Анкета - Слаповский Алексей Иванович 5 стр.


Но, возможно, я заподозрил в составителях анкеты слишком уж заковыристую, так сказать, сложносочиненность ума, — и они простодушно имели в виду только одно: хотелось бы анкетируемому ухаживать за больными? Однако, кто мешал именно так поставить вопрос?

Я, пожалуй, смог бы ухаживать за больными. Но тут вопрос не удовольствия, а долга, слово «нравиться» здесь вряд ли уместно.

Хотя, когда Алексина сломала ногу и два месяца не выходила из дому и я ухаживал за нею, мне именно нравилось, но это особый случай.

Работа же медсестры… Нет, пожалуй я не хотел бы работать медсестрой. Но насколько повлияет этот ответ на общий результат? Ведь даже при беглом просмотре ясно, что есть вопросы важнейшие и есть второстепенные, проходные. Вряд ли важный вопрос поставят в начале. Поэтому — отвечу-ка я верно, как, полагаю, отвечает большинство, не забивающее себе голову выдумками о какой-то там транссексуальности. ВЕРНО.

2. ВЫ НИКОГДА НЕ ВЫХОДИЛИ ИЗ СЕБЯ НАСТОЛЬКО, ЧТОБЫ ЭТО ВАС БЕСПОКОИЛО.

Переведу на русский язык: вы умеете контролировать свои эмоции.

Да, умею. При этом довольно часто чувствую себя воспаленным, возбужденным, вышедшим из себя, если хотите (как правило, посторонние этого не замечают), — но меня это ничуть не беспокоит. С какой стати? Почему меня должно беспокоить то, что я считаю естественным? Есть изречение: мир треснул, и трещина прошла через сердце поэта! Пусть я не поэт стихами и рифмами, но я поэт жизнью. Я считаю, что нормальному человеку в своей оболочке постоянно тесно — ибо движение души центробежно и она желает объять собою весь мир. Это разве не благородный выход из себя?

Я понимаю, выражение «человек не в себе» означает его необычное состояние, нежелательное и для него, и для общества. Но — какой человек? Может быть, подлецу и негодяю не помешало бы как раз буквально выйти из себя?

Впрочем, к чему эти рассуждения, если мой ответ в данном случае совпадает с идеальным? верно, я никогда не выхожу из себя настолько, чтобы меня это беспокоило.

3. В ДЕТСТВЕ ВЫ ИГРАЛИ В «КЛАССЫ».

Во многой мудрости много печали! Поневоле посетуешь на свою разностороннюю — благодаря составлению кроссвордов — образованность. Мне и в этом утверждении чудится намек на транссексуальность. Успокойся, простой вопрос, малозначащий вопрос. Да, играл в «классы», ну и что? Верно.

4. ВАС НЕ БЕСПОКОИТ ЖЕЛАНИЕ СТАТЬ КРАСИВЕЕ.

Вопрос сформулирован стилистически тупо. Беспокоить может прыщ на носу. И — как можно желать невозможного? Мечтать — другое дело. Мечтать — зная, что — не будет этого, и все же мечтать. Правильнее было бы сформулировать: вы не отказались бы стать красивее, если б это было возможно. И ответить легко, поскольку от этого никто бы не отказался.

Хотя, я бы отказался. То есть, можно сказать, меня беспокоит отсутствие желания стать красивее, — правда, оно меня тоже не беспокоит. Когда я влюбился в тринадцать лет, я, конечно, фантазировал: вот она обратит внимание на меня, вот заговорит, ют оценит. Но почему-то ни разу я не вообразил себя другим — выше и красивее, хотя она как раз дружила с высокими и красивыми.

Со смущенным стыдом я вспоминаю, как подошел к ней — через три года после начала любви — и сказал:

— Алина! (Так называла она себя и все ее называли, не зная ее полного настоящего имени, которое она не любила). Алина, я знаю, что не нравлюсь тебе, потому что тебе нравятся красивые юноши. Но я умен, а истинные женщины любят только умных мужчин. Ты еще молода, ты еще не понимаешь этого, ты истинная девушка, но, извини за прямоту, еще не истинная женщина. Я прошу тебя, не спеши, стань истинной женщиной, и ты оценишь меня. Если ж найдешь кого-то умнее — я не обижусь, это будет справедливо. …

Алина, Алексина смеялась. Она долго смеялась, а потом сказала: откуда тебе знать, может, я уже настоящая женщина? — и отошла, оставив меня в полном недоумении…

Итак, отвечаем чистую правду: не беспокоит, верно.

