Я навсегда сохранила благодарность Михаилу Ильичу за помощь, которую он оказал мне в работе над ролью пани Скороход в „Мечте“, и за радость, когда я увидела этот прекрасный фильм на экране.
К сожалению — я бы могла сказать, даже и к несчастью, — после „Мечты“ наши пути с Михаилом Ильичом в кинематографе разошлись. Но я оставалась верной „Мечте“, воспоминаниям о светлых и захватывающих днях нашей работы, я мечтала о ее продолжении. И мне казалось, что мы действительно встречались с Михаилом Ильичом, вновь становились единомышленниками и соратниками в искусстве всякий раз, когда я видела на экранах лучшие его кинокартины».
Лето, наша семья снимает дачу в Загорянке под Москвой; картина «Мечта» закончена 15 июня 1941 года. В главных ролях — Фаина Раневская, Елена Кузьмина, Ада Войцик, Михаил Астангов, Михаил Болдуман, Ростислав Плятт и мой отец — Валентин Щеглов. Это был единственный его фильм.
Авторы сценария «Мечты» — Ромм и Габрилович.
Евгений Габрилович вспоминал: «Я не присутствовал на съемках „Мечты“. Увидел в первый раз эту ленту в вечер, когда над Москвой уже гудели немецкие самолеты. Но было это все же в Доме кино, и это был самый странный, дикий и жуткий просмотр в моей жизни.
Странно и то, что в это самое первое время войны картина Ромма имела огромный успех…
Я понимаю, что главная причина успеха — Раневская. Она играла не комедию (как первоначально предполагалось), не драму, а ТРАГИКОМЕДИЮ.
Уже в те давние годы я понял, что возникла ТРАГИКОМИЧЕСКАЯ АКТРИСА, которая была всему тогдашнему не с руки. Ибо из всего ненавистного начальство пуще всего ненавидело ГОРЬКУЮ комедию, а тем более комедию с несчастным концом. А ведь как раз для ЭТОГО и была создана Раневская.
Конечно, в конце концов мы прилатали нашей „Мечте“ подходящий начальству конец. Но это был конец, наскоро сметанный и грубо подшитый. Хотя и старались мы изо всех сил.
В целом же (такова моя убежденность!) Фаина Раневская из-за властей, надзиравших искусство, не сыграла и половины того, что могла бы сыграть».
Как-то один «исследователь» творчества Раневской воскликнул: «Как счастливо сложилась ваша судьба в кино!»
«Что-о?!!» — Раневская сделалась страшной, и больше этого человека на пороге ее дома не было.
И все-таки «Мечту» никто не помнит, почти. Жалко…
Еще о Ромме. Фаина Георгиевна писала: «Ромм… До чего же он талантлив, он всех талантливей. Он очень болен, издерган, сказав, что его в инфаркт давно загнал Никита Сергеевич…
Помнится, как однажды, захворав, я попала в больницу, где находился Михаил Ильич. Увидев его, я глубоко опечалилась, поняла, что он болен серьезно. Был он мрачен. Помню его слова о том, что человек не может жить после увиденного неимоверного количества метров пленки о зверствах фашистов. Он мне сказал тогда: „Дайте слово, что вы не будете смотреть мой фильм „Обыкновенный фашизм“, хотя там нет и тысячной доли того, что делали эти нечеловеки“.
Вот это его точные слова. И я не видела этот фильм. Я же ему дала слово.
Там же, в больнице, я получала часто от него записки. К сожалению, не все сохранились, так как у меня их брали, чтобы переписать, и, конечно, обратно не возвращали. Но три короткие записки мне оставили. Я отдала их на хранение в ЦГАЛИ. Там, в архиве, эти дорогие мне строчки останутся в сохранности.
Он мне писал: „Фаина, дорогая! Я стал старый и вдобавок глухой на одно ухо. Старею ужасно быстро и даже не стесняюсь этого… Смотрел „Мечту“ и всплакнул. А раньше я просто не умел плакать. Обычно я ругаю свои картины и стесняюсь, стыжусь смотреть, а „Мечту“ смотрел, как глядят в молодости. На свете нет счастливых людей, кроме дураков да еще плутов. Еще бывают счастливые тенора, а я не тенор и Вы тоже…“
И еще, незадолго до его 70-летия:
„Дорогая Фаина! Вы написали все очень трогательно. Спасибо. Я тоже вас очень люблю, и мне грустно, как и вам. Все правильно.
