Время ацтеков - Лорченков Владимир Владимирович 4 стр.


– Высадишь меня у дома, – забываю я об осторожности.

– Нет, – говорит он.

– Сначала мы посетим ее квартиру, – сообщает он.

– Посмотрим, что там да как, – грустно улыбается он.

– Дневник я сжег, – кивает он.

– Там не было ничего, что помогло бы расследованию. Так, пара записей, как ты классно ее трахаешь, еще какая-то чушь, что-то о детстве, в общем…

– Это улика, – говорю я.

– Расслабься, малыш, – говорит он.

– Улики – это когда дело серьезное, – объясняет он.

– А тут… – пожимает он плечами.

Все это начинает меня доставать. Дело то серьезное, то пустяковое. Эти качели меня раздражают. Я прикрываю глаза. Легавый начинает меня утомлять, но за миг до того, как я послал его, и послал матерно, он говорит мне:

– Дело-то не в тебе.

Наверное, я и правда выгляжу удивленным. Он кивает и говорит:

– Вся фишка в том, что ее и правда довели до самоубийства.

– Я знаю, – говорит он.

– У меня есть предположения, – объясняет он.

– Ух ты, – моментально трезвею я.

– Ух я, – он, кажется, и не пьянел, хотя выпил больше, чем я.

– Следи за дорогой, – вспоминаю об этом я.

– Случится то, что должно случиться, – говорит он.

– Она была нафарширована говном типа того, что жрешь ты, – говорит он.

– Подумаешь, – говорю я.

– Все мы жрем что-то в том или ином виде, – говорю я.

– Да, но не сто доз за один раз, – говорит он.

– Если бы она не застрелилась, то все равно умерла бы через несколько минут, – говорит он.

– И ей подсунули снимки, – говорит он. – Снимки и записи.

– Специально. Чтоб у нее крыша вообще поехала. Она ведь ревнивая была, – говорит он.

– Снимки-и-и-и, снимочки, – тянет он. – Записи, запис-с-сочки.

– Какие? – у меня мурашки бегут по ногам, это из-за неудобного сидения, я знаю.

– Твои, малыш, – грустно говорит он.

– Отличные, – говорит он.

– В смысле? – спрашиваю я.

Он скептически смотрит на меня, и я затыкаюсь.

Снимки и правда отличные.

– Становись тут! – говорит она.

– Вот так. А теперь упри руку в бок и гляди в камеру победителем! – говорит она.

– Ты уверена? – ухмыляюсь я.

– В чем? – мурлычет она. – В том, что ты победитель, парень? Если это не так, почему я перед тобой на карачках, а?

Она изворачивается так, чтобы смотреть мне прямо в глаза, и я едва сдерживаюсь. На мгновение мы слепнем: это сработала вспышка. Куда проще было бы задействовать современную кинокамеру – тем более что у меня есть, и я, ей-богу, умею ей пользоваться и люблю, поэтому, собственно, я дублирую все это на камеру. Но Оля, о нет, Оля предпочитает старую добрую фотокамеру со вспышкой, которой достаточно, чтобы ослепить противоракетную оборону США.

– Этой вспышки, – говорю я, – достаточно для того, чтобы ослепить всю противоракетную оборону США.

– Оооо, – стонет она и глядит мне в глаза.

– Надеюсь, мне не хватит кассеты, – хихикаю я.

– Ты припас вторую, – хихикает она.

– О-д-да, – соглашаемся мы одновременно.

К концу сета мы едва соображаем, что происходит. Если бы это происходило в бочке с дерьмом, мы бы глотали его, лишь бы продержаться на плаву еще пару минут. Еще пару часов. В паху я не чувствовал ничего, вообще ничего: да уж, стоит мне разойтись, и я хорош. Так я и сказал Оле перед тем, как мы отправились к ней, предварительно захватив мою камеру и купив пленки для ее фотоаппарата.

– А твоя девушка, – игриво потерлась она носом о воротник моего свитера, – твоя девушка ничего не скажет?

– Она ничего не узнает, – говорю я.

– Да и нет ее у меня, – объясняю я.

– Она просто женщина трудной судьбы, которая спит со мной, чтобы избавиться от невроза, который внушил ей ее муженек, – говорю я.

– Она ревнивая, – говорит Оля.

– Еще как, – снимаю я с нее бюстгальтер.

– Это не имеет значения, – говорю я.

– Я ей не принадлежу, – справедливо рассуждаю я.

