В первый раз она поставила для них пластинку однажды после полудня, когда случайно, должно быть, приняла успокоительное. Она тогда вытащила столик, на котором стоял проигрыватель, и там, где тень дома отгораживала край газона от солнечного света, склонилась над песней, что могла быть ее плачем по истинной страсти, какой она по-настоящему так никогда и не испытала.
Меня он предал, неблагодарный,
О боже, как несчастна я...
...только что не запела и она и воспарила вопреки разуму и проглоченной таблетке.
Попугаи пронеслись мимо в слепящем солнечном свете. Она была наедине со своим alter ego с поющим голосом.
Хоть и покинута и предана,
Но все равно его мне жаль...
Какаду, по крайней мере два или три, возвратились, кружат над ней белыми, сбрызнутыми солнцем спиралями.
Когда испытываю муку,
О мести сердце говорит,
Когда ж ему грозит опасность,
Трепещет сердце и скорбит...
Затрепыхались крылья - попугаи опускались наземь и скоро уже храбро зашагали назад, к плошке, которую она с утра наполнила до краев. И тут она внезапно выключила проигрыватель. Не оттого, что страшилась встречи с Дон Жуаном; не могла она при свете дня оказаться лицом к лицу с залитой лунным светом статуей, а жаль, ведь Командор мог бы привлечь попугаев.
Он вытащил один из стульев с веранды на землю, туда, где начиналась травка. Наступила ранняя зима, и воздух становился прохладнее. Никогда еще не сидел он так близко к своим попугаям. Жена, наверно, осудила бы его, но смотрит ли она из окна, он не знал.
При этом резком свете цвет зелени в саду стал неестественным - гуще, сочнее. И потому еще непорочней казалась белизна оперенья попугаев, что клевали семечки или расхаживали вокруг. Беспокойные они сегодня, не оттого, что он тут сидит (его они словно и не замечают), просто уж очень воинственно настроены. Хохолки рывком распрямляются и на фоне окружающей зелени выглядят угрожающе. Один попугай, старый, а может, искалеченный (он время от времени волочит крыло), похоже, особенно не по вкусу остальным. И хоть упорен чужак и вынослив, его все-таки обратили в бегство. Стая устремилась за ним - шасси втянуты и поджаты, в элеронах желтые отблески, птицы маневрируют крутыми махами крыльев и гонят врага, или это так кажется, за парк.
Дейворен не видел, чем все кончилось. Болели глаза. (У него бывали головные боли.) После аварийной посадки он стал не тот. Его сбили. Но сперва он сбил того ублюдка - когда они кинулись на него из-за облака. И пошла игра в прятки: то он, то они скрывались в облаках. Наконец он оторвался от них, набрал высоту и спикировал сзади. Нажал на гашетку и со всем остервенением и яростью тех дней ринулся на них.
Не получилось. Он терял высоту. Ниже, ниже, о, господи, ох-х-х, крыльями из металла так ловко не сманеврируешь. Удар о бугристые солончаки среди зарослей кустарника. Машина подскочила. На миг ошеломило- и только, и он выскользнул, выбрался прежде, чем вспыхнуло пламя. Он лежал в высохшем русле реки, вокруг посвистывал песок. Слышно было, как пули отлетают рикошетом от окружающих скал. Потом тишина. Он... нет, он не умер.
Временами еще приходится напоминать себе, что он выбрался. Но так ли это? Знакомый стул, на котором он сидит, грозит опрокинуть его. От этих остервенелых птиц, что бьются друг с другом клювами всего в нескольких шагах от него, такая вонь, раньше он не замечал. Надо уходить. Может, если посидеть немного одному в темной комнате, вновь обретешь равновесие. Хорошо, что никто его сейчас не видит. Даже и не вспомнить, когда еще он испытывал такой ужас.
Олив Дейворен смотрела, как муж тащит стул назад на веранду, прочь от потревоженных попугаев. Она не знала бы, как ему помочь, даже если бы они не перестали разговаривать друг с другом. Где ей знать своего мужа.
Из-за мальвы его увидел Тим Неплох, услышал хлопанье крыльев. Этот старик спугнул попугаев, но и сам напугался, сразу видно. Вот страх: напуганный старик! И как раз когда ты совсем было решился провести ночь в парке в одиночку - испытать свою храбрость.
Вскоре соседи принялись спрашивать, куда подевались какаду. Те, в чьей жизни они играли какую-то роль, несколько дней не видели ни единого попугая: ни тебе воплей на рассвете, ни сварливых криков с лепнины и трубы.
Когда терпение мисс Ле Корню истощилось, она пошла к миссис Далханти, которую вообще-то в грош не ставила, и крикнула ей в окно:
- Как вы думаете, куда они подевались?
Миссис Далханти перестала расчесывать волосы и посмотрела на мисс Ле Корню из своей комнаты над гаражом.
- Он их отравил. Фиггис! - громким шепотом сообщила она.
- Как он мог отравить всю стаю?
- Не спрашивайте, - ответила миссис Далханти, кинув на дорожку клубок волос грязно-серого цвета. - Так говорят. У Фиггиса обглодали всю магнолию, вот он и надумал.
Интересно, чью сторону примет миссис Далханти, если разговор пойдет в открытую, спросила себя мисс Ле Корню.
- Я бы сказала, на его дереве еще хватает листьев, ни с той, ни с другой стороны забора ничего не видно, - возразила она непривычно мирно.
Миссис Далханти поняла, что к чему, она знала, на чьей она стороне - на своей собственной, в чужие дела она не вмешивается; и она поджала губы и повторила: - Так говорят. - После чего чуть отклонилась от окна, стала булавкой чистить расческу.
Кивер Ле Корню оставалось только вернуться восвояси, и она надеялась, что не столкнется на дорожке ни с Дейвореном, ни с его женой.
Дейворены, как никто, не могли примириться с исчезновением своих попугаев. Они бродили в темных комнатах по коричневому линолеуму и часто едва не натыкались друг на друга. Олив явно была не в себе. Ее отчаяние еще усиливалось от запаха хризантем, которые слишком долго стояли в вазах, их давно пора было выбросить. В пятницу она, помнится, собиралась привести в порядок весь дом. Но ничего не сделала, оттого что нос к носу столкнулась с Миком в самом неудобном месте, в темном углу подле чулана, где держала пылесос и метлы.
Тут некуда было деться друг от друга. Темнота не помешала ей увидеть его светлые глаза, а она думала, будто уже позабыла их цвет. Он заметил, как у нее подергивается щека, и вспомнил, как это бывало прежде, наверно, из-за этого тика он ее тогда и пожалел. В ту пору лицо было бледное, и лишь позднее, когда они уже писали друг другу послания в блокноте, если уж ему случалось взглянуть на нее, он замечал, оно стало желтое.
Вот они и оказались здесь в ловушке, возле чулана, где держали метлы и где, понятно, всегда пахло пылью.
Это она первая вымолвила слово, да и то одно-единственное:
- ...попугаи?
Он чуть подался к ней.
- Их Фиггис отравил. Так говорят.
А потом они повлекли друг друга в ту часть дома, о которой так прочно забыли, что сейчас натыкались на мебель. (Она терпеть не могла свои синяки: они под конец стали цвета сваренного вкрутую желтка.)
- А кто ж еще? - спросил он.
- Не знаю. Может, какой-нибудь иностранец. Югославы стреляют уток и забирают их домой. Ты не слыхал их? В парке? Вечером?
Он больше не колебался. Лежа на постели, они старались утешить друг друга; память уподобилась судорожной сарабанде, которая несла их, покачивая, вместе и порознь. (Неужто в обоих любовь была задушена или, того хуже, изуродована при рождении?)
Синяки у нее еще не выступят, да и не все ли равно, они ведь не раздевались. Он что-то бормотал про свою мать: наверно, оттого, что она одета в темное. Она вдруг устыдилась своих длинных кистей - ведь они утратили искусство прикосновенья, так же как ее покинула музыка и возвращалась лишь в присутствии попугаев.
- А ты не думаешь, что это газовики? Они уже несколько дней промывают трубы. Один сказал, нам нужно поменять горелки на плите. Обещал поставить.
- Не доверяй им.
- Почему? - спросила она.
- Больно усердные.
Они смеялись, приникнув губами к губам друг друга. Он поглаживал ее руки, которые, казалось ей, стали ни к чему не пригодны, а может, и всегда были такие.
Оба, должно быть, задремали и чуть не забыли про попугаев, да напомнил проникший в комнату свет - приближалось время, когда те обычно прилетали. Дейворены вскочили, как подброшенные пружиной, и, даже не разгладив на себе одежду, кинулись насыпать семечки.
А небо заполонили попугаи, они возвращались, рассаживались на эвкалиптах, что росли в саду. Сиди они тихо, они бы слились с листвой, но они хорохорились, цеплялись клювами за сучки, хрипло кричали - будто что-то выпрашивали; один вроде даже выговорил какое-то слово.
- Где они были? - расхрабрившись, спросила мужа Олив Дейворен.
Он пожал плечами.
- Провалиться мне, а я почем знаю! У черта на куличках! - завопил он.
Едва Дейворены отвернулись от попугаев и пошли за стульями, чтобы с удобством любоваться своими какаду, попугаи слетели на землю. Пока они пропадали невесть где, они стали покладистей, а может быть, изголодались. Сосредоточенные, они не ерошили перья, и зеленовато-желтые хохолки лежали покойно, мирно.
Если Дейворены не обменивались замечаниями, то оттого лишь, что в этом новом молчании обрели искусство иной речи. В какую-то минуту он коснулся указательным пальцем тыльной стороны ее ладони - и это был знак, что они уже разделяют все чувства друг друга. Она затаила дыхание в страхе, как бы он не испугался, что любовь поможет ей завладеть им; надо постараться сделать вид, будто она всего лишь благодарна.
Совсем иной страх завладел ими обоими еще прежде, чем из-за мальвы, которую она всегда хотела подрезать, - появился для этого повод. То был Фиггис, да еще с дробовиком.
- Чертов псих! - заорал сверху Дейворен, едва оправившись от потрясения. - Совсем чокнулся - стрелять в какаду!
- Опасность для общества! Долбят крыши... гадят на дорожках... губят деревья... нарушают сон налогоплательщиков!
И Фиггис выстрелил. Фонтан белизны взметнулся в небо - какаду, мелкими волнами один за другим, веером рассыпались по небу - все, кроме тех, кого настигла дробь: два попугая опрокинулись на траву, били крыльями, дергались, жизнь покидала их.
Все это видел Тим Неплох, и это было страшно.
Он видел, как сбежал с веранды Дейворен, бешено размахивал руками, уже не пожилой человек, мальчишка.
- Убийца!
- Я всегда исполняю свои обязанности, - бормотал Фиггис.
Он опять прицелился, вдаль.
Толпой примчались ребятишки, взобрались на ограду парка, чтобы лучше видеть.
Фиггис выстрелил бы и еще - уж очень обозлился, - но тут подбежала мисс Ле Корню. Чуть не вцепилась в него, но ее опередил Дейворен. Мужчины вихрем закрутились вокруг друг друга, и в этом же вихре-дробовик.
Который выстрелил во второй раз.
Завизжали сбившиеся в кучку женщины. Ребятишки захихикали.
Лежа на мостовой, Дейворен смотрел в небо; взгляд был недвижен, как недвижные воды. Текла кровь.
- Педераст проклятый! - крикнула мисс Ле Корню, кому - неясно.
Она и миссис Дейворен, уже на коленях, сперва изо всех сил тянули Дейворена, каждая старалась его приподнять, а может быть, им завладеть, потом принялись его гладить. Они словно помогали ему расстаться с жизнью: видно было, она уже покидала его. В иные мгновения руки женщин неизбежно сталкивались, поглаживали друг друга, того гляди сплетутся. Но они продолжали делать свое дело. У обеих лица белые как мел.
- Скажи мне что-нибудь, - заговорила миссис Дейворен. - Милый мой! Муж мой!
(Моя дурная привычка! Ты поймешь.)
Тим обрадовался, когда пришел отец - навести порядок. (День был будний, и папаша не выставлял напоказ свои вздувшиеся вены.)
Фиггис отказался отдать оружие, он дождется полиции. Он сидел на краю тротуара, вцепившись в дробовик, изо рта капала слюна.
Хныкала какая-то девочка.
- Ну и позор, - говорили друг другу дамы. Прибыла полиция, машина "скорой помощи".
- Гляди! - воскликнул кто-то из детишек.
Вернулись с полдюжины попугаев и расселись чуть поодаль на верхушке телеграфного столба, на проводах. Все еще испуганные, взъерошенные, они сидели, подставив грудки ветру. Были они какие-то противно серые, словно искупавшиеся в золе куры.
Полицейские схватили Фиггиса за шиворот и втолкнули в фургон, отобрав прежде дробовик в качестве вещественного доказательства.
"Скорая помощь" повезла то, что было уже не мистером Дейвореном, а его телом.
- А-ах, - простонала миссис Далханти; она порывает со всем этим, она едет в Ашфилд, в монастырь богородицы в снегах, там знакомая монахиня обещала позаботиться о ней.
Итак, все кончилось.
Только миссис Дейворен и мисс Ле Корню, вместе с не разбежавшимися пока ребятишками, еще не в силах были поверить в смерть. Потом обе женщины, кажется, осознали, что руки их пусты. Словно разом одряхлев, ничего не видя, они позволили увести себя - своими отдельными дорогами.