Руис-Санчес ощутил, что не может вымолвить ни слова. Вопрос поразил его в самое сердце. Микелис раскрыл всю глубину его предательства, всколыхнул всю боль отступничества. Он-то надеялся, что слова эти прозвучат гораздо позже.
— Да, это ересь, — наконец выговорил он; слова падали твердо и мерно, словно камни в колодец. — Называется манихейство, и Басрский собор оправдывать ее не собирался. — Он сглотнул; в горле першило. — Но раз уж, Майк, ты спросил, разговора не избежать. Честно, Майк, ты даже представить себе не можешь, как мне сейчас тяжело, но… видали мы уже проявления этой «творческой» силы. В палеонтологии, например; помнишь доказательство, что лошадь происходит от эогиппуса, которое почему-то убедило далеко не всех? Похоже, если дьявол и обладает творческой силой, на нее наложено некое ограничение свыше, и все порождения Сатаны в той или иной мере ущербны. Да взять хоть то же пресловутое открытие внутриматочной рекапитуляции, призванное раз и навсегда разрешить вопрос о происхождении человека. Ничего не вышло, так как доверенное лицо враг рода человеческого выбрал не слишком удачно; некто Гакель оказался настолько бесноватым атеистом, что пошел на фальсификацию экспериментальных данных, лишь бы доказательство звучало поубедительней. Тем не менее, что тот, что другой довод были достаточно серьезными. Но у церкви не так-то легко выбить почву из-под ног, Святой престол покоится на прочном основании… И вот новое проявление той же «творческой» силы — Лития; проявление, организованное куда как изощренней — но в то же время и куда грубее. Оно сумеет поколебать многих, кто ранее оставался неколебим, но кому теперь не хватит соображения или образования понять, что и это фальсификация. Казалось бы, нам демонстрируют эволюцию в действии — причем с таким размахом, что и возразить нечего. Имеется в виду, что давней дискуссии должен быть положен конец, раз и навсегда; места для Бога в такой картине мира не остается, а Святой престол опасно накреняется. Отныне, присно и во веки веков: Бога нет, есть только феноменология — и, разумеется, подо всем, в той самой дырке, что на дырке верхом и дыркой же погоняет, великое ничто, которое за все время после низвержения с небес так и не выучилось никаким другим словам, кроме «нет». У великого ничто много имен, но мы-то знаем единственное, которое имеет значение. Вот какая перед нами разверзлась бездна… Пол, Майк, Агронски, я все сказал. Мы — на пороге Ада. С Божьей помощью еще не поздно повернуть назад. Мы должны повернуть назад — и, кажется мне, это наш единственный шанс.
IX
Четверо высказались и проголосовали. Комиссия сделала все, что могла; дальше вопрос о Литии будет обсуждаться на Земле в высших эшелонах, и бумажная волокита затянется на долгие годы. «Проход запрещен; ведутся исследования». Де-факто можно считать, что планета занесена в «Индекс экспургаториус».
На следующий день прилетел корабль. Экипаж не очень удивился, узнав, что комиссия разделилась на две фракции, общение между которыми сведено к минимуму. Такое случалось сплошь и рядом.
Четверо комиссионеров молча прибирались в доме, некогда предоставленном для них литианами в Коредещ-Сфате. Руис-Санчес поглубже упаковал темно-синюю книгу с золотым тиснением по корешку, стараясь и не смотреть на нее; как усердно ни косился он в сторону, до боли знакомое название все равно резануло по глазам: Джеймс Джойс, «Поминки по Финнегану».
Что ж, можно сказать, он с честью разрешил сие запутанное дело; дело совести. Но чувствовал себя он точнехонько, как эта книга — сброшюрованный, насквозь прошитый, зажатый обложками, сорвно в тиски, казнящийся человек-текст, который предоставит иезуитам грядущих поколений массу поводов к разночтениям.
Решение, которое должен был вынести, он вынес. Но, прекрасно понимал он, решение это далеко не окончательно — ни для него самого, ни для ООН, ни для церкви. Напротив, само решение имеет шансы предоставить иезуитам грядущих поколений достойный повод скрестить полемические копья:
Верно ли святой отец Руис-Санчес интерпретировал волю Творца, и следовало ли его решение этой интерпретации?