– Она тебя убьет, – изворачивается она под моими руками.

– Или меня, – запускает она свои руки в меня.

– Или нас, – улыбаюсь я.

Камера уже включена.

С Олей мы знакомимся на вечеринке, которую устраивают в российском посольстве для представителей культурной и ученой элиты Молдавии. Поскольку я одной ногой на подножке этого поездка – осталось пару научных работ утвердить – и при этом совсем не похож на ходящий фикус, не ботаник и не сухарь, – меня любят и приглашают. Всегда приятно, когда в компании есть умница, да еще и рубаха-парень. Кое-какие мысли о несовместимости роли рубахи-парня с горстями антидепрессантов и литрами спиртного я благоразумно оставляю при себе. В конце концов, я же рубаха-парень! Оля – невысокая блондиночка двадцати трех лет из местного филиала то ли ООН, то ли ОБСЕ, задастая, с грудью пусть небольшой, но вполне себе сформированной – я лапаю ее после первого же танца, признаюсь ей в любви много раз, мы много смеемся.

– Ты псих, – говорит она.

– Ты сумасшедший, – говорит она.

– Ненормальный! – смеется она.

– Да, – говорю я.

– Угм, – лижу я ее губы.

– Я люблю тебя, – шепчу я.

На нас с неодобрением косится пресс-атташе, старый мудак, помешавшийся на русичах и русинах, и с одобрением посмеивается сам посол, мужик хоть куда. Он подмигивает мне, а я ему, но нам с Ольгой пора уходить. Главное, не переступить черту, за которой из милого шалопая ты превращаешься в безобразника, способного угробить любую вечеринку. Бац! Я снова слепну.

– Я не то чтобы бабник, – говорю я.

– Я слишком много выпил для того, чтобы говорить неправду, – смеюсь я.

– Но чересчур мало для того, чтобы перестать говорить, – говорю я.

– Получай, – иду вперед я.

– Аа-ах, – говорит она.

– Да, в некотором смысле я бабник, – признаюсь я.

– Но дело не в скальпах, – объясняю я, двигаясь медленно.

– Не в галочках, и не в количестве, – говорю я.

– Повернись, – просит она.

– О да, – механически подчиняюсь я, и мы уже сидим.

– Дело в том, что я люблю женщин, – объясняю я.

– Каждую. Каждую, с которой спал, – признаюсь я.

– Я люблю их всех, – тянусь я к шампанскому, проливаю его, и мы хихикаем.

– Дай мне любить всех женщин, и я буду любить тебя, женщина, так, что мало не покажется! – провозглашаю я.

– И меня раздражают женщины, которые не в состоянии этого понять, – пожимаю я плечами.

– Улыбнись! – командует Оля.

Камера работает. Бац! Я слепну, но нашариваю бутылку и пью.

– Ах ты, бабничек, – ласково, нараспев говорит Оля.

– Ба-б-ник, – слегка царапает она мне грудь.

– С целой теорией, – смеется она. – Бабничества.

– Улыбнись! – просит она.

– Извращенка! – улыбаюсь я.

– Бац! – хохочет она.

– У меня там все словно в новокаине, – ухмыляюсь я.

– Ого-го, – мурлычет она.

– Ты любишь ее? – спрашивает она. – Свету?

– Нет, – вру я.

– Врешь, – говорит она.

– Вру, – смеюсь я.

Вру, потому что истина не в том, что я ее не люблю, а в том, что я люблю ее, хотя и не только ее. И вот это-то «не только ее» портит Свете все… Бац! Вспышка! Шампанское заполняет мою гортань, как колючая вата.

– Мур! – говорю я.

– Мяу! – говорит она.

– Мур-мяу, – смеюсь я.

– Улыбнись, – говорит она.

Под утро, лежа на полу на искусственной шкуре тигра, я представляю себя Иродом. Иродом из «Страстей Христовых», к которому приводят Спасителя. Я хихикаю и притягиваю к себе Олю. У нее остренький носик, и вообще, утром она уже не кажется мне лучшей женщиной мира. Тем не менее… Я откидываюсь назад и позволяю ей исполнить мелодию нубийской невольницы, черногрудой крепконогой дочери материка Африка, жадногубой малолетки, растленной иудейским наместником. Я запускаю пальцы в ее волосы и пренебрегаю этикетом, вежливостью, да элементарной физиологией, мать ее. Оля давится, и уверен, будь у нее силы, она бы меня как минимум послала. Но сил не осталось. После на непослушных ногах я отправляюсь в ванную, по дороге подмигнув фотоаппарату.

