Тинга - Скрипник Владимир 5 стр.


Я серьезно опасался за Митькино существование. Неведомые силы чего-то хотели от меня и поэтому не трогали, а с ним могли сделать что угодно. Мы обнялись. Я похлопал его по теплой спине. Это было все равно что похлопать ладонью по нагретому солнцем валуну. И разошлись в разные стороны.

Дома я тяжело упал в кресло. Крыша ехала. Что-то происходило не только со мной, но и с природой. Над городом не по-осеннему парило. Воздух наэлектризовался и искрил от любого колыхания жаркого ветерка. У лежавших в тени собак вместе с красной рвотой языка вырывалось изо рта голубое свечение. Люди быстро разбегались по домам, прикрывая рты платками. Над тугим полукольцом горизонта, охватывая его скользкие края, седым монументом вздымалась исполинская грозовая туча. "Он там", - понял я. Туча росла, густела, наливалась чернотой и неторопливо, как каток, ползла, подминая хрупкую сталь небес. Стало темно, как в печи, впору зажигать свечи. Как всегда неожиданно налетевший шквал так саданул в окна, что из них яркими блестками вылетели острые осколки стекла и засыпали пол. Град очередями под шум несущихся в панике поездов с воем ударил по мгновенно оглохшим крышам, и стало ясно - началось! Туча недовольно проворчала, рявкнула, громыхнула и, озверев от какой-то своей вековой обиды, начала яростно перекатывать камни по небесной кровле. Да так, что подпрыгивали вещи в квартирах. И в этом грохоте, в этой кромешной тьме вдруг разом, синхронно ударили тысячи ослепительных, жарко светящихся копий. Они вонзились остриями в мягкую, нежную землю, вцепились в ее грудь острыми жалами и так ее тряхнули, что закачались в испуге тучные дома, а люстры, воспарив, вдребезги разбились о потолки. И над прижавшимся к земле городом взорвался и повис ослепительный огонь накаленных добела тысяч и тысяч дрожащих нитей.

В голове моей тоже что-то ослепительно вспыхнуло и со звоном лопнуло. "Все-таки он меня достал", - была последняя моя мысль. Разрывая какофонию звуков, сквозь треск молний оглушительно ударил колокол. "Три! - громко с издевкой сказал кто-то. - Старт!" Моя голова дернулась, стала языком этого гудящего жука, ударилась в край его холодной юбки и, с хрустом лопнув, разлетелась на тысячи жужжащих осколков. И я - умер!

Звериная ночь

Редкая жухлая трава до горизонта и тишина. Степь. Только небо да далекий пустой горизонт. Лишь изредка битое стекло озер освежит жадный взгляд, а потом опять рыжая однообразная пустота - спелая шкура ленивого зверя перед линькой. Ах, небо-небо, на что смотреть в степи, если б не его бесконечная и бездонная круговерть. А степь грозна: буйны травы, темны буераки, глубоки трясины лиманов, хитер и опасен зверь - затаился и ждет. Но не это страшит степняка. Что ему волчий оскал или клыки камышового властелина! Тут все понятно и привычно. Это всего лишь зверь.

Страшны в степи ночи. Нет ни одной живой души, которая не затомилась бы от жути, когда в потоках испарений и льющихся красок багряное солнце спускается за дальний предел земной тверди. Ночь влагой и тишиной ложится на травы. Мириадами насекомых пробует она свой дремлющий голос, сначала едва слышно, а потом заливая всё окрест половодьем звуков, топя в нем дневную ясность и простоту. Будто окунули мир в черную краску, да забыли отмыть. Чувствуешь, что попал в мир иной, непривычный и опасный. И среди этого бескрая и неузнавания просыпается другая степь, небесная, полная неясных огней и горящих глаз. Ночь красит углы и тени углем и сажей все плотнее и гуще, но уже горят в вышине раздутые ветром яркие огни холодных небесных костров. Как не похожи они на полет одинокой звезды, что промелькнет и сгорит, чиркнув спичкой по небосводу. И если природа на земле затаилась и ждет, то небо, загоревшись от края и до края тысячами огней, вдруг плавно двинулось с места и пошло к неведомому пределу. Что это за великий ход в небесной степи? Огни неизвестных кочевий, глаза иных существ? И когда он набирает силу и мощь, когда горит и пылает так, что становится нестрашно, вдруг начинает алеть край гранитного черного круга, на котором стоит небо, и все понимают, что это только начало.

И вот тогда, очертив границы неба и земли, умытое кровью безвестных жертв, грузно всплывает оно - зловещее светило ночи, хозяин и поводырь жадных глаз. Все смолкло, стихло, затаило дыхание. Кровавая правительница кровавой ночи выходит на необъятный смотр. Страшна ее власть, ужасна ее красота. И если бы была она такой всегда, то кончилась бы жизнь в каждом теле, ибо не дано живой душе долго выдерживать это звериное могущество. Но душа трепещет, ждет, не зная, чего, может, милости от мировой госпожи, может, ищет бесстрашия в самой себе. И, как будто понимая это, величавая красавица не торопясь начинает свой полет к ждущим ее созвездиям. Медленно восходит луна, уменьшаясь, меняя кровавые одежды на светлые белые покрывала. Легчают звезды, открываются глубины мира и, пронизанное все более легким светом, дрожит, отворяясь, пространство. Как будто наполнили его миллионами легких белых крыл, наполнили и велели трепетать и биться. Нега струится на степь, нега и сон. Как жить маленькому человеку, как жить степняку между двумя великанами, двумя равнинами, какую выбрать, какой бояться, какую любить?

И, когда наступает утро, забывает он кровавый восход ночного светила. Однако он его вспомнит, и не раз: когда покажет оно ему свои золотые рога и канет в прорву звезд, лишив сна и неги, отобрав мужество, оставив одинокого посреди тьмы и страха; когда налетит ночная гроза и небо начнет трещать и хрустеть; когда сквозь льющиеся потоки увидит человек, как жутко вспыхнет глаз ночного светила в разрыве туч и вырвется из него, крутясь и извиваясь, огненная змея и, мгновенно исчертив небо, вопьется, шипя и клокоча, в неосторожно приподнявшееся с земли живое существо; когда вдруг выйдут из берегов реки, и затопят степь, и слижут источник его благосостояния - скот, и уничтожат его народ, и бросят жалкого на степной угор, где, питаясь травой и сусликами, будет ждать он своей участи.

Много раз вспомнит эти рога он, степной кочевник, живущий между молотом и наковальней. И выберет степняк ночь, ее первобытность и свой Страх. Потому, что только ночью он знает, что он - Жертва. Всегда! И исчезнет его гордость, и преклонит он колена, и падет на лицо свое, и умрет от жути. Ибо как ни хорош день, как ни приятно солнце, боится и трепещет живое только перед Смертью. И душа степняка отделит свет от тьмы, и определит Тьму как Смерть, и начнет молиться ее стражам и ее повелителям. Молиться и трепетать.

Монотонный голос звучал, завораживал. Звездная степь вливалась отравленным взваром душной первобытной тоски. "Гоголь какой-то, - приходя в себя, подумал я. - Не хватает чудного Днепра да хилой птички, которая никак не долетит до его середины".

"Плачь и стони, глупое существо человек!" - мрачно подытожил голос, и я заплакал. Мне стало страшно за себя, жутко за степняка. Захотелось сделать что-нибудь, чтоб вырваться из этого оцепенения. Я пошевелился и взвыл. Боль огненной волной окатила тело, жарко ударила в затылок и, ошпарив спину, истаяла. Внутри остался только холод. Меня затрясло так, что забренчала мелочь в кармане. Холодные льдины качались внутри меня, дробились, перетираясь в крошку... Сбоку сумрачно светлело отверстие выхода. За ним плыла гроза, хохотал гром, мир дыбило и несло. Потоки ледяной влаги ходили вертикально. Молнии спешно резали бутерброды черной густой копоти. Выла и подтягивала подол оглушенная и ослепленная округа. Вихри враждебные бились и вились вокруг ее девственного пупка, а горящие жаркие коршуны вгрызались жадной пастью во что попало, неосторожно торчавшее над равниной, и, чавкая, шипя, гасли, насытившись обугленной плотью. Шло светопреставление. Смена приоритетов. Озон меняли на серу. Серп на молот. Резали и жгли. Правые пытали неправых и наоборот. Несколько золотых пиявок впились в пригорок недалеко от моего убежища и, дрожа, слепо горели, покачиваясь и позванивая битыми стеклянными углами. Но что-то рявкнуло, мелькнуло быстрое крыло, и лампы беса сдуло. Голубой огонь, линяя, гибкими струйками проворно стек по черной арматуре и, пыхнув последним праздничным столбиком искр, испарился.

Вылезать из моего блиндажа не стоило. В норе от воды размокла глина, и я так вывалялся, что не ведал, где и как очищусь. Утро наступало медленно и неуклонно, как колорадский жук на поля. И, хоть туман успел поставить ватные баррикады, всё было напрасно. Теплые стрелы встающего светила готовили из его пресно-молочного киселя легкий завтрак сладких розовых испарений. Солнце багряным подтеком уже висело на скользкой стенке неба, но было едва различимо среди снующих голубых теней. Дело было за временем, так как золото ночи, переполнив ее драгоценные кубки, уже хлынуло лавиной несметных сокровищ на просыпающуюся степь, обрушив миллионы золотых копий на ватное одеяло тумана, захороводило его легкими водоворотами, и ему ничего не оставалось, как, свиваясь в спирали и нити, пасть на землю, траву, листья полированной зернью розовой влаги. Что и произошло. Зашевелились и пришли в движение полки, дивизии, армии степных парий. Они радостно пели и гудели в свои сверкающие трубы. Их яркие доспехи гремели и горели медью и лаком. Гибкие сабли весело покачивались в такт их шагам, и они, звеня шпорами, строй за строем бодро проходили, крича светилу: "Виват!" А генералиссимус принимал их парад. Поспешил и я на зов фанфар, неуклюже выпав на парившую речную отмель. Вам, редкозубым пожирателям манной каши, заглотам овсяного киселя и преснопузым любителям холодной картошки, говорю: "Се пресно!" Степь готовила мне иное. До горизонта лежала свежая земля. Мир был наг и юн. Я знал, что где-то еще остались такие места, но, увидев их воочию, осознал, что такое непорочное зачатие. Было слишком много всего, и больше всего было неба. Оно было бездной, звездой, голубой сферой, внутри которой нежился и плыл зеленый кораблик Земли. И этот голубой аквариум был так велик, что точка, в которой я стоял, была по сравнению с ним меньше пятачка, песчинки, атома и зеленым острием возносилась к самой синеве пространства, его головокружительной и радостной жути. Я стоял на вершине мирового гвоздя, на сладком жале, воткнувшемся в лазурную пустоту. Бабочка и булавка. Игла и завтрак. Красота звала меня к себе на пир!

Сзади что-то зашуршало. Я обернулся и обомлел. С обрыва в меня пялились две раскосые медно-красные рожи. "Началось", - подумал я. Впрочем, необходимо было срочно умыться. Мой наряд был аккуратно заштампован мокрой глиной, и мне, как чуду штукатурных работ, пришлось целиком влезть в воду. Покрякивая и покрикивая, я драил себя, как солдат медный чайник, и замерз окончательно. Пристроившись на солнцепеке, начал выжимать джинсы и рубашку, когда послышался конский топот и над обрывом появилось уже пять красных рож. "Множатся делением", - подытожил я и сделал им ручкой. Их сдуло. "Духи! хихикнуло что-то во мне. - Души азиатов, альфа и омега всех их метаморфоз". Я критически оглядел себя: ни одного сухого местечка, трезв, с копной спутанных волос и эффектной черной бородой, на конце которой завивалось семь ассирийских косичек. От грязи. Водяной хоть куда! Однако пора было подниматься на угор. Куда принес меня ветер странствий, предстояло еще выяснить.

Пять верховых в страхе отпрянули, когда я весь вылез на плоскую сухую равнину. Они нервно кружили метрах в пятидесяти от меня на своих косматых коньках-горбунках. "Не бойтесь, ласточки, я ворон, а не коршун, - невесело усмехнулся я. - Неизвестно еще, кому из нас следует бояться больше. Но вам лучше об этом не знать", - и направился к ним.

Пока их страх был моим щитом. "Эй, парни! - крикнул я. - Где это я нахожусь?" Я выдал интернациональный утренний клич алкаша в надежде, что этот всеземной мужской вопль поможет мне и они узнают во мне своего. Но задумка не сработала, и они только еще дальше отпрыгнули от меня. Недалеко стояло с десяток не то шалашей, не то кибиток. Походило на стойбище индейцев, только у парней не было перьев в волосах. Головы оказались бриты и сверкали на солнце, как маковки наших церквей, - ослепительно. Я направился к строениям. Хотелось узнать, где я нахожусь, и ужасно хотелось есть. Когда я приблизился к первой постройке, из нее с воплем выскочила молодая женщина с ребенком на руках и исчезла в степи. На ее крик из других юрт ( это оказались они) высыпали десятка полтора особ женского пола с горластыми детьми и, вереща на разные лады, скрылись в неизвестном направлении.

Дело принимало нешуточный оборот, но из юрты пахло съедобным, и я нерешительно наклонился и вошел внутрь. В полумраке светилось отверстие в потолке, на кошме лежала скатерть-самобранка, то бишь глиняное блюдо, и в нем аппетитно дымились сочные, жирные куски мяса. Я выбрал кусок побольше с крупной костью. Жуя, вышел из юрты и сел на землю. Медные тазы стояли поодаль и наблюдали за мной. Теперь в руках у них были копья, а у некоторых луки. Все смотрели, как я ем. "Вероятно, водяной в их представлении мяса не ест", - мелькнуло у меня.

Я доел мясо, откинул в сторону кость и огляделся. Что-то свистнуло, и у моей левой ноги в землю впилась стрела. Она дрожала и покачивалась, как дрожит и покачивается стальная полоса, один конец которой зажали в тиски, а по второму ударили молотком. "Ишь оса какая!" - погрозил я ей пальцем и встал. Опять что-то свистнуло, и уже две стрелы впились в землю у моих ног. У них были длинные серые тела из камыша, а на конце толстыми грубыми нитками привязаны пестрые, коричневые с черным ободком, перья, которые шевелились и топорщились под утренним ветерком. Пора было доказывать, что я человек.

- Эй, ребята, да человек я, человек! Мэн, - перешел я почему-то на английский. - Рашен, - постучал себя в грудь, потом подумал и поправился: Да русский я, русский!

Но они никак не реагировали. Я несколько раз медленно повернулся, давая им возможность осмотреть меня. Хвостов и прочих приспособлений я не имел, и дети степей все той же плотной группкой опасливо подъехали ко мне, но не ближе десяти метров. На рывок. Потом группа распалась, и они встали кругом, с любопытством разглядывая мои чресла. "Ну чистые дети", - подумал я и, ударив со звоном себя в грудь, провозгласил: "Семен". Таково было мое имя. Они закружились, зашевелились. "Сэмэн", - выдохнул, как спел, один. Остальные загалдели, закивали на разные лады, повторяя за ним. Я подошел к одному из всадников и погладил курчавую морду его белой лошадки. Лошадь спокойно стояла, не проявляя никакого страха. Всаднику это понравилось. "Сэмэн, - сказал он, - айда". И показал рукой на юрты. Я понял, и мы направились к строениям.

Потом они кормили меня. Женщины, со страхом глядевшие в мою сторону, постепенно привыкли и уже не прятали своих смуглых ребятишек себе под юбки. Мужчины что-то говорили, показывая изредка в сторону реки и называя на свой лад мое имя. Живот мой был набит, и я задремал, тихо сидя в дальнем углу. Никто меня не беспокоил, и мне опять приснилась гроза в степи.

Ревела вода, громыхал гром, я бежал по полю, шарахаясь из стороны в сторону, а в меня били и били молнии и никак не могли попасть. С криком я проснулся. Никого не было. Все разбрелись, занятые своими делами. Голова горела, похоже, я простудился. Этого мне только не хватало! На трясущихся ногах я выбрался на воздух. Степь, залитая солнцем, тихо плыла на легких парусах. На солнце мне стало лучше. Я лег на землю и стал ждать: что будет? Ничего не происходило, и, согревшись, я незаметно уснул. Проснулся от стука копыт. Мимо меня промчался конный, круто осадил и, размахивая коротким шестом, к которому был привязан белый конский хвост, начал что-то кричать. Выбежавшие женщины перепуганной стайкой стояли возле него и молча слушали. Конный взмахнул еще раз палкой, на конце которой я разглядел полумесяц, крутанулся на месте и исчез. Невесть откуда появились мальчишки на неоседланных лошадках. Они привстали на них, закричали и разлетелись во все стороны так же быстро, как расходятся по стеклу трещины, когда по нему несильно ударят тяжелым и острым предметом. Что-то намечалось. Что?

За моей спиной кто-то стоял. Пришлось повернуть голову.

На Льноволосом был широкий кожаный плащ. Черный. До пят. На груди блестело украшение.

Назад Дальше