Я занимал потом шале в Высоких Альпах, белый дворец на Мальте возле благоухающего леса Чита Веккиа, где лимоны имели нежно-кислый вкус апельсинов; странствовал в коляске по Далмации; и теперь этот сад на Флорентийском холме, напротив Фьезоле, где мы провели этот вечер вместе с вами.
Не говорите, что я обязан своим счастьем случаю; конечно, он благоволил ко мне, но я им не пользовался. Не думайте, что мое счастье зависело от богатства; мое сердце, ни к чему на свете не привязанное, осталось бедным, и мне будет легко умереть. Я стал счастливым благодаря своей пылкости. С какой бы вещью я ни сталкивался, я страстно обожал.
II
Величественная терраса, где мы находились (к ней вели винтовые лестницы), возвышалась над городом и казалась поверх лиственных глубин огромным пришвартовавшимся кораблем; иногда он как будто надвигался на город. На мостик этого воображаемого корабля я поднимался несколько раз в то лето, чтобы отведать после сутолоки улиц созерцательное успокоение вечера. Весь шум, устремляясь вверх, ослабевал; казалось, что это были валы, и они разбивались здесь; они приходили еще, и величественными волнами поднимались, расширяясь, по стенам. Но я был выше, там, куда волны не добирались. На огромной террасе не было слышно ничего, кроме дрожания листвы и заблудившегося ночного зова.
Зеленые дубы и огромные лавры, посаженные правильными улицами, заканчивались на краю неба, где кончалась и сама терраса; однако закругленные балюстрады кое-где еще забегали вперед, нависая и образуя балконы в лазури. Туда я приходил посидеть, я упивался своими мыслями; там я верил, что плыву. Над темными холмами, которые высились на другой стороне города, небо было золотого цвета; легкие ветки с площадки, на которой я был, клонились к сияющему закату или устремлялись, почти без листьев, в ночь. От города поднималось что-то, похожее на дым, это была пыльца, попавшая в полосу света, она плыла, только что оторвавшись от площадей, где сверкало и искрилось множество огней. Иногда взлетала, как будто сама собой, в восторге от этой слишком жаркой ночи, ракета, пущенная неизвестно куда, которая мчалась, преследовала, словно крик в пространстве, вибрировала, крутилась и падала, опустошенная, с мистически расцвеченным треском. Мне особенно нравились те из них, бледно-золотые искры которых падают так медленно и так небрежно рассеиваются, что думаешь потом, как чудесны звезды и что они тоже родились от этой короткой фейерии, и, видя их сохранившимися, после того как искры погасли, удивляешься... потом медленно узнаешь каждую в своем созвездии - и восторг от этого еще усиливается.
"- Я не согласен, - вмешался Иосиф, - с тем, как судьба обошлась со мной.
- Тем хуже! - возразил Менальк. - Я предпочитаю говорить себе, что того, чего нет, и быть не могло".
III
В эту ночь они воспевали плоды. Перед Менальком, Алкидом и еще несколькими собравшимися Гилас спел
ПЕСНЮ О ГРАНАТЕ
Разумеется, трех зерен
граната достаточно, чтобы
Прозерпина помнила19.
Искать вам долго счастье суждено.
Но для души вы счастья не найдете.
О чувственная радость, радость плоти
Тебя судить не мне - другим дано.
О радость горькая и чувств и плоти!
Тебя другому осуждать - не мне.
- Философ ревностный, Дидье, я восхищаюсь,
Что мысль твоя - отрада для ума,
Ты не нуждаешься в другой опоре.
Но так любить не каждый ум готов.
Хотя и я люблю душевный трепет,
Восторги сердца, радости ума
Но все ж не им пою хвалу сегодня
Вас, наслаждения, воспеть хочу.
О радость плоти, нежная, как травы,
Прекрасная, как полевой цветок,
Ты вянешь так же быстро, как люцерна,
Как таволга-печальница в руках.
Из наших чувств всего печальней зренье:
Печалит все, что осязать нельзя.
И мысль схватить уму гораздо легче,
Чем пальцам, то, чего наш взгляд желает.
О пусть ты прикоснешься ко всему,
Чего желаешь сам, Натанаэль!
Знай, это обладанье - совершенно.
Всего же слаще было для меня
Конечно, чувство утоленной жажды.
Да! И туман прекрасен на заре,
И солнце утреннее над равниной,
И упоительно для ног босых
По влажному песку ступать морскому.
Купанье упоительно всегда,
И поцелуй тех незнакомых губ,
Которые я трогаю губами
В кромешной темноте.
Но эти фрукты!
Плоды, Натанаэль!
