Мария была женщина незлая, относилась к девушке по-доброму: "Ты красивая – я бы тебя и бесплатно выходила". Машенька рассказывала ей о родителях, Смушке и поездке в Крым.
– Крым! – Мария что-то вязала не поднимая головы. – Крым у нормальных людей дома, никуда ездить не надо. Я вот со своим, с отцом Михасика, пожила в своем Крыму после лагеря полтора года – до сих пор вспоминаю. Тоже вор был, как и эти… братья!
Божатся, что не они его, а охрана на станции, – не верю: волки.
Тот же Петр, золотой красавец, однажды от злости своей Катьке палец откусил. – Подняла голову и посмотрела на Машеньку с усталой улыбкой. – Настроение у него такое было, неудачно дело обернулось, а тут Катька под руку – он ее схватил и откусил ей палец. И выплюнул собаке. А Катька утерлась. Меня не трогают, я у них вместо лекарки, но и то бывает… – И добавила, как добила: – А Крыма на самом деле нету, Машенька. Он только на географической карте существует. А приезжаешь туда – вонь, дома, собаки, очереди за пирожками, грязная вода – и больше ничего. На настоящих, секретных картах это место так и называется – Ничего.
– А дети у них у кого-нибудь есть?
– У Петра. Он его подальше от Берлоги держит, у бабки какой-то, а потом, говорит, в интернат сдам. Моему ровесник.
Сын ее Михасик был тихий дурачок лет шести-семи. Он мог часами сидеть у Машенькиных ног, слушая сказки, которые она рассказывала ему по памяти.
Перед сном Михасик раздевался донага, растопыривал руки и закрывал глаза.
– Машенька, глянь, какой Михасик красивый! – говорила со слезами в голосе Мария. – Чудо!
– Чудо, – соглашалась Машенька. – А почему с закрытыми глазами,
Михасик?
– С открытыми я некрасивый, – отвечал мальчик.
Иногда он ложился спать с Машенькой. Ему очень нравилось, когда девушка, пожелав ему спокойной ночи, целовала его в губы. После этого он мгновенно засыпал.
– Хотела бы себе такого? – спросила Мария. – Ну, не дурачка, конечно, а – такого. Маленького, сердечненького…
Машенька кивала. Да, маленького и сердечненького – хотела, хотя никогда раньше об этом не задумывалась.
В ночь перед отъездом наконец развязали веревку и открыли чемодан – Машенька ахнула: братья щедро расплатились с нею дорогой одеждой и пятью золотыми ложками.
– И мою возьми, – потребовал Михасик, протягивая Машеньке ярко блестевшую серебряную ложечку.
Мария покивала – Машенька взяла, поблагодарив Михасика поцелуем.
Мальчик разулыбался, а Мария, схватившись за лицо обеими руками, быстро вышла из дома.
Рано утром приехал на мотоцикле улыбающийся золотыми зубами
Петр. Он должен был отвезти Машеньку к поезду.
– А хозяйка где?
Хозяйку нашли в рощице, спускавшейся к оврагу. Петр снял ее с дерева и отнес в дом.
– Видишь ты, – задумчиво проговорил он, – и твоя веревка сгодилась. Но это уже не твое дело.
– А что же с Михасиком будет? – спросила Машенька, стараясь не смотреть на тело Марии, кулем лежавшее в углу с веревкой на шее и высунутым языком. – Он же погибнет один.
– Может, и погибнет, – пробормотал Петр. – А может, и нет.
Цыганам его сдать, что ли? Им всегда дети нужны, а тут настоящий дурачок – денежное дитя…
– А если я… – Машенька запнулась, но выдержала тяжелый взгляд
Петра. -…я его с собой возьму? Мы с Марией договорились: в случае чего я его себе возьму…
Петр усмехнулся:
– Врешь, конечно. Просто поймала она тебя. Давно хотела на себя руки наложить, да за мальчишку боялась. А ты на мальчишку клюнула. Ну да дело хозяйское. Садитесь в коляску оба. А я бабам по пути крикну, чтоб прибрали ее.
– Веревку верни.
– Чего? – Петр вдруг отвернулся. – Верну. Чужого имущества не надо.
Машенька вернулась домой ночным поездом. Встречала ее одна
Смушка, по такому случаю вырядившаяся в яркое платье и даже прошедшаяся сапожной щеткой с черным гуталином по седым ресницам.