5. ВЫ ВСЕ ЧУВСТВУЕТЕ ОСТРЕЕ, ЧЕМ БОЛЬШИНСТВО ДРУГИХ ЛЮДЕЙ.

Хм…

Конечно, человеку моего склада ума и образа жизни лестно было бы согласиться с этим утверждением. Но я отношусь к себе объективно. Я обычный нормальный человек, мои чувства достаточно остры, но не настолько, чтобы считать их чрезвычайными. Я завидую гениям, художникам, людям воспаленным и горящим, я завидую их вдохновению, остроте зрения, слуха, мысли… Но — увы. Неверно.

6. НА ВЕЧЕРАХ ВЫ ЧАЩЕ СИДИТЕ В ОДИНОЧКУ ИЛИ РАЗГОВАРИВАЕТЕ С ОДНИМ ИЗ ГОСТЕЙ, А НЕ ПРИСОЕДИНЯЕТЕСЬ К ГРУППЕ.

Смотря какие вечера, смотря какое настроение… А впрочем, к группе не присоединяюсь, имея отвращение и к этому слову, и к этому понятию. Верно.

Однако я увлекся, я забыл, что не для себя отвечаю, а для какой-то там комиссии, что собрался поступать на службу, где приветствуется чувство локтя, коллективизм — и в труде, и отдыхе. Неверно. Я общителен. Люблю, стоя в кружке, посмеяться от души, а в одиночку сидеть совсем не люблю. Неверно, неверно.

7. ВЫ СТАРАЕТЕСЬ ИЗБЕГАТЬ КОНФЛИКТОВ И ЗАТРУДНИТЕЛЬНЫХ ПОЛОЖЕНИЙ.

Как сказать…

Вроде, по направленности характера — избегаю, а по жизни получается — нет. Это противоречие началось еще с детства.

* * *

Вот сижу я на уроке в школе. Я сижу на уроке, забывшись, щурясь на желтое осеннее солнце сквозь желтые березовые листья и мечтаю сладко, изобильно, как это бывает в детстве у натур, наделенных воображением, и вдруг пробуждаюсь от строгого голоса учительницы. Ее звали, допустим, Галина Юрьевна (настоящее имя ни к чему), у нее были очки, которые делали ее глаза очень большими, и закрученные в тугой кулак (толстые круглые пряди напоминали пальцы) волосы на голове.

— Каялов, повтори, что я сказала!

Вокруг тишина — и это есть иллюстрация к тезису разделяй и властвуй, когда я воистину отделен от всех и надо мной властвуют; и каждый из прочих, сочувствуя мне или злорадствуя, вольно или невольно рад, что он это не я, понимая, что, однако, и он мог бы быть мною, понимает это и учительница, и я поэтому не только провинившийся, но и дидактический пример, и со мной следует поступить по всем правилам решения педагогической мимолетной задачи, чтоб получилась польза и для меня, и для учебного процесса в целом.

— Повтори, что я сказала! — говорит учительница.

Я молчу.

— Ты слышишь меня? — бесплодствует учительница. — Повтори, что я сказала.

Я недоумеваю. Зачем она требует повторить, ведь она понимает, что я не слушал. Ну, пусть поставит двойку и продолжает урок, зачем она стоит надо мной? Мне жаль ее, я не понимаю, почему так гневны ее глаза.

— Повтори, что я сказала! — в который уже раз произносит учительница.

— Я не слушал, — говорю я.

— А почему ты не слушал? — спрашивает учительница.

Я молчу. Я размышляю. Сказать, что мне неинтересно было ее слушать? Это ведь правда. Но каков расклад? 1. Она учительница — я ученик. Поэтому я обязан ее слушать. 2. Она — взрослый человек, а я ребенок. И поэтому я тоже обязан ее слушать, поскольку общество — всякое — построено во многом на подчинении младших старшим, и тут не только возраст имеется в виду. 3. Тема урока была патриотической, значит, я уже не только как ученик и не только как ребенок, но уже и как гражданин — обязан был слушать, причем, по условиям общепринятых правил трагикомической Большой Игры того времени, слушать с особенным вниманием и особенной ответственностью, а почему — вам этого объяснять не надо, так ведь? Поэтому, ответив, что мне было неинтересно, я не смогу оправдаться, а наоборот, окажусь трояко виноват — 1) как ученик, 2) как ребенок и 3) как гражданин. И это рассуждения лишь с одной стороны! Другая сторона: мне совершенно искренне не хочется обидеть учительницу. Она ведь старается, она не виновата в том, что природа не наделила ее способностью интересно рассказывать о неинтересных вещах (я встречал таких одаренных людей!), она, в конце концов, Женщина, как и мать моя. Что же получается? Получается, что я и ее обижу, и себе причиню вред, если сознаюсь в своем неинтересе к уроку?

