Брюхатая поповская лошадь с небольшим возом ржи тоскливо стояла у фотиевского крыльца. Луженая, видавшая виды купель была привязана веревкой к мешкам, в купели, свернутые кое-как, лежали старенькая епитрахиль и кропило. Судейкин пнул посудину, пощупал мешок. Хотел бросить лошади охапку сена, но сена на возу не было. Кобыла зря оглядывалась назад. «Ну, сидишь, видно, и с таком», — подумал Судейкин. Он поглядел в звездное небо. С досады от проигрыша он не знал, что делать, и вспомнил, что сейчас святки. Быстро выудил из купели поповскую епитрахиль (кропило он пожалел и оставил в купели). Оглянувшись, по-заячьи, прямо через снег, запрыгал к зимовке Савватея Климова. (Сам Савватей сидел в это время у Фотиевых и заливал бывальщину.) Климовская зимовка была метрах в шести от фотиевского крыльца. Судейкин в три минуты тихо приставил климовские дровни к пристройке и словно по лесенке забрался на крышу. Он быстро заткнул климовскую трубу епитрахилью. Запихал ее поглубже и слез вниз. Поставил дровни на прежнее место и как ни в чем не бывало вернулся в компанию.
— Что, Киньдя, какова моя кобыла? — не оглядываясь, спросил поп.
— Кушает.
— Вот благодарствую. Туз на руках, восьмерка плюс пиковый валет. Иван Федорович, ваши не пляшут. Все, граждане, надо и ночевать.
Поп загреб деньги и хотел удалиться, но все возмутились:
— Николай Иванович, так не по чести!
— Нехорошо, не по-православному.
— Должон играть, начинал не первый!
Николая Ивановича вынудили продолжить игру, но деньги оставались только у Жучка и Нечаева. Акиндину Судейкину стало неинтересно, он подсел к Савватею Климову. Савватей, жиденький, неопределенной масти старичок с видом праведника, почесывал желтую бороденку и заливал очередную бывальщину. Суть ее была в том, что он, Савватей, за всю свою протяжную жизнь не сделал с женским полом ни единой промашки. Только один раз, в Питере, будучи квартирантом, Климов будто бы оплошал, да и то по особой причине. Мужики зашумели:
— По какой это по особой-то?
— Да. По какой такой?
— Да-да, ну-ко, скажи! Нет, ты, Савва, скажи, какая она особая-то?
— Притчина-то?
— Да. Вот и скажи, скажи.
Савватей вздохнул. Вряд ли он и сам знал, что говорить, но говорить было надо. И он, выигрывая время, старательно колотил кочергой и без того хорошо горящую головешку.
— Да ведь что уж. Так и быть…
Савватея выручила сестра Нечаева Людка. Перепуганная, в одной кофте, без казачка, она опять прибежала за Нечаевым.
— Ой, Ваня, беги скорее домой-то!
— Чево?
— Да ведь Анютка-то родить начала! Ой, поскорее-то, ой, господи, да чего ты сидишь-то!
Нечаев сначала рассердился, потом одумался и после некоторого недоумения вылез из-за стола. Они с Людкой мигом исчезли.
— Вишь ты, — сказал Савватей. — Как ветром его сдуло.
— Убежал и деньги оставил.
— Говорят, умирать да родить нельзя погодить.
— Умирать можно и погодить, — заметил поп. — А вот родить, истинно, нельзя погодить. Будем двое играть?
— Да ведь что, Николай Иванович, — отозвался Жук. — Давай на полтинничек.
— Не буду и рук марать.
— На рублевку?
— Не пристойно звания человеческого.
— На трешник стакнемся? — не унимался Жучок.
— Давай! Мои красные.
Поп с Жучком начали стакиваться, чем окончательно спасли от конфузии Савватея Климова. Смысл игры состоял в том, что не было никакого смысла. Один из игроков брал из колоды карту, и если она оказывалась красной, то выигрывал, а если черной, то проигрывал. Затем то же самое делал другой, только на черные.
Стакнувшись с попом на трешницу, Жук проиграл, стакнулся еще и проиграл снова. Горячась все больше и больше, он проиграл попу все деньги, осталась одна пятерка. Перекрестившись, Жук поставил, но проиграл и ее.
— Ах ты Аника-воин! — захохотал поп своим красивым нутряным басом.
Жучок ерзал на лавке, вертел востроносой головой и растерянно хмыкал: «Ишь ты, мать-перемать. Задрыга такая. Где правда-то? Где правда-то?»