Она приняла чемодан и полусонного мальчика.
Поцеловались – со свиданьицем.
– Мальчик-то чей?
– Мой.
– Вижу, что твой, – рассердилась Смушка. – Но – чей?
Маша с улыбкой пожала плечами.
Смушка вздохнула, выдохнув облачко черной угольной пыли.
– Вот тебе и Крым.
Узнав про мальчика и не обнаружив у Машеньки знаменитого крымского загара, люди вслух засомневались, была ли девушка в раю. Тогда она при свидетелях пошла в рентгенкабинет, где обезьянка Цитриняк по всем правилам поставила ее где полагается и включила аппарат.
– Вот сердце, – ткнула пальцем в экран мадам Цитриняк. -
Точь-в-точь Крым. Мыс Тарханкут. Сарыч. Чобан-Басты. И даже
Такиль различим. – Палец врача замер на темной узловатой полосе, двинулся севернее. – А тут жила моя бабушка. – Она вздохнула и закурила папиросу, что строжайше было запрещено в больнице. – У нее был красивейший дом на склоне горы, а вокруг сады… Татары называли ее усадьбу "Карылгачлар дуасый" – "Молитва ласточек".
Поэты… Но ласточек там гнездилось и впрямь много.
Когда посторонние тихонько разошлись, мадам Цитриняк выпустила густой клуб дыма и задумчиво сказала Машеньке:
– Я не знаю, как называется этот новый горный хребет на карте
Крыма, но у кардиологов это именуется инфарктом. Ты меня поняла, девочка?
Машенька кивнула: да.
– Клавдия Лейбовна, неужели души и в самом деле нету?
– Есть. Поэтому и не видать ее на рентгеноснимках. На пленке только смертное запечатлевается, а душа бессмертна. Из-за этого она так и неудобна людям. Как твой ежик. Что-то ведь не позволяет людям в скотов превращаться. Не страх же – это было бы вовсе глупо. Ежик и мешает. Его на самом деле нет, а – мешает. Я тебе больше скажу: пока человек бессмертен, он и жив. – Она погасила папироску в чашке с холодным чаем. – Не бойся меня, девочка. Просто к старости все обезьяны сходят с ума. Мне уже не нужно ничего знать, потому что я все помню. Это и называется старостью.
Зимой Михасик сильно заболел. Родившийся и выросший на юге, он свалился в страшной горячке из-за сырых морозов, неважного питания и плохой одежды. Вдобавок нужны были лекарства, много лекарств.
Машенька сняла все деньги со сберегательной книжки, но этого оказалось мало. Тогда она отнесла в скупку "берложьи" ложки.
– Пять золотых, – определил скупщик, – но шестая-то – алюминиевая, миленькая. Красиво, конечно, изукрашена, но – алюминиевая.
Машенька вдруг обрадовалась:
– Вот и хорошо, что алюминиевая! А я-то, дура, думала, что серебряная!
И, схватив деньги, весело помчалась домой, где ее ждал мертвый
Михасик, тело которого успело затвердеть, как глина на морозе.
С кладбища Машенька возвращалась об руку со Смушкой.
– Ты б только глупостей не наделала, – проворчала старуха. – А то у вас в семье чуть что – и в омут…
– Я ж кошка, – смирно ответила Машенька. – А у кошки девять смертей. Я только две прожила – докрымскую и послекрымскую.
Теперь надо третью начинать.
Смушка недоверчиво посмотрела на нее, но промолчала.
Вернувшись домой, Машенька повесила на стенку рядом с автографом
Достоевского рентгеноснимок своего сердца в рамочке, а ложечку спрятала в коробку, где хранился билет до станции Симферополь.
Легла спать. Слезы уже были все выплаканы, одинокой она себя почему-то не чувствовала. Она долго лежала без сна, глядя в потолок, думая о Михасике, наконец с улыбкой закрыла глаза: с закрытыми глазами люди красивее. И сердце не так сильно болит. В раю боли нет. Впереди еще столько жизней и столько смертей.
Карылгачлар дуасый. Вечный ежик, согревшись, уснул. Спи,
Машенька, – бессмертная, пока живая…
На ночь она привязывала себя за ногу к спинке кровати
"висельной" веревкой: каждую ночь ей снилось, будто могучий порыв ветра ее спящую возносит на небо, в бездну то ли райскую, то ли адскую, – а она хотела остаться на земле.