И все-таки дело было не совсем так, ибо в те годы, в годы „Пышки“, я был (между нами) глуп и самоуверен. Мне казалось, что кино — самое важное, святое дело, и, значит, все должны плясать вокруг кино. Вреда от него больше, чем пользы. А свинства — вагон!
Я еще по привычке колбашусь, а вообще-то мне грустно, очень одиноко, и ничего я не хочу. А будет как раз юбилей. Ну зачем мне юбилей?
Вообще, думается мне, что „Об. фашизм“ — это по всем признакам последняя картина человека, а я не понял своевременно. На пенсию пора. Целую Вас.
Мих. Ромм“.
Очевидно, чтобы позабавить меня, в одной записке было сказано: „Я Вас люблю. Увидимся в палате“.
Мой дорогой, я Вас тоже люблю, восхищаюсь Вами — художником и человеком».
«Писать вам — потребность моей души»
В Театре имени Моссовета в свое время была создана книга «О Раневской». Это рассказы людей, с которыми она дружила, работала и которые с радостью откликнулись на предложение поделиться своими воспоминаниями о Фаине Георгиевне. Когда началась работа над книгой, из Тбилиси пришла открытка: «Дорогие мои! Будто Бог услышал мою просьбу создать книгу о Фаине Георгиевне. Если удастся копнуть глубоко, может получиться очень интересная книга о замечательной актрисе, о замечательном человеке… Ваша Верико Анджапаридзе». Через некоторое время Верико прислала свои воспоминания, которые по целому ряду обстоятельств не вошли в книгу. Думаю, все, знавшие и любившие этих двух великих женщин и актрис, с интересом прочтут это щемящее душу письмо.
Лев Лосев, директор Театра имени Моссовета
Дорогая моя, любимый друг, Фаина! Вы единственная, кому я писала письма, была еще Маричка — моя сестра, но ее уже давно нет, сегодня нет в живых и вас, но я все-таки пишу вам — это потребность моей души. Думая о вас, прежде всего вижу ваши глаза — огромные, нежные, но строгие и сильные, — я всегда дочитывала в них то, что не договаривалось в словах. Они исчерпывали чувства, как на портретах великих мастеров. На вашем резко вылепленном лице глаза ваши всегда улыбались, и улыбка была мягкая, добрая, даже когда вы иронизировали, и как хорошо, что у вас есть чувство юмора — это не просто хорошо, это очень хорошо, — ибо кое-что трагическое вы переводите в состояние, которое вам нетрудно побороть, и этому помогает чувство юмора, одно из самых замечательных качеств вашего характера.
Фаина, моя дорогая, никак не могу заставить себя поверить в то, что вас нет, что вы мне уже не ответите, что от вас больше не придет ни одного письма, а ведь я всегда ждала ваших писем, они нужны были мне, необходимы — почему? Я прочту вам выдержку из вашего письма, и вы поймете!
«Верико, моя обожаемая, пока я жива, вы не должны чувствовать одиночества. Я ведь не расстаюсь с мыслями о вас ни на одну минуту. У меня, кроме вас, нет никого, кто мне нужен, кто дорог, моя Верико, моя неповторимая актриса, я верный ваш друг до конца моих дней. Что такое одиночество, мне известно хорошо, у вас его не должно быть. А возможно, что каждый человек одинок, если человек мыслящий…» И дальше: «Я не могу передать силу моей благодарности вам за вашу доброту ко мне, за вашу дружбу. Вы моя самая дорогая, самая прекрасная — пишите мне, когда вам одиноко и грустно, всем сердцем, всей душой я ваша. Раневская».
Я писала вам обо всем, что радовало, что огорчало. И я лишилась этого чудесного дара дружбы с вами, лишилась человека с большим сердцем, видевшего творческую сторону жизни.
Моя дорогая, очень любимая Фаина, разве я могу забыть, как вы говорили, что жадно любите жизнь! Когда думаю о вас, у меня начинают болеть мозги. Кончаю письмо, в глазах мокро, они мешают видеть.
