* * *
С. М. Михоэлсу:
Дорогой, любимый Соломон Михайлович!
Очень огорчает Ваше нездоровье. Всем сердцем хочу, чтобы Вы скорее оправились от болезни, мне знакомой.
Тяжело бывает, когда приходится беспокоить такого занятого человека, как Вы, но Ваше великодушие и человечность побуждают в подобных случаях обращаться именно к Вам.
Текст обращения, данный Я. Л. Леонтьевым, отдала Вашему секретарю, но я не уверена, что это именно тот текст, который нужен, чтобы пронять бездушного и малокультурного адресата!
Хочется, чтобы такая достойная женщина, как Елена Сергеевна, не испытывала лишнего унижения в виде отказа в получении того, что имеют вдовы писателей меньшего масштаба, чем Булгаков.
Может быть, Вы найдете нужным перередактировать текст обращения. Нужна подпись. Ваша, Маршака, Толстого, Москвина, Качалова.
Мечтаю о дне, когда смогу Вас увидеть, услышать, хотя и боюсь Вам докучать моей любовью. Обнимаю Вас и милую Анастасию Павловну.
Душевно Ваша Раневская.
* * *
А. Д. Попову:
Спасибо, всегда дорогой моему сердцу, милый Алексей Дмитриевич! Мне безгранично дорого Ваше внимание. Дорого, как подарок. Я очень чту Вас, очень боюсь и очень люблю Вас, как самого взыскательного художника наших дней, очень трудных дней театра. Трудных потому, что театр стал «торговой точкой». Я нестерпимо от этого страдаю… Обнимаю Вас крепко, еще и еще благодарю за память. Сердечно приветствую Вашу семью. Какой изумительный артист Андрей!
* * *
А. П. Потоцкой:
Дорогая Анастасия Павловна!
Мне захотелось отдать Вам то, что я записала и что собиралась сказать в ВТО на вечере в связи с 75-летием Соломона Михайловича.
Волнение и глупая застенчивость помешали мне выступить. И сейчас мне очень жаль, что я не сказала, хотя и без меня было сказано о Соломоне Михайловиче много нужного и хорошего для тех, кому не выпало счастья видеть его и слушать его.
В театре, который теперь носит имя Маяковского, мне довелось играть роль в пьесе Файко «Капитан Костров», роль, которую, как я теперь вспоминаю, я играла без особого удовольствия, но когда мне сказали, что в театре Соломон Михайлович, я похолодела от страха, я все перезабыла, я думала только о том, что Великий Мастер, актер-мыслитель, наша совесть — Соломон Михайлович смотрит на меня.
Придя домой, я вспомнила с отчаянием, с тоской все сцены, где я особенно плохо играла.
В два часа ночи зазвонил телефон. Соломон Михайлович извинился за поздний звонок и сказал: «Вы ведь все равно не спите и, наверное, мучаетесь недовольством собой, а я мучаюсь из-за Вас. Перестаньте терзать себя, Вы совсем неплохо играли, поверьте мне, дорогая, совсем неплохо. Ложитесь спать, спите спокойно — совсем неплохо играли».
А я подумала, какое это имеет значение — продлила я роль или нет, если рядом добрый друг, человек — Михоэлс.
Я перебираю в памяти всех людей театра, с которыми сталкивала меня жизнь, — нет, никто так больше и никогда так не поступал.
Его скромная жизнь с одним непрерывно гудящим лифтом за стеной.
Он сказал мне: «Знаете, я получил письмо с угрозой меня убить». Герцен говорил, что частная жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям. Когда я думаю о Соломоне Михайловиче, мне неизменно приходит на ум это точное определение, которое можно отнести к любому художнику. Его жилище — одна комната без солнца, за стеной гудит лифт и денно и нощно.
Я спросила Соломона Михайловича, не мешает ли ему гудящий лифт. Смысл его ответа был в том, что это самое меньшее зло в жизни человека.
Я навестила его, когда он вернулся из Америки. Он был нездоров, лежал в постели, рассказывал о прочитанных документах с изложением зверств фашистских чудовищ.
Он был озабочен, печален. Я спросила о Чаплине. «Чаплина в Америке затравили», — сказал Соломон Михайлович. В одном из баров ему, Соломону Михайловичу, предложили выпить коктейль под названием «Чаплин». Коктейль оказался пеной. Даже так мстили Чаплину за его антифашистские выступления.
Я спросила Соломона Михайловича, что он привез из Америки. «Жене привез подопытных мышей для научной работы». А себе? «Себе кепку, в которой уехал в Америку».