Разумеется, использовать его имя открытым текстом не станут; но что проку в имени вымышленном? Несомненно одно: суть-то проблемы завуалировать эвфемизмами не удастся. А может, снова то голос гордыни… или страдания? Разве не сам Мефистофель сказал: Solamen miseris socius habiusse doloris?..
— Святой отец, нам пора. Вот-вот стартуем.
— Я уже собрался, Майк.
Под посадочную площадку расчистили одну из ближайших полян. Возвышающийся посередине корабль напоминал Руис-Санчесу исполинское веретено, с минуты на минуту готовое сорваться с места, чтобы начать разматывать тщательно сотканную пряжу геодезических линий, и размотанная нить должна вывести к солнцу, что сияет над Перу. Все утро шел дождь, и похоже было, скоро снова начнет моросить; но из-за низких рваных облаков нет-нет, да и проглядывало тускловатое литианское светило.
Погрузка багажа шла своим чередом. Чинно, не торопясь, автокраны вздымали в воздух один железный контейнер за другим, и в проеме грузового люка исчезали аудио- и видеопленки, дневники наблюдений, слайд-фильмы, виварии, культуры бактерий, образцы растительности, руд, минералов и почв, литианские рукописи в криостатах с гелием…
Первым к распахнутому люку шлюза поднялся по трапу Агронски; за ним, с рюкзаком на плече, медленно вскарабкался Микелис. Кливер все еще вершил колдовские пассы над каким-то последним агрегатом (который, судя по всему, требовал чрезвычайно осторожного, если не сказать трепетного обращения), прежде чем доверить тот равнодушным крюкам и манипуляторам. Руис-Санчесу казалось, что в своем естественнонаучном фанатизме Кливер временами проявляет по отношению ко вверенной его попечению аппаратуре чувства сродни материнским. Воспользовавшись задержкой, Руис-Санчес оглядел джунгли, окружающие поляну плотным кольцом.
Штексу он увидел сразу же. С чем-то в руках, литианин стоял на тропинке, которой только что проследовали земляне.
Кливер ругнулся сквозь зубы и проделал последнюю серию пассов в обратном порядке — чтобы тут же, с незначительными модификациями, повторить. Руис-Санчес поднял руку. Замершая у кромки джунглей фигура длинными шагами направилась к кораблю — вприпрыжку, немного комично и в то же время едва ли не величаво.
— Приятного путешествия желаю, — приблизившись, проговорил литианин. — Надеюсь, куда бы дорога ни вела ваша, к нам приведет еще она. Подарок принес я, два дня назад вручить который хотел; если сейчас уместно сие будет.
Кливер выпрямился и снизу вверх подозрительно уставился на литианина. Языка он не понимал, и придраться ему было совершенно не к чему. Так что он просто стоял и источал неприязнь.
— Спасибо, — выдавил Руис-Санчес. В присутствии этого порождения Сатаны он снова ощутил, как чудовищно низко пал, и содрогнулся, когда кольнула мысль, что он может быть и неправ. Впрочем, откуда Штексе знать…
Литианин же протягивал ему небольшую вазу с опечатанным горлышком и двумя плавно скругленными ручками. Под блестящей глазурованной поверхностью будто плясал отблеск огня гончарной печи; фарфор переливался тончайшими оттенками всех цветов радуги, по поверхности скользили причудливые тени, а форма сосуда была совершенной настолько, что самый выдающийся горшечник древней Греции провалился бы сквозь землю от стыда за собственные неуклюжие поделки. Ваза была столь прекрасна, что вопрос об ее использовании представлялся неразрешимым. Не делать же из нее светильник; не ставить же в холодильник с остатками вчерашнего салата… Впрочем, для этого она, пожалуй, великовата.
— Вот подарок наш, — говорил Штекса. — Самый прекрасный сосуд это, из печей гончарных Коредещ-Гтона когда-либо вышедший. Материал, из которого сделан он, все включает элементы в себя, на Литии встречающиеся — железо даже; таким образом, как видите, мыслей наших и чувств оттенки тончайшие он отражает. Многое расскажет землянам о Литии сосуд этот.
— Ничего он нам не скажет, — с трудом вымолвил Руис-Санчес — Слишком он совершенен, чтоб отправлять его на химический анализ… даже распечатать рука не поднимется.
— О нет, хотим мы, чтоб распечатали вы его, — произнес Штекса. — Ибо внутри в нем другой подарок наш.