Что мне сказать о них? Ты их не знал
Вот что меня в отчаянье приводит.
Их мякоть так нежна, и так сочна,
И так вкусна была, как мясо с кровью,
И алая, как льющаяся кровь.
Для них не нужно ждать особой жажды,
Их в золотых корзинах подают,
Но вкус их поначалу неприятен
И кажется нам пресным чересчур.
Он не похож совсем на наши фрукты,
Напоминая, может, вкус гуав,
Чуть переспевших. После остается
Во рту такая терпкость, что нельзя
Бороться с ней иначе, чем вкусив
Скорее новый плод, - о только б длился
Миг наслажденья этим дивным соком!
И так он был прекрасен, этот миг,
Что даже пресный вкус преображался.
Корзинка быстро делалась пуста,
И, прежде чем успели разделить,
Последний плод один в ней оставался.
Увы, Натанаэль, ну кто же скажет,
Какая горечь губы нам ожгла?
И никакой водой ее не смоешь.
Нас мучило желанье тех плодов,
Мы на базарах их три дня искали.
Но кончился сезон.
Натанаэль!
Где мы найдем еще плоды другие,
Чтоб вызвали в нас новые желанья?
*
Одни нам на террасах подают,
Когда садится солнце в море.
Глазурью сахарною их зальют,
Сначала выдержав в ликере.
Другие рвут с деревьев в тех садах,
Что охраняют сторожа и стены.
В сезон едят их - летом и в тени:
Поставят столики,
Коснутся веток
И градом вдруг посыплются плоды.
И мухи, в спячку впавшие, проснутся
От аромата, что один пленяет.
А кожура других пятнает губы,
Едят их, если жажда велика.
Мы вдоль дорог песчаных их нашли
Они блестели средь листвы колючей,
Которая поранит руки сразу,
Как только их попробуешь сорвать.
И утолить нам жажду было трудно.
Из этих фруктов делают варенье,
На солнце их прожарив посильней.
Другие даже и зимой кислят,
От них всегда оскомина во рту.
А мякоть тех прохладна даже летом.
На корточки присев, их любят есть
И на циновках в тихих кабачках.
Есть и такие, о которых вспомнишь
И жажда начинается тотчас.
Но их найти, увы, нам невозможно.
Смогу ли о гранатах рассказать,
Тебе, Натанаэль? Их на восточных
Базарах продают за пару су,
На тростниковых разложив подносах,
С которых падают они порой,
И видно, как валяются в пыли.
Их голые мальчишки подбирают.
А сок их кисловат, как сок малины,
Еще неспелой. Их цветок похож
На сделанный из воска, и того же
Он цвета, что и сам созревший плод.
Богатство целое здесь под охраной.
Перегородок кружевная вязь
И изобилье вкуса. И она
Пятиугольная архитектура.
Но кожура расколота - и вот
В лазурных чашах эти зерна крови,
И золотые капельки на блюдах
Из бронзы и с глазурью расписной.
- Теперь воспой нам смокву, Симиана,
Ее любовь для нас - большая тайна.
- Я воспою смоковницу, чьи связи
Любовные неведомы для нас.
Ее цветенье свернуто и скрыто.
Вот комната закрытая, где свадьба
Справляется. Снаружи никакой
Нам аромат об этом не расскажет:
Ничто не испаряется - но все
Становится и сочностью и вкусом.
Цветок невзрачен. Плод - неотразим,
Тот плод, который - лишь цветок созревший.
- Что ж, я воспела смокву. А теперь
Воспой, пожалуйста, нам все цветы.
- Однако, - возразил Гилас, - мы не воспели еще все плоды.
Дар поэта - вдохновиться сливами (цветок для меня ценен лишь как обещание плода).
Ты не рассказала о сливе.
И кислота терновника с плетней,
Ему холодный снег дарует сладость.
И мушмула, которую едят
Слегка подгнившей, и каштаны цвета
Листвы погибшей. Около огня
Кладут их, чтобы лопались от жара...
- Я вспоминаю горную чернику, которую собирал однажды в сильный холод в снегу.
- Я не люблю снега, - сказал Лотарь, - это материя слишком мистическая, она еще не покорилась земле. Я ненавижу эту неестественную белизну, замораживающую пейзаж. Снег - это холод и отрицание жизни; умом я понимаю, что он заботится о ней, помогает ей, но жизнь всплывает на поверхность только во время его таяния. Вот почему я предпочитаю видеть его серым и грязным, полурастаявшим, почти уже превратившимся в воду для растений.
- Не говори так о снеге, он может быть прекрасным, - возразил Ульрих, - он печаль и горечь только там, где большая любовь сможет растопить его; и ты, предпочитающий любовь, любишь его полурастаявшим. Он прекрасен там, где торжествует.