Ваша всегда Верико АНДЖАПАРИДЗЕ
«Ненавижу цинизм за его общедоступность» (Записи 80-х годов)
Своего рода парадокс, но парадокс объяснимый. Вот она сидит за фортепьяно — вполне респектабельная дама в шелках, взбитой прическе, пенсне и поет: «Почему я не сокол? Почему я не летаю?» Повторяет музыкальную фразу не раз, не два — долбит и вопрошает так серьезно, что минуты достаточно, чтобы понять — дуреха.
А вот она же актриса Фаина Раневская — стоит перед накрытым свадебным столом и буквально буравит грека Дымбу и пьяненького своего мужа злобными глазками. (Куда девались ее большие глаза?) Жадная, пошлая, наглая, отвратительная, но все равно восхищенного взгляда оторвать от нее не можешь. (И от Абдулова, Грибова тоже не можешь — таких блистательных эпизодов в нашем кино раз-два и обчелся.) Фаина Георгиевна сердилась — играла, слыша за сценой восторженный шепот: «Муля, не нервируй меня!» Фильм бог знает когда сошел с экрана, но реплика живет, стала расхожей и звучит то здесь, то там применительно к случаю. Отчего звучит? Оттого, что принадлежит она Раневской. Не героине Раневской, а ей самой, и убедить публику в обратном вряд ли возможно. В ее ролях, во всех ролях, равно положительных и отрицательных, зрители прежде всего видят ее самое. Ее ум, позволяющий разглядеть в людях скрытое от других; юмор, придающий особую окраску ее голосу, поведению и неповторимое лукавство ее взгляду; но главное, что чувствуют все и что она не прячет (или не может спрятать?), это ее сердце. Насмешливая, проницательная, порой резкая, она была добра той высшей добротой, в основе которой — понимание. Она знала: жизнь редко бывает справедливой, редко дарит людям полноту счастья, она сложна — и необходимо мужество, чтобы прожить ее достойно. В тех последних ролях, которые ей довелось сыграть — в «Странной миссис Сэвидж», «Дальше — тишина» и в дальних, которые меньше знают: в «Лисичках», в гениальной «Мечте», — ее чувствования, ее прозрения пронзительны и бесконечно искренни.
Своих зрителей она не обманывала.
Сегодняшняя публикация это подтверждает. 27 июля — 100 лет со дня рождения Фаины Георгиевны Раневской.
Когда на репетиции в руках моего партнера я вижу смятые, слежавшиеся листки — отпечатанную на машинке роль, которую ему не захотелось переписать своей рукой, я понимаю: мы говорим с этим человеком на разных языках. Вы подумаете: мелочь, пустяк, — но в пустяке труднее обмануть, чем в крупном. В крупном можно притвориться, на пустяки же, как правило, внимания не тратят.
Партнер для меня все. С талантливыми становлюсь талантливой, с бездарными — бездарной. Никогда не понимала и не пойму, каким образом великие актеры играли с неталантливыми людьми. Кто и что их вдохновляло, когда рядом стоял НЕКТО С ПУСТЫМИ ГЛАЗАМИ.
Моя учительница, П. Л. Вульф, говорила: «Будь благородна в жизни, тогда тебе поверят, если ты будешь играть благородного человека на сцене».
У меня нет интеллигентных знакомых. Любимые умерли. Все говорят одно и то же, всех объединяет быт, вне быта не попадаются, да и я, будучи вне быта, никуда не гожусь.
И зачем я все это пишу? Себе самой. Смертное одиночество.
Пристают, просят писать, писать о себе. Отказываю. Писать о себе плохо — не хочется, писать о себе хорошо — неприлично. Значит, надо молчать. К тому же стала делать ошибки, а это постыдно.
Я знаю самое главное, я знаю, что надо отдавать, а не хватать. Так доживаю, с этой отдачей…
Умерли мои все, ушло все. Боюсь сойти с ума.
Воспитать ребенка можно до 16 лет — дома! Воспитать режиссера — может и должна библиотека, музей, музыка, среда, вкус — это тоже талант, вкус — это основа. Отсутствие вкуса — путь к преступлению.
Для некоторых старость особенно тяжела и трагична. Это те, кто остаются Томом и Геки Финном.
У меня хватило ума ГЛУПО прожить жизнь.
Ушедшие профессии: доктора, повара, актеры.
(Плятту во время репетиции, запись в тетрадке с ролью.) Собачку взяли! и у меня счастливый день! Два года ждала собака хозяина, бросившего ее. Я написала доброй женщине, приручившей собаку, словами Чехова: какое наслаждение уважать людей. Дни и ночи она была подле покинутой собаки. Не смейся!..
