

– Года два.

– Он что, умер? – осенило меня.

– Ах, – рассмеялась Анна-Мария, – ну что за мужчина у меня. Выдумщик и фантазер! Все драматизирует! Одно слово, писатель!

– Где же он похоронен? – взгрустнул я.

– Не говори глупостей! – резко оборвала она меня и стала рукавом счищать пыль с надгробия ротмистра. – Он прекрасно себя чувствует, растит двух милых детей и безумно влюблен в жену.

– Э-э-э?

– На второй год, когда я почувствовала, что не могу, то подсунула ему подругу, застала их, поскандалила, разрыдалась, и он ушел к ней совершенно удовлетворенный. Меня это, признаться, не удивило. Больше всего любят мучить именно жертвы. Наверное, он чувствовал себя настоящим крутым мужиком. Ну, что же. Хоть раз почувствовал. А этот ротмистр…

– Да? – я заинтересовался.

– Я с детства приходила сюда с родителями, у нас же тут все родственники похоронены. Еще бы! Лучшее кладбище Кишинева. И каждый раз мы проходили мимо этих могил. И я, девочка-ножки-спички, все мечтала о том, что у меня будет такой вот ротмистр, красивый, усатый, военный. В орденах, герой и джентльмен. Будет целовать мне руки, и все такое. Я выдумала себе героя, знаешь, как дети выдумывают друга. Все думают, что его нет, а ребенок точно знает, что есть. Ну, как Малыш и Карлсон.

Дети видят ангелов, подумал я, и ты их видишь, Анна-Мария. Наверное. Иначе куда ты все время смотришь своими зелеными, как мох на подводном камне, глазами?

– И я, – присела Анна-Мария на корточки, – выдумала себе ротмистра, который есть, который рыцарь и который в меня влюбился. Забавно, правда? Ведь в жизни он, наверное, был, как и все военные, груб, любил выпить и вообще хам. У тебя есть трава? Давай покурим. А потом я выросла, забыла все это к чертовой матери и встретила наконец ротмистра, который таковым не оказался. Но в то же время он, то есть ты, я же о тебе говорю, в некотором роде этот ротмистр.

Анна-Мария очистила наконец табличку, и я наконец-то разглядел фамилию на камне и рассмеялся. Твою мать.

«…с миромъ. Ротмистръ Лоринковъ».

29

Это был подарок.

Так Анна-Мария поздравила меня с днем рождения. Поход к могиле недалекого предка – а я-то думал, что героев-засранцев и скотов благородных кровей у меня в семье не было, да и вообще ни ее, семью, ни историю ее не любил, – и справка из Национального архива, удостоверяющая наше с ротмистром родство. Я вертел ее в руках, недоуменно, но весело – потому что мы уже выкурили по сигарете, – и смотрел, как пожилой толстый священник размахивает какой-то лампой на золотой цепи. От лампы шел приятный дым.

– Он продаст мне немного этого масла, – шепнул я Анне-Марии, дернув ее за рукав, – как ты думаешь?

Но она стояла серьезно, как отличница на линейке, и не обратила на меня внимания. По крайней мере, виду не показала. Просто сжала мою руку крепче. Священник напевал:

– Святых мучеников исправлением, небесныя силы преудивишася. Яко в теле смертнем, безтелеснаго врага силою Креста, подвизавшеся добре, победиша невидимо. И молятся Господу, помиловатися душам нашим. Аминь!

– Аминь, – хором ответили мы.

В церкви звонил колокол, но священник не обратил на это – как Анна-Мария на меня – никакого внимания. Я порадовался, что сегодня рабочий день. Иначе на нас глазело бы много народу, а выглядели мы более чем странно.

Девушка в синем камзоле и с нелепым красным рваным пятном на шее, угрюмый мужчина в клетчатой, как шотландская юбка – да это и была когда-то шотландская юбка, – куртке, и священник, из-под рясы которого выглядывали коричневые, с острым носком, туфли.