- Мы туда не пойдем, - сказал Гилас, - и, когда я говорю: тем лучше, ты не должен говорить: тем хуже.
И в эту ночь каждый из нас спел балладу. Мелибей
БАЛЛАДУ О САМЫХ ЗНАМЕНИТЫХ ЛЮБОВНИКАХ
Зулейка20! Для тебя я бросил пить
Вино, что наливал мне виночерпий.
Из-за тебя я - Боабдил21, в Гренаде
Слезами олеандры оросил,
Которые цвели в Хенералифе.
Царица Савская, я Соломоном был, когда из Южной стороны далекой ты приезжала, чтобы предложить нелегкие мне разгадать загадки.
Фамарь22, я братом был твоим, я был Амноном, и умирал от горя потому, что обладать тобою был не вправе.
Когда за голубицей золотой следя на кровле своего дворца, Вирсавия, я вдруг тебя увидел, нагую и готовую к купанью, я был Давидом, тем, кто приказал, чтоб мужа твоего на смерть послали.
О Суламита23! Я тебя воспел в стихах, благоговейных, как молитвы.
И я был тем, кто от любви стонал в объятиях прекрасной Форнарины24.
Зубейда25, я тот раб, что рано утром на полдороге к площади базарной с тобою встретился; я нес на голове порожнюю корзину, приказала ты за собой мне следовать затем, чтобы ее наполнить до отказа цитронами, лимонами, сластями и пряностями разными. Потом, поскольку я понравился тебе и был уставшим, ты мне разрешила ночь провести в компании с тобой, твоими сестрами и сыновьями шаха. Мы занимались тем, что до утра рассказывали каждый в свой черед историю своей любви пред всеми. Когда настала очередь моя, то я сказал: Зубейда, до сих пор со мной историй не случалось в жизни; ну а теперь тем более не будет: ведь ты - вся жизнь моя. - Все это говоря, носильщик наш плодами насыщался. (Я вспоминаю, что совсем ребенком мечтал о сухом варенье, о котором так часто говорится в "Тысяче и одной ночи". Я ел его потом, оно было в розовом масле, и один мой друг говорил мне, что еще его приготавливают с личи.)
О Ариадна! Странник я - Тезей,
Оставивший тебя навеки Вакху,
Чтобы продолжить путь свой.
Эвридика! Прекрасная моя, я твой Орфей,
Который в царстве мертвых потерял
Тебя из-за единственного взгляда,
Не в силах более тебя не видеть.
Потом Мопс спел
БАЛЛАДУ О НЕДВИЖИМОМ ИМУЩЕСТВЕ
Когда вода в реке заметно поднялась,
Одни надеялись, что на горе спасутся,
Другие думали: полям полезен ил,
А третьи говорили: все погибло.
Но были те, кто не сказал ни слова.
Когда река совсем из берегов вдруг вышла,
То еще виднелись деревья кое-где,
Там - крыша дома, здесь - стена и колокольня,
А за ними - холмы. Но было много мест,
Где больше не виднелось ничего.
Одни пытались гнать стада повыше в горы,
Детей своих несли другие к утлым лодкам,
А третьи - драгоценности несли,
Несли съестное, ценные бумаги
И легкие серебряные вещи.
Но были те, кто ничего не нес.
На лодках плывшие проснулись рано утром
В неведомой земле - одни в Китае,
В Америке - другие, третьи - в Перу.
Но были те, кто навсегда заснул.
Потом Гузман спел
ПЕСНЮ О БОЛЕЗНЯХ,
из которой я приведу лишь конец:
...Лихорадку подхватил в Дамьетте26,
В Огненной Земле оставил зубы,
В Сингапуре весь покрылся сыпью
Белой и сиренево-лиловой.
В Конго ногу грыз мою кайман.
В Индии случилось истощенье
От него зазеленела кожа
И прозрачной сделалась.
Глаза
Стали неестественно огромны.
Я жил в светлом городке; каждый вечер в нем совершалось множество преступлений, однако неподалеку от порта продолжали плавать галеры, которые никогда не были заполнены. Однажды утром я отбыл на одной из них; губернатор города подкрепил мою затею силой сорока гребцов. Мы плыли четыре дня и три ночи; они истощили из-за меня свои недюжинные силы. Монотонная усталость усмирила их бурную энергию; они перестали непрерывно ворочать воду; они сделались красивее, мечтательней, и память об их прошлом утонула в огромном море. Под вечер мы вошли в город, изрезанный каналами, город цвета золота или пепла, который назывался Амстердам или Венеция и в соответствии с этим был коричневым или золотым.