* * *
С. М. Эйзенштейну:
Дорогой Сергей Михайлович!
«Убить — убьешь, а лучше не найдешь!» Это реплика Василисы Мелентьевны Грозному в момент, когда он заносил над ней нож!..
Бессердечный мой!..
Дорогой Сергей Михайлович! Ничего не понимаю: получила телеграмму с просьбой приехать на пробу во второй половине мая, ответила согласием, дожидалась вызова — вступаем во вторую половину июня, а вызова все нет и нет!
Может быть, Вы меня отлучили от ложа, стола и пробы? Будет мне очень это горестно, так как я люблю Вас, Грозного и Ефросинью!
Радуюсь тому, что сценарий Ваш всех восхищает. Жду вестей.
Обнимаю Вас. Раневская.
* * *
Т. Тэсс Ф. Г. Раневской:
Фаиночка, дорогая моя, родной мой человек! Я знаю, что Вы сердитесь на меня, и Вы правы, но, как часто бывает, не зная всех обстоятельств жизни человека, нельзя судить о его поступках. Неужели Вы хоть на минуту подумали, что я не помню Вас, не тревожусь о Вас, не горжусь Вашим успехом, не радуюсь безмерно тому, что странная миссис Сэвидж стала зримой, живой, подаренная Вами людям? Что делать — все, рожденное талантом, забирает у человека его силы, нервы, сердце; странная миссис Сэвидж дорого стоила ее создательнице, и вот Вы в больнице. Я хотела приехать к Вам с Натэллой (Лордкипанидзе), но она сказала мне, что к Вам сейчас никого не пускают, и только у Ниночки (Сухоцкой) постоянный пропуск и она может у Вас бывать. Я звонила Ниночке, но ее не было, а сейчас я на даче, где до ближайшего телефона пятьдесят километров…Такая ночь и у Вас, там, где Вы сейчас. Как-то Вы там, дорогой мой дружок? Когда я Вас увижу? Каждый день я думаю о Вас и мучаюсь, понимая, что если на нашу общую с Борей Ефимовым телеграмму Вы ответили только ему, то, значит, на меня Вы начихали. Ваше письмо, адресованное ему, я держала в своих руках, когда оно лежало на столе в редакции, — и каково мне было, можете представить. А ведь еще недавно мне писали не только Вы, но и наш дорогой Кафинькин со станции Малые X. Вот как я наказана. И как обычно бывает, чувствуя себя виноватой, я уж не знала, как выпутаться, что сделать, как улучшить свое безнадежно пошатнувшееся положение в Ваших глазах.
Крепко Вас обнимаю и целую, любимый мой друг, дорогая великая актриса.
Всегда Ваша Т. Тэсс
* * *
Т. Тэсс Ф. Г. Раневской:
Моя дорогая, любимая актриса — «актрисуля», как писал Антон Павлович своей Книппер, — спасибо Вам за доброе письмо и за немыслимо смешное сочинение неизвестного завистника. К сожалению, в нынешнем составе малеевских жителей сейчас очень мало людей, кому я могу это прочесть; почти все сами пишут: «Куда, куда летите, гуси?…» — и ничего смешного в этом не видят. Один местный поэт, к примеру, написал в свое время стихи, которые начинались так: «Я в Москве родился, родила меня мать…» В пародии вполне логично добавил: «Тетке некогда было в ту пору рожать». Но в общем это звучит на том же уровне…
…Вы ничего не написали мне о своем здоровье, и не знаю, как Вы. Не знаю я и когда начнутся гастроли в Ленинграде. Погода изменилась, дело клонится к зиме, днем шел снег, ветер злой, как собака. Бегала в Старую Рузу за 6 км, чтобы купить меда, — не сплю никак, говорят, надо есть мед перед сном — и будешь спать как дитя.
Съем полбанки, могу позволить себе, как художник слова, будь что будет.
Поэт Сергей Островский на прогулке сказал:
«Написал сегодня стихи о любви. Во стихи! Тема закрыта, все!»
И лег спокойно спать. И во сне видел: не было до него ни Маяковского, ни Пастернака, ни Ахматовой — не было и не будет после. Тема закрыта, все!
Легко, наверное, таким людям жить на свете.
Читаю здесь «Белую гвардию» — пронзающая душу, жестокая и нежная повесть. Какой удивительный писатель, какой умный, беспощадный и добрый человек! За таким можно на край света пойти, не то что в Сивцев Вражек. Елена Сергеевна (Булгакова) для меня сейчас видится совсем по-другому, словно легла на нее тень и свет Беатриче. Будем живы-здоровы, поведите меня к ней, когда вернусь в Москву.