– Меня так и тянет поднять ему рясу, чтобы подсмотреть, во что он одет, – тихо сказал я Анне-Марии.

Она снова промолчала. Священник умолк, покачал еще немного лампой и нараспев сказал:

– Джинсы пиленые, свитер с горлом, туфли коричневые с острым носком.

– Спасибо, – сказал я, – туфли я вижу.

30

– Подойдите к яме, – вздохнул священник. – Прощайтесь с покойным.

Мы, держась за руки, подошли. Анна-Мария чуть присела и бросила землю на блокнот. Я тоже отсыпал горсть. Потом мы с отцом Николаем засыпали яму – полметра на метр – и притоптали землю.

– Надеюсь, ты понимаешь, – хмуро сказал священник Анне-Марии, – что крест здесь будет лишним.

– Хотелось бы, – вздохнула она.

– Я и так слишком много делаю для тебя, – сухо сказал отец Николай, – не понимаю зачем. Может быть потому, что благодаря тебе – я подчеркиваю, не твоему желанию, а тебе, – я пришел к Богу? В общем, я и так согрешил, а крест над закопанным блокнотом – это будет чересчур!

Она улыбнулась и сказала:

– Мальчики, давайте пить вино!

31

Кот с окровавленной головой вернулся к нам, и Анна-Мария осторожно обтирала его платком.

– Испачкаешь платок, – сказал я.

– На красном кровь не видна, – возразила Анна-Мария, – дайте мне чуть водки.

И осторожно протерла коту ссадины. Удивительно, но животное из рук Анны-Марии не вырывалось и все терпело.

– Все терпят, – сказал отец Николай, – все терпят эту ужасную женщину. Без колдовства тут не обошлось.

– Вы верите в эту чушь? – спросил я.

– Я и в Богато еле верю, – хмуро признался он.

Анна-Мария рассмеялась и подула коту в нос. Священник сказал:

– Она хуже торговки наркотиками.

Я выпил вина и протянул ему сигарету. Дым под ярко-красными ягодами рябины – будет суровая зима – выглядел особенно седым. Ягоды и дым оттеняли друг друга, как глаза и ожерелье. Священник затянулся и сказал:

– Она дает себя на пробу, а потом лишает.

Анна-Мария погладила кота и отпустила. Тот почему-то не убежал. Священник сказал:

– Вот-вот. Никто потом не убегает.

Я пролил немного вина на джинсы, и Анна-Мария пошла за солью в магазинчик сразу за воротами кладбища. Если успеть, сказала она, то соль впитает вино и пятна не останется. Еще она хотела купить какой-нибудь еды мне и отцу Николаю. Мужчинам нужно закусывать, сказала Анна-Мария.

– Я даже не спрашиваю вас, – затянулся я и передал сигарету с марихуаной священнику, – спали ли вы с ней.

– Это хорошо, – мрачно ответил он, – иначе я бы вынужден был ответить правду. Нет, не спал.

– Что вы здесь весь день делаете?

– Хожу. Гуляю. Иногда служу.

– Вы давно знакомы?

– Могу сказать только одно. Я не был рожден для этой женщины, а она – для меня. Когда я понял, это меня разбило на кучу осколков. Но сама Анна-Мария тут ни при чем.

– Вы не расскажете мне историю вашей Анны-Марии?

– Нет.

– Хорошо.

Я кивнул. Я уважал право священника ничего не говорить или говорить без умолку. Мы выпили еще вина, и мне стало очень хорошо. Отец Николай извинился и сказал, что предпочтет дальше пить водку, потому что от вина у него изжога. Разумеется, я не имел ничего против. Мы снова налили. Отец Николай хотел что-то сказать, но волновался, поэтому махнул рукой, и мы опять выпили. От гари листьев – серо-желтые кучи их тлели под забором кладбища – и спиртного с травкой сознание у меня было необыкновенно обострено. Отец Николай пожаловался на боли в спине и продолжил пить стоя. Я посочувствовал ему и пообещал непременно зайти как-нибудь. Анна-Мария вернулась с котом, который что-то жевал, сидя у нее на руках, и заставила нас съесть какой-то сыр, маслины, колбасу. Конечно, она купила нам еще выпить. На рябину прилетела какая-то птица, и я подумал – уж не павлин ли?