— Давай шапку за трешник! Фур с ней, что будет, остатний раз!
Теперь все внимание компании скопилось около них.
Жучок проиграл и шапку. Отец Николай великодушно отказался от шапки и встал.
— Погоди, батюшка… — Жучок через стол с суетливым, испугом ухватился за полу подрясника. — На баню! Ставь пятерку. На баню стакнемся! Открывай.
Отец Николай ухмыльнулся и снова тщательно перетасовал колоду.
— Ну-с?
Жучок трясущейся короткопалой ручкой взял карту. Слышно было, как сопел волосатым носом хозяин Кеша и легонько потрескивала лучина.
— Ну-с?
Жучок облегченно бросил карту, это была трефовая девятка. Баня, висевшая на волоске, была спасена и пятерка выиграна. Поп, по-прежнему, не садясь, стакнулся из любопытства еще и проиграл. Сел, стакнулся еще и проиграл еще. Жук снова и снова стакивался на все то, что выигрывал, и вскоре отец Николай проиграл не только весь выигрыш, но и заработанные на крестинах деньги… Он поставил сперва мешок ржи, потом второй, третий…
— Кобылу! — сказал под конец поп, мрачно жуя рыжую бороду. — Давай на кобылу!
— Э, нет, батюшка, — сказал Жучок своим сиротским голосом. — Тебе яровое на ей пахать.
— Кобылу! Ставлю кобылу! Ежели черная карта — кобыла твоя. Ежели красная… будешь стакиваться?
Он сдвинул груду проигранных денег на середину стола.
— Не буду, Николай Иванович!
— Нет, будешь! — Отец Николай хотел через стол взять Жучка за ворот, но тот увернулся. — Ты, Жучок, будешь!
— Это почему я буду?
— Будешь, прохвост, — рычал отец Николай и угрожающе подвинулся по лавке к Жучку, а тот отодвигался по мере приближения опасности.
— Это почему я прохвост? — тянул Жучок. — Сам ты, Николай Иванович, прохвост, вон на Рождество весь полуелей пропустил.
— Когда я полуелей пропустил? Когда, фараон? — Поп все двигался к Жучку и сам оказался за столом, а Жучок пересел на скамью. Таким способом они продвигались вокруг Кешиного стола. Вдруг отец Николай проворно бросился на Жучка, и не миновать бы потасовки, если б в эту самую секунду не погасла лучина. Кеша, увлеченный зрелищем, забыл обязанности хозяина и не подпалил вовремя свежую лучину. Акиндин Судейкин поджег лучину от спички. Изба осветилась, и Николай вторично двинулся было на Жучка, но тут послышался голос Савватея:
— Робяты, а где денежки-то?
Все замерли, денег на столе и впрямь не было…
В избе поднялся невообразимый шум, все заспорили. Одни были на стороне попа, другие выступили в защиту Жука. Акиндин Судейкин хлопал от восторга в ладоши, приговаривая: «Так, так! Доигрались!» Савватей предлагал выбрать комиссию, чтобы обыскать всех подряд, кто-то шарил по полу, кто-то потерял рукавицу. Ко всему этому в избу неожиданно нахлынула большая орава Ольховских ряженых, взыграла гармонь и поднялась пляска.
Возмущенный до предела отец Николай еще наступал на обидчика:
— Это когда я полуелей пропустил?
— В рождество, батюшка, — кротко отзывался Жук и пятился от попа.
— Врешь, бес! Врешь, нечистый дух, и не получишь ты ни ржи, ни кобылы!
— Твою кобылу, Николай Иванович, и за так не возьму, а вот деньги-то? Ты прибрал, больше некому.
— Да? Ты что? Пойдем в сельсовет, чертов пасынок! Вот пойдем, там нас разберут, там мы поговорим по-сурьезному.
— У тебя, ты прихитил.
Николай Иванович подскочил к Жучку и так тряхнул за ворот, что тот стих. Поп, сдерживая ярость, отпустил супротивника и с достоинством пошел к дверям.
— Поговорим, истинно говорю. В другом месте. Все будут свидетели, все!
От дверного хлопка лучина чуть не погасла. Не отвязывая вконец соскучившуюся кобылу, Николай Иванович действительно пошел в сельсовет жаловаться на оскорбление личности. В Кешиной избе, словно язычники, плясали и ухали Ольховские ряженые.