Камера работает.

– Доброе утро, – он церемонно пожимает руку Жене и в нерешительности, удивительной для такого напористого легаша, застывает в прихожей.

– Проходите, – с удовольствием разыгрывает она роль хозяйки.

– Ага, – нехотя соглашаюсь я.

– Только недолго, – прошу я.

– Мы оба на ногах еле держимся, – объясняю я.

– Устали, – примирительно говорю я.

– Здравствуй, милая Женя! – говорю я.

Мы от души целуемся – мне приходится пригибать ее голову к себе, потому что она чуть выше, я вчера не ошибся. В коридоре серо, потому что утро только наступило. Мы провели в квартире Светы, где она прострелила мне плечи и вышибла себе сердце – как оказалось, она прицелилась сначала в лицо, а потом все же опустила ствол, женщины – эстеты, им непереносима мысль пусть даже о посмертном уродстве, объяснил он мне, – в тот самый последний вечер. Самое неприятное, с гнусным смешком подумал я про себя, когда мы переступили порог дома, что в тот вечер она мне не дала. А ведь знала, что мы больше никогда, никогда не переспим. Вот сучка!

– Вот сучка! – бросает он, заходя в кухню.

На полу множество следов, видимо, следственная бригада наследила. Дверь не опечатали, но весь порог был в специальных лентах с надписью «Муниципальная полиция». Это для людей как, типа, красные ленточки для волков, объяснил он мне. Сплошные понты.

– Видал красные флажки хоть раз? – спрашивает он.

– Так ты мало того что не служил, так еще и не охотник? – разочарованно спрашивает он.

– Хочешь, скажу, что ты собираешься вякнуть в ответ? – хитро спрашивает он.

– «У меня стояк что надо, поэтому я не нуждаюсь в том, чтобы быть настоящим мужиком в форме или на охоте», – оказывается проницательным он.

– Я не сержусь на тебя, – меланхолично кивает он.

– Но говорить так не надо, иначе я сломаю тебе шею, – говорит он.

– Хочешь кофе? – заваривает он кофе, хотя приличия для мог бы и подождать ответа.

– Ты не похож на человека, который пьет чай, – оказывается весьма проницательным он.

– Так вот, красные флажки – это красного словца ради, – пожимает он плечами.

– Там даже ничего красного нет. Просто тряпки, которые набросаны на веревку, – говорит он.

– Эта веревка тянется вдоль тропы, где могут пройти волки, – объясняет он.

– И фишка вовсе не в том, что это флажки, – говорит он.

– Да это и не флажки, а любое старье, хоть старые треники накинь, – смеется он.

– И не в цвете, – тычет он в меня пальцем.

– Все это старое говно может быть какого угодно цвета, – охотно делится он.

– Вся фишка в запахе, – торжествует он.

– От этого дерьма пахнет людьми, вот волки и боятся, – заканчивает он.

– Так и люди, стоит перед ними наклеить ленты с надписью «нельзя», останавливаются, словно вкопанные, – говорит он.

– Надписи у нас теперь вместо запаха, обоняние-то мы в городах просрали, – осуждающе произносит он. – Как, впрочем, и многое другое. Все мы просрали.

– А вот и твой кофе! – брякает он чашкой о стол.

Я осторожно присаживаюсь на краешек стула. В проем кухонной двери виден диван, на котором я, развалившись, слушал разглагольствования Светы. Сейчас я слушаю разглагольствования ее мужа. Страсть поговорить. Это у них семейное?

– Она тебя любила, – кивает он. – По-настоящему. А вот ты ее, увы, нет.

– Любил, – говорю я, – но по-своему. Я не моногамен.

– Ага, то есть не любил, – кивает он.

– Но дело-то в другом, – говорит он.

– Какой-то марамоец… – задумывается он.

– Подсунул ей записи твоих веселых бля-похождений, – в первый раз за все наше знакомство ругается он.

– И большую дозу всей этой хрени, которая в малых дозах призвана спасать мозги, а в больших их разрушает.

– Это не преступление, – говорит он, – ну, максимум год-два условно.

– Но, бля, за такие шутки надо наказывать, – рычит он.

– Ее напичкали насильно? – спрашиваю я.

– Нет, – пожимает он плечами. – Я предполагаю, что ей заменили дневную норму чем-то более сильнодействующим, что по объему выглядит как обычный… эээ… суточный рацион.

– Это я, – внезапно каюсь я.

– Это все я, – вздыхаю я.

– Я рассказал ей про это и убедил, что антидепрессанты вполне себе полезная вещь.

– Знаю, малыш, – кивает он.

– Осталось выяснить, какой засранец поменял ей лекарства и подсунул записи, которые сподвигли ее на то, чтобы вышибить себе сердце, – продолжает он.

– Само же дело о самоубийстве закрыто, малыш, – говорит он. – За отсутствием, бля, состава преступления.

– Потому что в ходе расследования столько дерьма всплывет, что мы оба в нем утонем, мон амур, – угрюмо улыбается он.

– Ты как легавый, а я как человек с репутацией в ученых кругах, – говорю я.

– Так точно, – козыряет он, но мы оба не смеемся.

Я наливаю себе еще кофе. Внезапно понимаю, что он еще от Светы остался. Становлюсь на карачки и под сочувственные прихлопывания по спине блюю в мусорное ведро. Блевотину спускаю в унитаз, мою ведро, умываюсь сам и плачу.

– Начнем с нас, – начинаю я, снова усевшись. – Где гарантии того, что это не сумасшедший легавый сунул своей жене записи с порнухой, где фигурирует ее дружок? Чтобы и ей отомстить, и дружку?

– Я любил ее, – спокойно, потому что это вполне предсказуемая версия, говорит он.

– Не доказательство, – говорю я. – Ты вполне мог рассчитывать на то, что после этого она просто вернется от меня к тебе.

– Кстати, записи, – отдает он мне кассету и несколько снимков.

– Оригинал, – говорит он, – завтра проверь.

– Ты отдаешь мне улики, – говорю я, – улики, которые вполне могут быть против тебя.

– Порасспрашивай свою подружку, с которой ты так славно кувыркался, – пьет он кофе с закрытыми глазами, – что да как? Может, она сумеет тебе объяснить, как это у нее пропало?

– Я спрошу, – спокоен я.

– Но давай выясним насчет тебя.

– Почему не тебя? – спрашивает он, и я закатываю глаза, после чего мы оба смеемся.

– Я знаю, что это не ты, – говорит он, – потому что, как и всякий ревнивый полудурок…

– Если ты ее ревновал, почему не трахал? – спрашиваю я.

– Все не так просто, – хмуро отвечает он.

– Если бы это сделал я, – объясняет он.

– …то запись вашего последнего разговора, – говорит он, – я бы приобщил к делу, и ты бы сел лет на семь за «доведение до самоубийства».

– Откуда… – начинаю я, но умолкаю.

– Ага, – говорит он, – люди, когда влюблены, способны на все. Особенно мужья-рогоносцы.

– Особенно влюбленные мужья-рогоносцы, – вздыхает он.

– Тут была прослушка, – говорит он.

– Поэтому я с первого дня знал, что не ты ее грохнул.

– Но ты рисковал, – говорит он.

– Потому что она до последнего не знала, кто из вас умрет, я это знаю, потому что знаю Свету.

– До самого последнего момента.

– И если бы она решила убить тебя, – тихо признается он.

– И пришла потом ко мне и рассказала бы все, – продолжает он.

– То я сделал бы все, чтобы замести следы, – признается он.

– Я хочу, чтобы ты знал, – мучительно долго для себя говорит он.

Мы слушаем запись. Мой и Светы – наши, но уже прибитые гвоздями к пленке – голоса перекидываются фразами, как шариком в пинг-понг. Вернее, она сама с собой перекидывается, а я так. Иногда приношу шарик, когда тот покидает территорию стола.

«…Он мне вдул, когда мне было всего пятнадцать. Представляешь? После вечеринки, где собрался весь наш дегенеративный класс. Боже. Там было мальчиков пять, которым я нравилась, но все они боялись ко мне подойти, потому что я была красивая. Чересчур. Поэтому меня трахнул старший брат одноклассницы. Ночевала я там же. Вот так. В первый же вечер. Ну, должна же я была поступить как блядь, если меня все так называли? Мы и сошлись и через полгода поженились, – рассказывает она. – Но в тот вечер… Никакой боли, ничего. Он просто скользнул в меня. Раз. И все. Ого-го. Я подумала, ну и н у, когда эта штука в меня попала… Но, знаешь…»

Назад Дальше