Но это, конечно, оказалась сойка.

32

Ночевали мы в двухэтажной гостинице за углом кладбища.

Отец Николай, отмахнувшись от настойчивых просьб какой-то старушки в цветастом платке ехать домой, согласился пойти с нами. Три квартала мы прошли за полтора часа. Я хохотал, разбрасывая над головами священника и Анны-Марии охапки листьев, а отец Николай пытался поймать их зубами. Удивительно, но особо пьяны мы не были. Было весело.

– Номер на двоих, – сказал я в гостинице, – с ванной, пожалуйста.

– Может, двухкомнатный? – уточнил портье.

– Никак нет, – грустно сказал я, – преподобный Серафим будет исповедовать нас с супругой всю ночь.

Анна-Мария, усевшаяся в кресло в холле, фыркнула. Портье, лицемерно-верующий, как все молдаване, посмотрел на нее с презрением, но ряса Николая оказалась более действенным аргументом. Нас пропустили. Уже в номере Анна-Мария пошла в ванную, раздеваясь на ходу, а отец Николай достал из-под рясы коньяк, и мы выпили, глядя на крыши старого Кишинева.

– Она – это праздник, – с трудом ворочая языком, но скорее от усталости, чем от выпивки, сказал священник. – Как опьянение. С ней забываешь обо всем.

– Разве это не чудо? – спросил я, кривя губы в самодовольной ухмылке.

– Это чудо, – спокойно согласился он. – Но тем больнее возвращаться в то, что в насмешку называется «нормальной жизнью». Она, конечно, ничего общего с нормальной жизнью не имеет. Жизнь – это такие люди, как Анна-Мария. Остальные – просто нежить какая-то.

– Да, – согласился я, – без нее будет тяжело.

– Вы говорите это так спокойно, будто рассчитываете это пережить, – тоже очень спокойно сказал священник, – но, поверьте, это и вас разобьет. Дело даже не в ней, в Анне-Марии. Дело в том образе жизни, который она дает. Вы уже не сможете жить иначе, чем сейчас. Не сможете тупо ходить на службу. Говорить необязательные вещи, которые служат паролем. Делать неважные вещи. Ведь единственное, что важно в жизни, – это сама жизнь. И вы это познали.

– Что ж, – улыбнулся я, – придется себя убить!

– Убить – это, конечно, ерунда, – серьезно сказал Николай, – но сбежать вы сбежите. Если уж не жизнь Анны-Марии, то и не «обычная жизнь». Уж лучше бегство. Как, например, сбежал я.

Из ванной не доносилось ни звука. Спит в ванной, сказал я. Наверное, согласился священник. Мы допили коньяк, и я зашел к Анне-Марии. Она и правда спала. Я вынул ее из воды рывком – с нее хлынуло настоящим водопадом, – и понес, стекающую, в кровать. Положил на одеяло и включил кондиционер на обогрев.

Она не открыла глаз. Просто раскинула руки и приподняла ноги, раскрыв себя. Я наклонился и поцеловал Анну-Марию между ног. Целомудренно и задумчиво. Как ротмистръ Лоринковъ целовал когда-то знамя, перед тем как глупо погибнуть, как отец Николай целовал размалеванные доски – иконы, чтобы спастись от того, к чему нужно бежать, как журналист Лоринков целовал свою руку за то, что она пишет то, что нужно было прежде всего прожить. Все они были глупы. Все они мертвы, Анна-Мария.

Одна ты – жизнь.

Я свернулся у нее в ногах. Отец Николай сел на пол у дивана и прижал голову к ее ладони. С пола что-то замяукало, и мы увидели, как из сумочки Анны-Марии выполз кот, который привалился к ногам священника.