…Какой закат сейчас — синий, таинственный, рериховский. Буря сломала огромную ель, и она лежит, раскинувшись, как павший в бою гренадер.
Пришел Орлов, зовет гулять.
Целую Вас нежно, великая моя современница.
Ваша Т. Тэсс
* * *
В. Ходасевич Ф. Г. Раневской:
Дорогая моя, любимая, хорошая, уважаемая Фаиночка Георгиевна!
Понимаю, чувствую и сочувствую Вашему горю, родная! Я сама испытала этот ужас беспомощности и бессилия, когда смерть отбирает у тебя самое дорогое и любимое. Как хотелось бы, чтобы все, кто Вас любит, помогли бы Вам пережить случившееся.
Я была несколько дней в городе (живу у Кр-их под Звенигородом), никого не видела и узнала обо всем случайно, развернув старую газету. Не посмела Вам звонить и тем более появиться у Вас, так как не считала, что достаточно Вам близка для этого.
Вот поэтому пишу Вам, вернувшись в Звенигород. На природе все как-то легче и проще, и лучше понимаешь вечный круговорот жизни и смерти, и спокойнее как-то на это смотришь…
Вспоминаю Павлу Леонтьевну. Вспоминаю лето в Жуковке, и Ваш «гаражный» особнячок, и Ваши заботы, и любовь к Павле Леонтьевне. Это было очень красиво!
Все понимаю, но хочу, чтобы скорее Вам стало легче и спокойнее на душе, дорогая!
Я Вас крепко обнимаю и жму Ваши прекрасные руки от всего сердца.
Валентина Ходасевич.
* * *
В. Ходасевич Ф. Г. Раневской:
…Весь этот «бомонд» меня возмущает до крайности. А у Вас нет машины и дачи, и Вы слоняетесь по жизни кое-как. Это же безобразие! Караул!
Целую Вас, родная, нежно и преданно. Поразмыслилась и даже больше писать не могу от злобы!
Скоро напишу приличное письмо.
Приветы и поцелуи.
Вас любящая Валентина X.
Господь с Вами!
Записки «эрзац-внука»
Мифологии
Раневская не жаловала кинематограф. О киносъемках она говорила: «Представьте, что вы моетесь в бане, а туда пришла экскурсия».
«Это „несчастье“ случилось со мной еще в 30-х годах, — вспоминала Раневская. — Я была в то время актрисой Камерного театра, и мне посчастливилось работать с таким прекрасным режиссером, как Таиров…
Так вот, я собрала все фотографии, на которых была изображена в ролях, сыгранных в периферийных театрах, а их оказалось множество, и отправила на „Мосфильм“.
Мне тогда думалось, что эта „фотогалерея“ может поразить режиссеров моей способностью к перевоплощению, и с нетерпением стала ждать приглашений сниматься. И… была наказана за такую свою нескромность. Один мой приятель, артист Камерного театра С. Гартинский, который в то время снимался в кино, чем вызывал во мне чувство черной зависти, вернул однажды мне снимки, сказав: „Это никому не нужно — так просили вам передать“.
Я подумала: переживу. Но перестала ходить в кино и буквально возненавидела всех кинодеятелей. Однажды на улице ко мне подошел приветливый молодой человек и сказал, что видел меня в спектакле Камерного театра, в „Патетической сонате“, после чего загорелся желанием снимать меня во что бы то ни стало. Я кинулась ему на шею… Этот фильм стал первой самостоятельной работой в то время молодого художника кино Михаила Ромма».
Нина Станиславовна Сухоцкая вспоминала:
«Я приехала отдохнуть дней на десять — двенадцать вместе с Раневской в Абрамцево. Это был, по-моему, 1933 год. Ромм готовился к своей первой самостоятельной постановке — картине „Пышка“ и просил нас принять участие в съемках. Ну, как известно, это осуществилось: я снималась в роли молодой монахини, а Фаина — в роли госпожи Луазо.
Когда ставилась „Пышка“, мы встречались с Роммом почти ежедневно, вернее сказать, еженощно. Дело в том, что он ухитрился пригласить на роли в основном актеров разных театров. Поэтому в одно время всех собрать было просто невозможно. Кончилось тем, что съемки стали ночными.