Таковы целых две стороны одной правды, но есть и вторая правда! — и тоже правда. Я ведь частенько задумывался и на интересных уроках. И я могу сказать: я задумался. Конечно, на интересных уроках я задумывался реже, чем на скучных, поэтому в конкретном случае моя правда о том, что я задумался, есть производная от правды неинтересности урока. То есть, выложить одну лишь вторую правду, не касаясь породившей ее первой, — уже оказаться не совсем честным. Я же хотел быть честным.

— Мне было неинтересно! — отвечаю я.

— Что тебе было неинтересно? — без заминки, словно ждала такого ответа, подхватывает учительница. Взглянув на нее, я вдруг понимаю, что ошибался, боясь ее обидеть. Отнюдь, сердитое ее лицо как бы даже несколько веселеет, но тайно, где-то внутри глаз, а явно делается еще строже, я понимаю вдруг, что разговор со мной ее занимает больше, чем урок, — урок она повторяет который уже раз, а тут — диалог импровизационный, гимнастика ума, она ловила меня — и поймала, задав вопрос, на который ответить невозможно! В самом деле, попробуйте-ка: что тебе было неинтересно в том, чего ты не слышал?

И вот, не из-за геройства какого-то, а исключительно чтобы доставить ей удовольствие — честное слово! — я сказал:

— А все неинтересно, — даже чуть-чуть наглости прибавив своему голосу и взгляду, обычно наглым не будучи — потому что этого хотелось ей, потому что это приятно продолжало начатую ею игру.

Класс сгорбился, глядя в парты. О, мы были малы, но уже тогда понимали, что такое — равнодушие к патриотическим темам, пусть прошли уже жестокие времена ссылок и репрессий за одно неосторожное слово, а то время, в котором мы оказались детьми, как мы прочтем потом (тогда не осознавали), называлось оттепелью, последними, правда, ее годами, мы уже были социально-психологически прекрасно адаптированы, мы были кровь и плоть своего времени и своего народа, таковым уже не являющегося, а ставшего новой исторической общностью.

Класс ждал.

Добрейшая учительница (она ведь, в общем-то, добрая была!) испытывала что-то вроде садомазохистского идеологического оргазма, извиняюсь за выражение, которого я тогда не знал, но теперь вот почему-то именно такое выражение приплелось, поскольку много, много случаев мне припоминается, когда при виде поругания святынь в глазах хранителей этих святынь загорался странный огонь, значения и смысла которого я долго не мог понять. В книге А. Квестрони «Подвалы инквизиции» есть сцена, когда воинствующий во Христе Паоло Корнфьезо заставляет, пытая каленым железом, юродивого Иоастра по десять раз повторять богохульственные заклинания, распаляясь якобы гневом, а на самом деле чувством более сложным и темным…

Итак, я сказал, что мне — все неинтересно! А она ведь говорила о многом и, значит, теперь вольна выбрать из сказанного ею что угодно — и она даже, я помню, раскраснелась от созерцания богатства, возникшего в ее уме. И выбрала самое лучшее, самое лакомое и аппетитное.

— Значит, тебе и о Родине слушать неинтересно?