Так мы уснули.

33

Анна-Мария, думаю я сейчас, неужели ты хочешь, чтобы именно теперь я начал писать обо всем этом? Ведь тебя больше нет, и, получается, я смогу уделять книге внимание, не обделяя тебя им. Но нужно ли нам это? Я не знаю. Поэтому не раскрываю блокнотов и не ношу с собой на пляж никаких бумаг. А если что-то иногда и нахожу – записку, счет, номер, обрывок бумаги, – то приношу на пляж и закапываю. Заметаю следы – прежде всего для себя. Я боюсь как-нибудь повернуть голову, Анна-Мария, и увидеть за собой длинный след – цепочку следов – отпечатки твоих босых ног, которые ты оставила, когда бежала со мной по пляжу.

Я боюсь повернуть голову, потому что могу увидеть тебя за плечом, Анна-Мария.

Левое или правое? За каким стоишь ты? Я долго пытался определить твое место, Анна-Мария, и поначалу, конечно же, помещал тебя слева от себя. Место дьявола. Потом справа, а сейчас думаю, что ты и слева и справа, и вообще за моей спиной нет никого, кроме тебя. Я лежу на шезлонге, который притащил мне услужливый мальчонка. Пятьдесят куруш. Половина новой турецкой лиры. Что-то около половины доллара в каждый приход, и у меня на пляже завелся друг. Он выносит шезлонг, едва завидев меня, и ставит в нескольких метрах от моря. Я люблю, чтобы брызги пролива попадали на мои ступни. Они большие, широкие и часто болят. Совсем не то, что воздушные ножки Анны-Марии, каждая из которых помещалась в моей ладони. Я ложусь на шезлонг, бросив одежду в рюкзак, и позволяю ветру смести с себя песок. Иногда на меня льет дождь – последние два дня, хоть в Стамбуле и прохладно, его не было, – но я не прикрываюсь зонтом. Хотя мальчик и приносил. Мне кажется, прикрывать свое тело на морском берегу – верх преступления. Я приношу его морю, а значит, я приношу его Океану, я приношу его Солнцу, пусть оно сейчас и занято своими делами за облаками, принесенными циклоном, а может, антициклоном? Я приношу себя песку, мелкому и рассыпчатому, как индийский рис в ресторане при моей гостинице, которая тоже неподалеку от пролива, я жертвую себя и свои воспоминания ветру. Он разрывает в клочья мою память и разбрасывает ее над Океаном, как прах Индиры Ганди, он заключает частицы праха моей памяти в капсулы дождя. Акулы всего Океана пожрали кусочки моих плотских воспоминаний. Я давно уже плаваю где-то в Саргассовом море зыбкой кучей невещественного планктона. Я размазан ветром по окружности Земли, как тонкий слой масла на бережливо сделанном бутерброде. А пляж у Босфора – та масленка, откуда ветер зачерпывает меня, чтобы размазать по всему миру.

Я пытался приходить по ночам, но в это время здесь слишком много огней. День, только день может дать одиночество у Босфора. Я закрываю глаза и закидываю руки за голову. Где-то здесь, в этом мире, должна быть Анна-Мария. Она прячется за моей спиной. Она рядом.

– Анна-Мария, – говорю я, не открывая глаз, – сколько можно прятаться?

Она молчит. Стоит сейчас, наверное, где-нибудь в уголке пляжа и треплет по щеке маленького турка. А тот уже весь растаял. Или присела у кромки воды, поджав под себя ноги, и задумалась. Склонила голову набок, и глаза ее стали оттенка морской воды. Ветер шелестит и перелистывает меня страница за страницей. На какой он сейчас остановится? Не знаю.

Но когда бы ни стих ветер и с какой бы страницы он ни начал меня читать, это всегда будет рассказ о тебе, Анна-Мария.

В воде, в самом начале ее, откуда она порой отступает, чтобы снова нахлынуть, стоит чайка. Я уже по звуку определяю, что это именно она.

Назад Дальше