Славочка, Слава, Слава! Ты заметил, какой у бездарных апломб? Однажды в молодости я убила в себе червя тщеславия — я подумала: раз я не обладаю гением Чаплина, гением Шаляпина, значит, я обычная актриса. И на этом успокоилась. И сейчас в старости веду себя пристойно, без претензий — ролей не выпрашиваю, годами их не получаю. Тяжело мне, как корове, которую забыли подоить. Твоя Ф. Р. 74-й, 75-й, до конца дней.
Сняли на телевидении. Я в ужасе: хлопочу мордой. Надо теперь учиться заново, как не надо.
Увидала на балконе воробья — клевал печенье. Стало нравиться жить на свете. Глупо это.
Перечитываю Толстого, чтоб умнеть; перечитываю Толстого — это осмысляет мою жизнь теперь. Так он мне дорог, так понятен. Так жалею его — моего Бога. И С. А. тоже жалко, жалко иначе, — но очень жалко.
Зимой, когда могилы их покрыты снегом, еще больнее, еще нетерпимей, все там. Сейчас ночь, ветер и такое одиночество, такое одиночество. Скорей бы и мне. Сегодня изорвала все, что писала три года, книгу о моей жизни, ни к чему это. И то, что сейчас записала, — тоже ни к чему.
Когда я слышу «приглашение» «приходите потрепаться» — мне хочется плакать.
Я вообще заметила, что талант всегда тянется к таланту, и только посредственность остается равнодушной, а иногда даже враждебна таланту.
Горький говорил, «талант — это вера в себя», а по-моему, талант — это неуверенность в себе и мучительное недовольство собой и своими недостатками, чего я никогда не встречала у посредственности.
Ленинград без Ахматовой для меня поблек, не могу себя заставить съездить на ее холмик взглянуть. Зачем?? У меня в ушах ее голос, смех. ‹…› В Ташкенте она звала меня часто с ней гулять. Мы бродили по рынку, по старому городу. Ей нравился Ташкент, а за мной бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня». Это очень надоедало, мешало мне слушать ее. К тому же я остро ненавидела роль, которая дала мне популярность. Я об этом сказала Анне Андреевне. «„Сжала руки под темной вуалью…“ — это тоже мои „мули“», — сказала она. ‹…› Ахматова чудо. Оценят ли ее потомки? Поймут ли? Узнают ли в ней гения? Нет, наверное.
Не пишу, так как очень люблю ее.
Мне везло на людей в долгой моей жизни, редкостно добрых, редкостно талантливых. Никого из них уже со мной нет. Сейчас моя жизнь — воспоминания об ушедших.
Из писем Э. Гарину и Х. Локшиной (середина 70-х)
Гостиница полна иностранцев. Столетние старушки носятся как угорелые, в ресторане галдят на всех языках, — прислушиваюсь к разговорам, понимаю, что нет большего счастья, как обладание одной-единственной извилиной в мозгу и большим количеством долларов! За номер я плачу 100 рублей в месяц, суточные не получаю, расходы огромные. И вспомнился мне рассказ о старом еврее, который сидит на ступеньках вагона мчащегося поезда и причитает: «Боже мой, боже мой, сейчас кондуктор употребляет мою Розочку за то, что пустил нас без билетов, маленький Монечка написал в продукты, и вообще мы едем не в ту сторону».
В театре небывалый по мощности бардак, даже стыдно на старости лет в нем фигурировать. В городе не бываю, а больше лежу и думаю о том, чем бы мне заняться постыдным. Со своими коллегами встречаюсь по необходимости с ними «творить». Они все мне противны своим цинизмом, который я ненавижу за его общедоступность. ‹…› Трудно найти слова, чтобы охарактеризовать этот академический театр, — тут нужен гений Булгакова. Уж сколько лет таскаюсь по гастролям, а такого стыдобища не помню… Провалились. Провалились торжественно и бесшумно. ‹…› В старости главное — чувство достоинства, а его меня лишили.
Почему-то руководство и администрация этого академического торгуют актерами, вместо того чтобы продавать селедки.
Море меня никогда не волновало, хотя родилась у моря. А лес люблю, дерево могу полюбить, как живого человека: деревья — мыслители.