Нет, поправлю себя. Все-таки не самый лакомый кусок она выбрала, конечно, раз речь на этом уроке шла о Родине (читались, помню, стихи какие-то), то, само собой, и о Партии, и о Ленине, и о Революции. (Понимаю, что я затрагиваю понятия уже неактуальные, вдоль и поперек осмеянные и задвинутые в пассивный словарный запас, — и, кажется, это подло — присоединяться к хору осмеятелей, я этого никогда не любил, но, однако, в том-то и дело, что хор давно уж умолк, все очень быстро меняется, и дела прошлого года кажутся нам делами давно минувших веков, что уж говорить о прошлом более отдаленном! — и вот тут вступаю я с одиноким скромным своим голосом, я вступаю тогда, когда обо всем можно и нужно говорить без политической воспаленности, исторически — сурово, просто, объективно. Правда, не успел я это сказать, как вспомнил: появились ведь вновь апологеты коммунистической идеи — и будь это лет на двадцать раньше, я бы присоединился к ним, так как в юности и некоторое время потом был убежденным коммунистом — но подпольным коммунистом при официальном коммунизме, критикуя мысленно официальный коммунизм слева, считая претворителей идей предателями идей…) Итак, лакомей были куски о Партии, о Ленине, о Революции, но она не осмелилась: не по чину была бы игра! Ее, я полагаю, страшила даже мысль усомниться, что кто-то может усомниться, что о Партии, Ленине и Революции слушать неинтересно, это для других получается уже не пример, а соблазн, и, пусть провинившийся ученик признался, что ему все было неинтересно, тем не менее, молча подразумевалось, что из этого всего Партия, Ленин и Революция безоговорочно исключены, и ученик хоть и говорит, что ему все неинтересно, но, конечно же, он имеет в виду все — помимо этого! Родина тоже понятие высокое, но не настолько табуированное (табу: запрет на что либо, древнее религиозно-языческое понятие), чтоб нельзя о нем поговорить. То есть тут преступление — возможное, допустимое — как вероятность, позволяющее вести игру дальше без пугающего ощущения прикосновения к действительно святому и неприкосновенному.

При этом, конечно, она ждала слов: «Нет, о Родине мне слушать было интересно.»

«Как же интересно, если ты не слушал?» с улыбкой спросила бы она, и класс засмеялся бы ее остроумию. Ведь учителя — даже самые нелюбимые учениками, самые непригодные, за редким, увы, исключением, все умеют пользоваться приемом вербовки на свою сторону — пусть хоть на минуту — детского большинства за счет осмеяния кого-то одного, дети простодушно и охотно поддаются на такие провокации, не осознавая невинной свой подлости, учителю же эти минуты дают впечатление счастливой и милой дружественности с классом — и ощущение, конечно, своего могущества; есть понимание в сердце моем всего этого, но нет оправдания, ибо нет ничего гаже, чем высмеять ребенка… И она бы, вполне довольная, отдохнувшая, поигравшая умом, поставила бы мне двойку за невнимание и продолжила бы урок с теплым чувством выполненного педагогического и воспитательского долга.

Но тут во мне все перевернулось. Только что я хотел подыграть этой женщине, чтобы ей приятно было, подыграть не из подхалимства, не из желания избежать двойки — она все равно была неотвратима, а просто — ну, по характеру своему!.. Вдруг что-то необъяснимое, физически осязаемое жжением под ложечкой, накатило на меня, и я сказал:

— Да, мне о Родине было неинтересно слушать.

Я, конечно, сам испугался.

Я ведь любил и, не побоюсь этого слова, люблю Родину (хотя, признаюсь, из последних иногда уже сил). Я любил ее. Я не буду сейчас вдаваться в подробности, какого рода ассоциации возникали в моей младенческой голове при слове Родина, да и не надо, я любил ее безоговорочно и безассоциативно, как маму, любил ее потому, что не мог бы даже и представить — как же ее можно не любить-то?

Испугалась и учительница. Она хотела мне добра и воспитания, она не собиралась уличать меня в чем-то действительном и настоящем — а тут лезет человек на рожон, да и все тут — и что делать? По логике игры, если я сказал, что мне неинтересно было слушать о Родине, надо бы спросить: что же, мол, ты, значит, Родину не любишь? — но страшно. Вдруг ответит — не люблю! — и это уже слишком серьезно, это нельзя будет оставить в рамках класса, это не эпизод преходящий, это… И она сформулировала вопрос так:

— Почему же тебе было неинтересно о Родине слушать? — ожидая, что я пробормочу невразумительные слова беспомощных оправданий, — и она поставит точку в диалоге.

На самом же деле я загнан был в угол, она же сама отвергла и, взяв все, сделала невозможным мое желание пощадить ее. И я ответил правдиво и прямо:

— Потому что вы рассказываете неинтересно.

Класс заржал.

О, толпа (унижу свой бывший детский класс этим словом, хотя класс был славный, хороший, но каким бы славным ни было любое человеческое объединение, оно всегда несет в себе родовые задатки толпы, — проявляются они или нет, это другой вопрос) — толпа переменчива. Только что класс был на стороне учительницы — и вот уже смеется над ней, любуясь, как она краснеет и бледнеет перед нахальным учеником, публично ее позорящим, — хотя были в этом ржанье и нотки страха, поскольку всем было ясно, что даром мне мое нахальство не обойдется.

Назад Дальше