ЧУЖАЯ КОСТЬ
После двух ожесточенных штурмов и прорыва танкистов к дорогам на
Кёнигсберг поредевший полк майора Лавренова оставили в тылу, а его самого наскоро назначили комендантом взятого городка у слияния рек Прегель и Алле, – да какой городок – горы битого кирпича, над которыми еще не рассеялись клубы дыма после двухдневного артобстрела и массированного налета английских бомбардировщиков с Борнхольма.
Майор занял более или менее сохранившийся дом пастора, где доживала свой век полуслепая старуха-вдова, – массивное двухэтажное строение красного кирпича, с просторным кабинетом, уставленным книжными шкафами, и просторной же гостевой спальней наверху, обычно пустовавшей и служившей хранилищем для яблок, сложенных в прорезные ящики. Старуха пообещала привести свою племянницу, которая приготовит спальню и будет прислуживать господину майору, если тому будет угодно.
– Три дня отдыха, – приказал Лавренов своему начштаба. – И готовься к приему пополнения. – Он остановился перед книжным шкафом, провел пальцем по тускло-золотому корешку.
"Historia calamitatum mearum" – "История моих бедствий" Пьера
Абеляра. Рядом том Грегара "Lettres complиte d'Abelard et d'Hбeloпse".
– Любопытно. Но холодно. Пусть затопят камин… или что тут… печки?
Он поднялся в комнату с незанавешенными окнами, в которые било яркое весеннее солнце, где головокружительно пахло яблоками, отодвинул ящики, снял шинель и сапоги и в одежде лег ничком на широкую деревянную кровать, уткнувшись лбом в резную высокую спинку, и мгновенно заснул.
Он спустился вниз под бой часов.
Из кухни пахло едой.
Рослая синеглазая девушка с широким лбом и бледным лицом, окаймленным чуть вьющимися каштановыми волосами, расставляла приборы на столе, накрытом чистой скатертью, и при виде майора сделала книксен.
– Надо перевести часы, – хмуро сказал майор. – Разница с
Москвой – час сорок девять минут.
Девушка кивнула.
Пасторша больше мешала, чем помогала повару, который, вполголоса чертыхаясь и легонько отталкивая старуху локтем, быстро разложил еду по чистым тарелкам.
– Свободен. И дай им чего-нибудь… консервов, масла, сгущенки, хлеба… и мыла!
Он налил из своей фляжки в узкий хрустальный бокал, залпом выпил и, не обращая внимания на женщин, набросился на еду. Старуха и ее синеглазая племянница с интересом наблюдали за тем, как майор ловко управляется с ложкой, вилкой и ножом: наверное, они были убеждены, что варвары едят руками.
Солдаты принесли консервы и мыло.
Старуха, наконец сообразив, что все это ей и племяннице, принялась путано благодарить господина офицера, который после сытной еды и выпивки – он пил чистый спирт – сонно смотрел на ее испятнанное мелкими родинками лицо.
Девушка спустилась в столовую и с книксеном сообщила, что приготовила спальню для господина майора.
– Как вас зовут? – Он налил себе еще спирта и выпил, после чего наконец закурил папиросу.
– Элиза, – ответила пасторша. – Ее предки из старинной гугенотской семьи… – Старуха вдруг улыбнулась: – Настоящее ее имя – Элоиза.
– Вы замужем?
– Нет, господин офицер. Мой жених погиб на фронте. В Африке.
Он смотрел на нее тяжелым взглядом.
– Помойте ноги.
Девушка посмотрела на тетку, но та лишь пожала костлявым плечиком.
– Здесь, – уточнил майор, пыхнув папиросой. – Пожалуйста.
Девушка принесла в тазу теплую воду, чуть приподняв юбку, села на табурет и осторожно опустила узкие ступни в воду. Сжав юбку коленями, стала намыливать ноги.
Майор не шелохнувшись наблюдал за нею.
Наконец она вытерла ноги полотенцем, которое принесла из ванной старуха, надела туфли и посмотрела на офицера. Он выпил спирта и встал:
– Спасибо. Я пойду спать.
– Il s'est insensбe^1, – прошептала старуха.
– Il est peu probable, – возразил майор, уже ступивший на лестницу. – Je suis le dernier des hommes… homme бepuisбеe… seulement, mademoiselle Hбeloпse… Просто у вас очень красивые ноги. Trиs joli^2.
Широкая кровать с аккуратно – углом – откинутым одеялом слепила белизной белья. Чертыхнувшись, Лавренов разделся и лег под пуховик.
Пахло яблоками.
Майор заснул.
На следующий день за завтраком пасторша, не поднимая глаз на офицера, смущенно проговорила:
– Господину майору, вероятно, нужна женщина. Элиза…
– Не нужна. – Лавренов мотнул головой. – Ни вы, ни Элиза, ни черт, ни дьявол…
– У меня есть сестра, – донесся сверху голос Элизы, которая, убрав в комнате майора, вышла на галерею, опоясывавшую столовую на уровне второго этажа. – В отличие от меня она стройная, худенькая и…
Майор закурил и с интересом уставился на Элизу. Лицо ее было бесстрастно.
– Милые дамы, – наконец сказал майор. – Я трижды ранен и дважды тяжело контужен. Мне хочется спать, и мне не нужна женщина вообще. Моя жена и дочь погибли в блокадном Ленинграде от голода. Соседка рассказала мне, что, когда девочка просила есть, жена слегка надрезала вену и давала ей попить теплой крови, а потом аккуратно заклеивала ранку. До следующего раза. Их похоронили в огромной братской могиле. – Он помолчал, задумчиво глядя на кончик дымящейся папиросы. – Я не думаю, что в этом виноваты вы или даже ваш африканский жених, фройляйн. Война… -
Он встал. – Извините, но я ранен в голову и хочу спать. А продукты и мыло у вас будут и без этого… и у вашей сестры тоже… Извините.
Так и не сообразив, за что он только что извинился, майор поднялся наверх, старательно обогнув замершую на галерее девушку, и лег спать поверх покрывала.
– Полчаса, – шепотом скомандовал он себе. – Тридцать минут.
Весь день он провел на железнодорожной станции, куда прибывали наступающие части, пополнение и где танкисты развернули свою вторую ремонтную базу. Вместе с главным врачом дивизии решали, где лучше расположить госпитали.
– Один – в бывшем военном училище: на крыше башенка с птицей, узнаете, – распоряжался Лавренов, – другой – за водонапорной башней у переезда, метров двести – двести пятьдесят по мощеной улице от тюрьмы. Третий – в ста метрах от собора, два целехоньких здания под такими крышами-колпаками… к ним надо только дорогу расчистить… Куравлев!
К нему подбежал офицер с капитанскими погонами.
– Пополнения нашего уже сколько?
– Две роты, товарищ комполка.
– К церкви на расчистку подъездных путей для дивизионного госпиталя! Привлеките местное население, Куравлев, и заплатите им за работу… ну, едой, конечно…
С начальником штаба на всякий случай проехал до магистрального шоссе, откуда полку было приказано в течение часа-полутора выйти на северо-восточную окраину Кёнигсберга.
– Час-полтора. – Лавренов покачал головой. – По таким дорогам можно. И сразу в ад, Николай Игнатьич.
– Как учили, Петр Иваныч. На макете в штабе армии нам показывали всю эту механику – я доложу. Там никаким полкам или батальонам не развернуться, приказано сформировать штурмовые группы разной численности для действий против фортов и других укрепсооружений.
Чем и занимаюсь.
– Что население?
– Женщины, дети, престарелые. Мужчин призывного возраста – ни одного. Город – сами видите… распахали мы его будь здоров…
– Вижу. Ну а через час-полтора кто нас встретит с шампанским?
– Хозяева те же, Петр Иваныч: дивизия СС "Мертвая голова".
– Мистика, Николай Игнатьич, но ничего не попишешь: придется нам оторвать голову "Мертвой голове".
Он вышел из машины возле будущего госпиталя. Подъезды к зданию были почти расчищены, женщины – среди них он разглядел и пасторшу с Элоизой – подметали дорожки.
Огибая кучи битого камня, он вошел в собор. Стены здания в нескольких местах были пробиты снарядами, фрески на стенах сбиты пулями, крышу с башни сорвало взрывной волной.
– Этот храм построен в пятнадцатом веке, – услышал он голос пасторши за спиной. – Война… она не щадит искусство…
Он обернулся. Рядом с пасторшей была Элоиза в сером пальто и черном берете.