— Еще один подарок?
— Да, и важнее гораздо. Рода нашего оплодотворенная яйцеклетка это. С собой возьмите ее. До Земли когда долетите вы, зрелости достигнет зародыш уже, и в мире странном и дивном вашем расти и развиваться литианин маленький будет. Сосуд — от нас ото всех подарок; но ребенок в нем — от меня лично подарок, ибо мой ребенок это.
Руками, трясущимися от ужаса и отвращения, Руис-Санчес принял вазу — словно боясь, что та в любой момент может взорваться; именно этого, собственно, он и боялся. Сосуд плясал в руках у него, будто язык разноцветного пламени.
— До свидания, — сказал Штекса, развернулся спиной и направился к опушке. Кливер, козырьком приложив ладонь к глазам, проводил его долгим взглядом.
— Ну и к чему бы это? — наконец потребовал объяснений физик. — По его виду можно было подумать, он собирается преподнести тебе собственную голову па блюде. Оказывается, кувшин какой-то!
Руис-Санчес ничего не ответил. Язык во рту решительно отказывался ворочаться, в ушах стоял гулкий звон. Он отвернулся от физика и принялся осторожно карабкаться по трапу, придерживая вазу у сгиба локтя. Вовсе не с таким даром намеревался вернуться он в святой город, вовсе не такую лепту скромно надеялся внести в дело извечного спасения рода человеческого, совсем нет; но другого дара у него не было.
Он еще карабкался к шлюзу, когда над головой промелькнула быстрая тень; Кливер закончил наконец колдовать над последним контейнером, и тот, вознесенный стрелой крана, исчез в проеме грузового люка.
В следующее мгновение Руис-Санчес был уже в шлюзе; вокруг с воем набирали обороты корабельные генераторы Нернста. Литианское солнце выбросило из-за облаков ярко-желтый луч, и на железный пол шлюза перед иезуитом упала длинная тень.
Еще через мгновение проем за спиной перекрыла широкая тень Кливера. Свет потускнел и померк.
Въезжая в пазы, оглушительно хлопнул железный люк.
Книга вторая
X
В начале, плавая в холодной и странно правильных очертаний утробе, Эгтверчи не знал ничего, кроме собственного имени — унаследованного и отмеченного особым кодоном ДНК на одном из генов; чуть дальше на той же самой хромосоме (Икс-хромосоме) значилось, как звали его отца: Штекса. Вот, собственно, и все. В тот самый миг, когда он начал независимое существование в виде зиготы, или оплодотворенной яйцеклетки, хроматиновые буквы запечатлели: имя — Эгтверчи, раса — литианин, пол — мужской, генеалогия прослеживается вспять непрерывно вплоть до момента зарождения на Литии жизни. Задумываться об этом было ни к чему в силу очевидности.
Но слишком уж правильных очертаний была окружающая его утроба, слишком темной и холодной. Не крупнее пылинки, Эгтверчи дрейфовал в питательной жидкости от одной неестественно гладкой, плавно изгибающейся стенки к другой, ощущая (не сознанием еще, но на химическом уровне), что находится не в материнской утробе. Ни на одном из его генов имя матери не значилось, но он понимал — не сознанием, которого у него еще не было, а чувствуя некое отторжение на уровне биохимии, — чей он сын, к какой расе принадлежит, и где ему положено находиться: не здесь.
Так он рос — и дрейфовал, и пытался прилепиться к холодной стеклянистой стенке, но темная утроба неизменно отвергала его. Когда началась гаструляция, рефлекс прилепляться, отработав свое, сошел на нет. Теперь Эгтверчи снова лишь дрейфовал себе и осознавал не более, чем в самом начале: раса — литианин, пол — мужской, зовут — Эгтверчи, отец — Штекса, явление на свет — предстоит в самом ближайшем будущем; и было в мире его темно и тоскливо, как в запечатанном кувшине.
Потом образовалась хорда, а на конце ее собрались в тугой узелок нервные клетки. Теперь у Эгтверчи были передняя часть И задняя часть, а также манера поведения. Не говоря уж о мозге; теперь Эгтверчи был рыбой — точнее икринкой, даже не мальком еще — и наматывал бесконечные круги в своем холодном море, в своем анклаве.