IV
Пашка, молодой Ольховский парень, сын Данила Пачина и племянник Евграфа, ехал из Чаронды с возом мороженой рыбы. Чаронда — деревня на берегу большого озера Вожа, осталась давно позади. Воз был невелик, но у Пашки окончилось сено, потому что в Чаронде пришлось ждать лишние сутки, пока рыбаки не наловили рыбы. Мерин был совсем голодный. На волоку Пашка догнал пешехода, который попросил подвезти до Шибанихи. Пашка охотно подсадил, предложил закутаться в один тулуп, но пешеход отказался. Как ни старался Пашка разговориться, спутник не приставал к разговору и только неуважительно плевал в сторону.
— Из Шибанихи сам-то? — Пашка сделал еще одну попытку поговорить. — У меня дядя в Шибанихе, Евграфом зовут.
— Миронов? — отозвался наконец ездок.
— Он, — обрадовался Пашка. — Я гощу у него. И в Шибанихе многих знаю.
Пашка намекал на то что спутнику пора бы сказаться, чей он и какая фамилия. Но ездок будто и не понял намека.
— Знаю Евграфа, — сказал он и сплюнул снова. — Жмот тот еще.
— Это как так?
— А так.
— Ну… как так, почему? — Пашка почувствовал, как в нем разом всколыхнулась обида за дядю.
Собеседник ничего не ответил и отвернулся. Гордо и заносчиво, как показалось Пашке.
Ехали последним перед Шибанихой большим волоком. Долгоногий пачинский мерин вез быстро, розвальни скрипели полозьями и вязами. Пашка с открытым от удивления ртом долго глядел на неподвижного ездока и вдруг потянул вожжи.
— Тп-р-р!
Мерин, считая остановку ошибочной, не останавливался и шел.
— Тпр-ры! Стой, Гнедко! Стой, — Пашка сильней потянул вожжи, лошадь остановилась. — Знаешь что, друг ситный, ну-ко, слезай. Давай, давай, кому говорят!
Ездок, ничего не понимая, обернулся.
— А ну освободи воз! — наливаясь бешенством, заорал Пашка. — Чуешь?
Ездок не торопясь взял котомку, угрожающе крякнул: «Хорошо!» Он встал на возу, но не успел сойти. Пашка сильно стегнул мерина погонялкой. Мерин не ожидал такого оскорбления и, несмотря на усталость, скакнул, ездок полетел в снег. Пашка хлестнул еще, и мерин, перешедший было на рысь, снова пошел галопом.
Пашка, расстроенный, долго не мог успокоиться, наконец миролюбиво перевел Гнедка на шаг. «Тетеря какая, — подумал парень. — Молчит, да еще и на дядю. Ну и тетеря!» Ему понравилось это слово, и он, злясь теперь уж на себя, пожалел, что все так нехорошо получилось.
Высокие звезды роились в кубовом небе. Волок кончился, показались гумна Шибанихи. Дальше пошли дома с красными окошками, тусклыми от светлого месяца. Мерин фыркнул, качнул пушистой от инея мордой, видно, почуял отдых. В проулке сказалась гармонь, пронзительно взвизгнула девка. Посреди деревни объявилась большая ватага подростков, они остановили подводу.
— Едет хто?
— Иван-пехто! — отозвался Пашка. — А ну, отступись, а то кнутом шарну.
Большой парень, видать, заводило, по-атамански свистнул, и ребятня навалилась на воз. С Пашки мигом содрали шапку, в розвальни полетел снег и мерзлый конский помет. Пашка развернулся, со смехом раскидал мелюзгу. Хотел ехать, но шапка была новая, пыжиковая.
— Шапку давай, у кого шапка?
Ребятишки издалека бросили ему шапку.
Сильный удар колом по спине чуть не сшиб Пашку с ног. Он бросился на атамана, который побежал в заулок, догнал, отнял кол. Пашка трижды глубоко окунул атамана носом в снег, вернулся к возу и уехал к дому дяди Евграфа. Спина болела от удара, но Пашка особенно не тужил. Он был не очень обидчив, к тому же в дороге на святках такие стычки сплошь да рядом. Было только обидно, что ударили сзади, да еще колом, это уже похоже на нехорошую драку.
Услышав скрип розвальней, в проулок вышли Данило и Евграф.
— Тять, а ты чего тут? — удивился парень. — Вот ладно, ты уедешь, а я останусь. Схожу на игрище.
— Лошадь-то погоди поить, пусть постоит, — сказал Данило. — Все ладно-то?
— Все, все. Ты чего в Шибанихе-то?
— Да вот шерсти думал купить, — соврал Данило, распрягая мерина.
Евграф вынес из сарая большое беремя сена, после чего все трое направились в избу.
