– Искусство опасно, потому что оно больше жизни. – Он вдруг усмехнулся. – Но собор мы разбабахали, конечно, вовсе не поэтому. Вы правы: война.
– Германские солдаты причинили горе многим русским, и вот вы здесь. Это возмездие. – Старуха посмотрела на исковерканный взрывами пол и стены. – Мой муж умер еще в сентябре прошлого года, он ничего этого не видел.
– Мы убиваем врагов. – Майору с трудом давался этот разговор. -
Но хотелось бы не забывать, что мы воюем не на Луне, где можно ничего не жалеть… наверное… Некоторым кажется, что война – это не просто другая жизнь, это другой мир. Луна или Марс. И трудно помнить, что это тот же мир, в котором ты родился и будешь жить после войны. Если выживешь. Тот же. – Он только сейчас заметил коробку на земле. – Это что у вас?
– Русский офицер сказал, что это наша плата за работу: консервы и мыло, – наконец подала голос Элоиза.
Майор молча подхватил коробку и зашагал к пасторскому дому.
К ужину он спустился умытый, гладко выбритый и пахнущий одеколоном.
– Если у вас есть какой-нибудь компот, можно разбавить, – пробормотал он, наливая в фужеры спирт. – Или варенье.
Залпом проглотив спирт, принялся за еду.
После ужина потянуло в сон, но, глянув на часы, решил повременить.
– Как отсюда добраться до реки? С моста я видел шлюз, дамбу…
Женщины переглянулись.
– Я покажу, если можно. – Элоиза встала. – Только надену пальто.
Когда они пробрались через развалины и вышли на топкий луг, упиравшийся в дамбу, майор с кривой улыбкой проговорил:
– Слушайте, что вы спотыкаетесь, как корова… Возьмите же меня под руку! Или вам нельзя?
Она молча взяла его под руку.
Они поднялись на дамбу.
Внизу быстро несла свои воды чешуйчатая Прегель, освещенная заходящим солнцем.
– Господин пастор говорил, что храмы строят люди, они же их и разрушают, и в этом нет ничего страшного, – сказала Элоиза. -
Герострат разрушил храм Артемиды Эфесской, ну и что? Дело даже не в том, что им владела безумная идея, и не в том, что потом греки на месте разрушенного построили еще более красивый храм…
– Она вдруг замолчала.
– А в чем?
– Я вдруг подумала, что для многих из тех, кто видел первый храм, но не смог увидеть второй, первый остался прежним чудом… прекрасным… Я даже думаю, что могли найтись люди, которые нарочно не пошли любоваться новым храмом, чтобы не разрушить образ, сохранившийся в памяти…
– Потому что образ прекраснее здания, которое можно потрогать руками, – сказал майор. – Материальная красота тленна. Иная – бессмертна. Но ведь люди смертны, Элиза. Правда, есть такая штука – память, – тотчас перебил он себя. – Мы до сих пор знаем о Герострате и о том, что сожженный им храм был одним из чудес света. Остальное довершает наше воображение… Тысячи образов прекрасного, может быть, даже не похожие на исчезнувший оригинал и тем более – друг на друга, но все эти образы и есть прекраснейший храм Артемиды, то есть образ красоты…
Извините! – Он с трудом прикурил, повернувшись спиной к ветру. -
После ранений в голову… мне дважды делали трепанацию черепа и хотели списать из армии к черту… но во второй раз хирург что-то придумал и заделал отверстие костной пластиной… чужой костью… – Он с усилием улыбнулся Элоизе. – Когда я его спросил, чья это кость, он довольно сухо ответил, что не интересовался ее происхождением – национальностью и прочим… его интересовали только краниометрические данные… Я математик, до войны был учителем математики, поэтому все эти термины запоминаю с ходу… Иногда бывают жуткие боли, особенно когда не выспишься, – спиртом лечусь, а до войны пил только шампанское… вино "Северное сияние"… ну, да вы не знаете…
– А третий раз? Вы говорили, что вы трижды ранены.
– Это не имеет отношения к голове. – Он взял ее под руку. – Что еще говорил ваш пастор? Он говорил, что фокус, который прошел с храмом в Эфесе, не проходит в случае с природой? Она сама себя делает… Разве что с людьми… но тут такие фокусы…
– Вы вспоминаете жену?
– Нет, дочку. Извините, не жену. Почему я перед вами извиняюсь?
Черт возьми, только потому, что ваш жених погиб в Африке, а не под Ленинградом… наверное… Простите. Ваш жених тут ни при чем, конечно. Как и моя жена.
– Мы даже не целовались, – сказала Элоиза. – Вас зовут Петером?
– Петром. Петр – значит "камень". На котором зиждится здание
Церкви Христовой. Петр. А вы Элоиза. Чушь, Господи!
Завтра-послезавтра Пьер Лавренов отправится на свидание с братьями во Христе из дивизии СС "Мертвая голова" – и что останется? Что будет? Речка останется. Чешуя золотая. Кто-то увидит, вот вы видите и запомните, а я не вспомню, потому что убьют… Тьфу!
Он сердито погасил окурок носком сапога.
– Знаете, пойдемте домой… то есть к старухе… Зря я вас потащил сюда… Женщины мне противопоказаны, как видите: начинаю нести чушь… Слава Богу, все скоро кончится, восстановите свой собор – прикроете срам, так сказать, вернетесь к книгам и картинам… Сказал же как-то ваш Ницше, что искусство существует для того, чтобы мы не умерли от правды. А мне предстоит как раз за нею и отправиться, за правдой, и со своей правдой меня встретят парни из "Мертвой головы"… Надо выпить. Отвернитесь!
Она послушно отвернулась. Он снял с пояса флягу и сделал несколько глотков. Закурил. Присел на корточки у стены собора.
– Сколько глупостей могут наговорить друг другу люди, встретившиеся всего-то на несколько часов… Чужая кость, наверное, дает о себе знать. Иногда я с нею разговариваю… не с костью, то есть, а с тем, кому она когда-то принадлежала…
Опять глупости!
Она присела рядом.
– Но еще хуже, если люди эти глупости промолчат. – Улыбнулась. -
Всю жизнь будут жалеть, что промолчали. Если хотите, я могу и сегодня помыть ноги с мылом. Вам понравилось?
Он проснулся от нового запаха – от нее пахло солдатским мылом и какой-то душистой травой. Он взял ее за руку – теплая.
– Спасибо, Элиза, но все-таки не надо этого делать… наверное… Дело не в жене и не в дочери, дело вообще не в женщинах и не в чужой кости, даже не в памяти…
– Я знаю, в чем дело, – сказала она. – Но я не знаю, почему я хочу помочь тебе. Я хочу, Петер. Очень. Положи мне руку на грудь…
– Элиза…
– Я боюсь, что завтра ты уедешь, а я ничего не успею… Я хочу быть больше жизни. Больше своей жизни. Больше твоей жизни. И я не хочу, чтобы ты умирал.
Он положил ладонь на ее лицо – оно было мокрое.
– Ты такая красивая, девочка… Мы ведь даже не успеем влюбиться… Да ведь ты уже и поняла, что я просто не могу…
Она осторожно провела рукой. Ладонь замерла.
– Третье ранение… У меня много времени. Сейчас я до разрыва сердца хочу быть с тобой. Чтобы потом думать о тебе, ждать тебя, чтобы опять… Разве это невозможно? Я не хочу, чтобы ты уничтожал себя. Вот так, пожалуйста… да, милый… да…
Она разбудила его до рассвета.
– Ты улыбался во сне. Господи, как райски пахнет яблоками! Мне уйти?
– Нет. Сколько будет, если четыре тысячи восемьсот двенадцать умножить…
– На тысячу девятьсот сорок пять! – Она показала ему язык. -
И что, господин математик?
– Восемь миллионов девятьсот пятьдесят девять тысяч триста сорок. Я люблю тебя.
– Ты говоришь это на всякий случай?
– Нет. Теперь я не умру. Я это вдруг понял: теперь я никогда не умру. Значит, я люблю тебя.
За ужином, выпив спирта, он весело объявил, что ночью полк покидает городок.
Пасторша перевела взгляд с майора на Элоизу и тихонько выползла из-за стола.
– Я никогда не умру. Ты тоже.
Она сидела прямо и в упор смотрела на него своими синими глазами.
– Лиза!
Она встрепенулась:
– Я сейчас.
Она принесла из кухни таз с горячей водой, скинула туфли и стала мыть ноги. Он курил, глядя на ее колени.
– Я провожу тебя, – наконец сказал он, когда она, тщательно вытерев ноги, надела туфли и встала.
– Не надо. – Она достала из сумочки крошечный никелированный револьвер. – Видишь, я смогу постоять за себя.
– Вот глупости. – Он покачал головой. – Любой патруль расстреляет тебя на месте, если найдут в сумочке эту игрушку. Я провожу тебя. Болит голова. – Выпил чуть-чуть. – Какая луна, черт возьми.
Когда они вошли в тень собора, она взяла его под руку.
– О чем ты сейчас думаешь?
– О том, что я не умру от правды. Сними пальто, пожалуйста.
Они остановились в начале проулка, густо обсаженного деревьями, освещенные яркой луной. Не выпуская сумочку из рук, она сняла пальто и посмотрела на него. Высокая, синеглазая, пахнущая мылом и еще чем-то душистым.
– Яблоки, – сказал он. – От тебя пахнет яблоками.
Он выстрелил в нее дважды. Она без крика упала навзничь – сумочка с сухим стуком упала на плоский камень.
– Товарищ майор!
К нему бежали солдаты во главе с капитаном Куравлевым в распахнутой шинели.
Он убрал пистолет в кобуру.
– Товарищ майор… – Куравлев схватил Лавренова за плечи. – Что с вами, Петр Иваныч? Там немцы… что с вами?
Один из бойцов присел рядом с женщиной, расстегнул сумочку и показал револьвер.
– Тихоня-красавица, а?
Капитан вдруг напрягся.
– Любавин, выстрели из этой штучки в небо. Ну!
Боец встал и с усмешкой выстрелил из никелированного револьвера в луну. Раздался громкий хлопок.
– Это не обязательно, Куравлев, – хрипло сказал майор. – Надо вот что…
– А теперь бегом! – закричал капитан, хватая комполка за рукав.
– Там немцы прорвались!
– Да погоди же! – Майор вырвался. – Надо же…
Но тут он наконец понял, что это не кровь грохочет в его голове
– это были раскаты орудийной пальбы, грохот, приближавшийся к городку со стороны магистрального шоссе.
– Товарищ командир полка! – Куравлев взял под козырек. – Части дивизии СС "Мертвая голова" неожиданно перешли в контрнаступление. Автомобильный марш отменяется. Наши танкисты уже выдвигаются. Нам приказано… – Махнул рукой. – Покушение у нее не получилось. Вот ваша шинель, фуражка, машина за углом, бегом, товарищ майор! Бегом!
Снаряд попал внутрь собора – взрывом качнуло башню, обломки кирпича с шуршанием и свистом фонтаном ударили в кроны деревьев.
Ветка липы, сорванная взрывом, накрыла тело женщины.
На улице, ведущей к госпиталю, горели два подбитых танка -
"тридцатьчетверка" и "тигр". Из темноты, со стороны дамбы и моста, вываливалось месиво немецкой пехоты. Из-за собора и по улицам, ведущим к центральной площади, за танками густо шла русская пехота.
– Огнеметы! – закричал Лавренов. – Огнеметы туда, в развалины! -
Выстрелил с колена в приближавшихся эсэсовцев. – Восемь миллионов девятьсот пятьдесят девять тысяч триста сорок! Огонь!
В атаку! За мной! За мной!
– Поздно, братцы, – сказал начальник госпиталя, накрывая тело
Лавренова простыней. – Как он раньше выживал, не знаю. Но сейчас
– все.
– Кончился, значит, род Лавреновых! – крикнул капитан Куравлев, которому медсестра меняла повязку на голове. – Жена с дочкой в
Питере погибли, никого у него не осталось, похоронку писать некому. – Вспомнил вдруг синеглазую женщину в проулке за собором
– зажмурился. – Некому и некуда.
В своем трактате "Scito te ipsum" Пьер Абеляр писал: "Любовь чаще всего представляется нам силой невоплощенной, а то и иллюзорной, но поскольку творение Божие без нее неподвижно, она существует как сила, объединяющая плоть и дух в том вечном неостановимом движении, которое мы называем Богом. Она может быть материальной или иллюзорной, но она всегда – реальна".
Мартин Хайдеггер в "Бытии и времени" утверждает:
"Времяпроявление не означает "смены" экстатических состояний.
Будущее не позднее бывшего, а последнее не ранее настоящего".
По существу, ему вторит Жан Гебзер: "Настоящее время – это не просто теперь, сегодня, в данный момент. Это не часть времени, а целостное свершение. Кто пытается истоки и настоящее время свести к целому в действии и действительности, тот преодолеет начало и конец".
Майор Лавренов действительно любил Элоизу Прево. И убил ее, руководствуясь – быть может, впервые в жизни – безупречно чистой логикой любви, которая бывает только любовью навсегда, то есть первой и последней, единственной, без начала и конца, и движимый, может быть, тем темным и сильным, что жило в нем против его воли и было сильнее его, сильнее жизни вообще, – как и живет в человеке неумирающая любовь, которая прежде и больше жизни и не умирает потому, что она-то и есть правда, пусть и иллюзорная, но реальная. Всегда. И не обязательно, чтобы это была наша реальность…
СВИНЦОВАЯ АННА
– Анна Ионовна является Фобосом и Деймосом нашей школы, – с боязливой улыбкой говорил учитель астрономии Марков, когда
Свинцеревой не было поблизости. – Ей бы в мужья Марса помордатее да подрачливее. Но ведь если такая и выйдет замуж, то обязательно за соплю сопливую, тлю подкаблучную… Таков закон природы!
Но в природе пока не встречалось ни сопли сопливой, ни тли подкаблучной, которые поспешили бы предложить руку и сердце угрюмой школьной уборщице Анне Ионовне Свинцеревой, даме мрачной, носившей грубые мужские ботинки, темно-коричневые юбки до пят и черные кофты ручной вязки. Из-под надвинутого на лоб коричневого в клеточку платка она взирала на мир такими бесстрастными глазами, что мир с его людьми и машинами сворачивался до той главы в учебнике зоологии, где рассказывалось о бессмысленных насекомых.
Дети боялись черно-коричневой Анны Онны, которую за глаза звали
Свинцовой Бабой или в лучшем случае Свинцовой Анной. С утра до вечера она подметала и мыла школьные коридоры, классы, туалеты, не пропуская даже крашеные стены, на которых ученики при помощи мела упражнялись в знании русского языка и анатомии женского тела. Стоило ей пройтись со шваброй по коридору, как звучал звонок, и сотни беспокойных созданий с криком вырывались на перемену, бездумно растаптывая только что надраенный до блеска порядок. Сцепив зубы и едва удерживаясь от стона, Анна Ионовна замирала где-нибудь в углу, но на виду, переживая каждый след на полу как оскорбление мирового порядка и совершенно не понимая, почему все эти создания так быстро передвигаются, вместо того чтобы, робко прижимаясь к стенам, тихонечко проследовать по нужде – в буфет или в туалет, – а остальным и вовсе не следовало бы покидать классы беспричинно. Нельзя же признать причиной желание десять минут угорело носиться по школьному двору, чтобы, испачкав обувь и ничего полезного так и не сделав, вернуться за парту. Когда недоумение ее достигало точки кипения, она хватала какого-нибудь особенно шустрого мальчишку за плечо и свинцовым своим голосом говорила: "Ну что ты носишься, будто жопу потерял!"
В благодарность за десятилетнюю безупречную службу ей в торжественной обстановке вручили почетную грамоту и огромную, размером с годовалую хулиганшу, куклу в ярком нейлоновом платье и с алым бантом в золотых волосах. Анна Ионовна смущенно приняла грамоту и неловко взяла куклу, которая вдруг закрыла стеклянные глаза и внятно выговорила по слогам: "Ма-ма". Свинцерева заплакала и ушла домой, смутив директора и учителей.
– А ведь ей всего двадцать шесть, – задумчиво сказал учитель астрономии. – Ни мужа, ни детей, ни радости. Космос!
В безвоздушном пространстве, в котором Анна Ионовна путешествовала молча и с бесстрастным выражением лица, у нее был маленький домишко за кладбищем, где она жила с сумасшедшим братом, которого приходилось кормить с ложечки и который делал под себя. Как только наступали теплые дни, Свинцерева выносила брата в садик, где и оставляла на весь день в деревянной клетке под замком. От дождя и птиц брата спасал кусок толя, приколоченный поверх решетчатого потолка. Дареную куклу она в тот же день заперла вместе с братом. Он тотчас обрадованно обнял подружку и задрал ей нейлоновое платье. Анна Ионовна передернулась, увидев перекошенное разочарованием лицо стареющего мужчины, и поспешила убраться в дом.