Бесприливным и беспросветным было море его, но некое движение ощущалось, медленное перекатывание конвективных токов. Иногда поднималось нечто иное, не течение, и тогда Эгтверчи затягивало ко дну или же сносило к стенке. Названия этой силы он не знал — да и откуда знать ему, рыбе, кружащей безостановочно и ненасытно, — но противостоял ей, как противостоял бы холоду или жару. В голове у него, перед жабрами, жило четкое ощущение, в какой стороне верх. Это же ощущение подсказывало ему, что в своей природной среде рыба обладает и массой, и инерцией — но не весом. Спорадически колыхавшая темную воду гравитационная рябь не являлась частью мира, ведомого его инстинктам, — и, когда ускорение сходило на нет, зачастую сбитый с толку Эгтверчи какое-то время еще плавал брюшком кверху.
Настал момент, когда маленькое море перестало приносить пищу; но время и расчеты отца были благосклонны к Эгтверчи. В точности тогда же вернулся вес, да с такой силой, какая прежде и не снилась, и Эгтверчи надолго завис в оцепенении у самого дна, медлительно, утомленно фильтруя воду через жабры.
Но и это, наконец, прошло, и вот маленькое море спазматически заплескало из стороны в сторону, вверх-вниз, вперед-назад. Эгтверчи был уже размером с личинку пресноводного угря. Под грудными ребрами начали формироваться мешочки-близнецы, не сообщаясь пока ни с одной из систем тела, но плотнее и плотнее набухая капиллярами. Внутри же мешочков не было ничего — только немного газообразного азота, чтобы уравновесить давление. В должный срок они станут зачатками легких.
Потом стал свет.
Для начала с мира сняли верхушку. Правда, фокусироваться глаза Эгтверчи еще не умели; к тому же, как и любой продукт эволюции, он был подвержен действию неоламарковых законов, гласящих, что даже безусловно наследуемый рефлекс разовьется ущербно, если развивается в отсутствие какой-либо возможности проявиться. Как литианину с присущей этой расе обостренной чувствительностью к динамике окружающей среды долгое заточение во тьме принесло ему ущерб меньший, чем любому другому существу — например, земному; тем не менее и Эгтверчи это припомнится — в должный срок. Теперь же он чувствовал только, что где-то там, наверху (на прочном, теперь надежном верху), забрезжил свет.
Он поднялся к свету, перебирая струны теплых вод брюшными плавничками.
Святой отец Рамон Руис-Санчес (уроженец Перу, недавний комиссионер, а иезуит вовеки) глядел на кроху, что выписывала спазматические круги на мутной поверхности, и было святому отцу странно и муторно. Что ж тут поделаешь — сострадал он тритончику сему, как и всякой живой твари; а прихотливые рывки и пируэты того, безошибочные каждый в отдельности — до полной совокупной непредсказуемости, не могли не вызвать чувства глубокого эстетического удовлетворения. Но это крошечное создание было литианином.
Времени досконально изучить разверзшуюся перед ним черную пропасть у священника было более чем достаточно. Руис-Санчес никогда не склонен был недооценивать силу, досель являемую злом, — силу, сохраненную (на предмет чего церковь даже сумела прийти внутри себя к консенсусу) после отпадения от высочайшего престола. Как иезуиту, ему приходилось уже разбирать и оспаривать довольно дел совести, чтобы не тешиться иллюзиями, будто зло исключительно прямолинейно или бессильно. Но чтобы среди способностей врага рода человеческого числилась творческая — такого Руис-Санчесу и в голову не приходило, до самой Литии. Нет уж, Богово — Богу. Помыслить, будто может быть более одного демиурга — ересь чистейшей воды, и притом очень древняя.
Но как есть, так есть — ересь там или что. Вся Лития, и особенно доминирующий на планете вид, рациональный и достойный всяческого восхищения, суть порождение зла, призванное ввести человечество во искушение — новое, чисто интеллектуальное, явленное, словно Минерва из головы Юпитера. А явление то — противоестественное, как и созвучное ему мифическое, — призвано было, в свою очередь, породить: массовое символическое хлопание себя по лбу (всеми, кто способен хоть на мгновение помыслить, будто возможна какая-либо иная творческая сила, помимо Божественной); трескучую, до звона в черепе головную боль (у теологов); моральную мигрень; и даже космологическую контузию, ибо Минерва — верная подруга Марса, и на земле (воистину, мучительно вспомнилось Руис-Санчесу), как на небе.