Происходили они там, где теперь „Мосфильм“. Называлось это место Потылиха…
Работа была тяжелая. Днем репетиция в театре, потом бежишь домой на полтора-два часа поесть, передохнуть, потом спектакль. И вот после спектакля являлся драндулет, который мы окрестили „черным вороном“, объезжал все театры и собирал актеров на съемку…
Однажды, посмотрев на Галю Сергееву, исполнительницу роли „Пышки“, которая в ту пору была совершенно прелестна, и оценив ее глубокое декольте, Фаина своим дивным басом сказала, к восторгу Ромма: „Эх, не имей сто рублей, а имей двух грудей“…
Настал день, когда все мы оказались на время свободными. Раневская и я, измученные ночными съемками на протяжении восьми месяцев, отправились на Воробьевы горы, где друзья Герцен и Огарев давали историческую клятву.
Мы с Фаиной стали жаловаться друг другу на нашу тяжелую жизнь на Потылихе. Она говорила: „Знаешь, я уже больше не могу, у меня уже нет сил“. И я ей поддакивала: „Да, Фаина, кинематограф — это страшное дело. Это не искусство“.
И мы, взявшись за руки, поклялись друг другу свято, что никогда в жизни в кинематографе сниматься больше не будем».
Едва написали о Ги де Мопассане в служебной характеристике: «Он хороший чиновник, но плохо пишет», как Мопассан бросил службу и стал знаменитым писателем. Так и Раневская: после исторической клятвы она бросила театр и «в хвост и в гриву» снималась в кино.
Раневская вспоминала: «В те годы работать в кино было трудно. „Мосфильм“ плохо отапливался, я не могла привыкнуть к тому, что на съемочной площадке, пока не зажгутся лампы, холодно и сыро, что в ожидании начала съемки необходимо долго томиться, бродить по морозному павильону. К тому же на меня надели вериги в виде платья, сшитого из остатков грубого, жесткого материала, которым была обита карета героев „Пышки“. Много еще оставалось вокруг неуютного, нехорошего, а я привыкла к теплому и чистому помещению театра… В общем, я решила сбежать с картины. По неопытности. Помнится, мы с Михаилом Ильичом смертельно обиделись друг на друга… Кончилось же все это работой, съемками.
А во время съемок я в него влюбилась. Все, что он делал, было талантливо, пленительно. Все в нем подкупало: и чудесный вкус, и тонкое понимание мопассановской новеллы, ее атмосферы. Михаил Ильич помогал мне и как режиссер, и как педагог. Чуткий, доброжелательный, он был любим всеми, кто с ним работал…
Что было потом? Снималась большей частью как бы случайно. Однажды позвонил режиссер и попросил у него сниматься. На мой вопрос, какая роль, он отвечал: „Роли, собственно, для вас нет. Но очень хочется видеть вас в моем фильме. В сценарии есть поп, но, если вы согласитесь сниматься, могу сделать из него попадью“. Я ответила: „Ну, если вам не жаль вашего попа, можете его превратить в даму. Я согласна“. Этим режиссером был талантливый и милейший человек Игорь Савченко.
Мне вспоминается, как он поставил передо мной клетку с птичками и сказал: „Ну, говорите с ними, импровизируйте“. И я стала обращаться к птичкам словами: „Рыбы мои дорогие, вы все прыгаете, прыгаете, покоя себе не даете“. Потом он меня подвел к закутку, где стояли свиньи: „Ну а теперь побеседуйте со свинками“. А я говорю: „Ну, дети вы мои родные, кушайте на здоровье“. А что мне оставалось делать? Если режиссеры предлагали мне роли, в которых не было текста…»
Это был кинофильм «Дума про казака Голоту» (1937 год).
В 1939 году Фаина Раневская создала в кино незабываемые образы двух жен — жены инспектора в фильме «Человек в футляре» режиссера Анненского и жены портного Гуревича, Иды, в фильме «Ошибка инженера Кочина» режиссера Мачерета по сценарию, написанному им совместно с Олешей.
Потом был кинофильм «Подкидыш». Сценарий Агнии Барто и Рины Зеленой, подруг Раневской, но фразу «Муля, не нервируй меня», обращенную к ее мужу по роли, придумала Фаина Георгиевна, как и еще многое в фильме. Эта картина принесла Раневской широкую популярность, хотя известность «Мули» раздражала ее.
«„Мечта“… Это были счастливые мои дни, — вспоминала Фаина Георгиевна. — За всю долгую жизнь я не испытывала такой радости ни в театре, ни в кино, как в пору нашей второй встречи с Михаилом Ильичом. Такого отношения к актеру — не побоюсь слова „нежного“, такого доброжелательного режиссера-педагога я не знала, не встречала. Его советы, подсказки были точны и необходимы.