— А у нас, понимаешь, вечеровальники, — оправдывался Евграф перед племянником, — суседское дело…
— Здорово, божатушка! — поздоровался Пашка. — Здравствуйте.
— Здорово, батюшко, здорово! — Марья, жена Евграфа, всплеснула руками. — Это чего у тебя тулуп-от? Рукав-то совсем оторван.
Пашка рассказал про стычку с ватажкой.
Все заругались, заохали:
— Вот прохвосты, проезжего человека.
— Бессовестные!
— Дак ведь это Селя, все он фулиганит.
— Какой Селя? — спросил Пашка.
— А Сопронов Селя. Шилом зовут, пятнадцать годов скоро, а ничего человеку не далось.
— Экой он бес, экой мазурик, — расстраивалась Марья, наразу пришивая рукав к тулупу.
— Ладно, божатушка, — Пашка лишь скалил белые зубы. — У тебя чего есть погреться-то?
Но Евграф уже разжег у шестка самовар и теперь выставлял из шкапа бутылку. Вечерние собеседники, ссылаясь на «недосуг», по одному начали расходиться. Вскоре в избе остались только родня Евграфа да Роговы. Иван Никитич с женой тоже хотели незаметно уйти, но Евграф дернул его за рукав и не выпустил из-за стола.
Вскипел самовар, Марья принесла пирогов, а Евграф налил бабам по рюмке, мужикам по стопочке. Мужики вылили водку в чай, а женщины замахали руками, заотказывались.
— И ладно, нам больше достанется, — сказал Евграф и с притворной шутливостью заметил: — Вот, Рогов, девок-то нет. А то бы мы вашу Верку нараз бы и запросватали…
Пашка встал из-за стола, поискал рукавицы.
— Лошадь пойду напою. У тебя, божат, где бадья-то?
Когда он ушел, Марья на ухо пошептала что-то Аксинье Роговой, Аксинья в такт кивала ей головой, а Иван Никитич как бы невзначай спросил:
— Что, Данило Семенович, всурьез ладишь женить? Парня-то…
— Да ведь как, Иван да Никитич, годы уж к тому клонят. Боюсь, как бы не избаловался.
— Хороший парень, — опять вступился Евграф, обращаясь к Ивану Никитичу. — Толчею-то видал около Ольховицы? Всю сам сделал, отец только показывал, как что. Да и Верка его знает давно. Стояли за баней в троицу, видел сам…
Данило вывел Ивана Никитича из неловкого положения.
— Толчея что, Евграф, толчея? Толчея отдана. Ни за што ни про што… Хоть отвязались — и то спасибо.
— Надолго ли отвязались-то? — спросил Евграф. — Цыгану соломы дашь, он сена потребует. А вот отдай-ко Пашку в примы, ладно и будет. Василья на службу, Пашку в примы. Тут уж вас с Катериной никто не тронет. Как, Оксиньюшка? Сережка у вас мал, а такого парня в дом — лучше не выдумать. Ежели…
Но тут вошел Пашка и сразу догадался, что говорят о нем. В избе стало неловко, даже часы затикали громче, Евграф крякнул и налил еще по стопочке.
— В волостях-то, Паша, что нового?
— Да ничего вроде. Вот три мужика коммуну устроили, да два гумна сгорело в округе.
Поохали, поговорили насчет пожара.
— А это какая такая коммуна-то? — спросила Марья. — Не та ли, что лен-то сама треплет?
— Нет, матка, не та, — засмеялся Евграф. — Это другого сорту. Вот загонят тебя ежели в коммуну, и будет у тебя все со мной пополам. Ты поедешь кряжи рубить, я буду куделю прясть. Согласная ты на это?
Марья недоверчиво поглядела на мужиков.
— Теперь дело еще такое, — не унимался Евграф. — Ежели, к примеру, у тебя мука в ларе кончилась, а у Сопроновых этой муки — сусеки ломятся. Дак ты, значит, идешь прямо к Сопроновым и берешь этой муки сколько тебе на квашню требуется.
— Да какая у их лишняя мука? Ежели оне и ларь давно истопили. Мелешь бог знает чего.
— Мне молоть нечего, чего мне молоть.
…Пашке хотелось на игрище, но было неудобно уходить сразу. Он выпил предложенную Евграфом стопку, закусил и начал собираться.
— Тятъ, ты меня не жди, поезжай.
Аксинья откровенно приглядывалась к Пашке, Иван Никитич тоже, а подвыпивший Евграф пер напролом: